Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской - Екатерина Мещерская 7 стр.


После долгих споров было наконец решено до утра выставить на улицу у дверей сменяемого караульного. При нашем возвращении мы должны были быть обысканы, и, в какой бы час ночи мы ни возвратились, Агеев приказал будить себя немедленно, а нас препроводить прямо к нему. Долго еще мы слышали, как он рычал и хрипел. Потом все ушли вниз.

Дело приняло серьезный оборот. Мы встали и тихонько, на цыпочках одна за другой вышли из "Шехеразады". Потом со всеми предосторожностями заперли ее. Так же тихо и безмолвно разбрелись по комнатам и улеглись по своим постелям.

Наталья Александровна рассказала нам следующее. Когда настало утро, она, как обычно, первая из нас встала, чтобы отправиться на работу в больницу. Напуганная всем тем, что произошло накануне, она даже не пошла в кухню, чтобы чем-нибудь подкрепиться перед службой, а прямо, не выпив чаю, решила покинуть дом. Она спустилась вниз, уже надев шубу. Входная дверь оказалась незапертой, и когда она ее открыла и вышла на улицу, то лицом к лицу столкнулась с конвойным, стоявшим на часах у порога дома. Увидя ее, он настолько испугался, что даже изменился в лице. Он вздрогнул, точно увидел перед собой не живого человека, а привидение.

- Где была? - грубо спросил он.

- Как где? - вопросом на вопрос не сморгнув ответила Наталья Александровна.

- Я спрашиваю, где ночью была? - еще более озлобившись, спросил он.

- Где же я могла быть, как не дома, если я из него выхожу? - сказала она. - Как видите, иду, как обычно, к восьми часам на работу в больницу, и вы не имеете права меня задерживать.

Вслед за этими словами Наталья Александровна, не теряя спокойствия, решительно зашагала по дороге к воротам имения.

Конвойный хотел было броситься в дом будить комиссара Агеева, но в это время ему навстречу из дома вышла мама с ведрами - она шла за водой к колодцу.

Совершенно опешив, солдатик решил все-таки подняться на первый этаж к комиссару, но каково же было его изумление, когда он увидел спускавшихся со второго этажа Валю и меня. Мы прошли мимо него, поздоровавшись по дороге, и отправились в кухню ставить самовар. Широко раскрыв глаза и рот, он даже не ответил нам на наше "здравствуйте" и застыл на ступенях лестницы. Что же оставалось нам делать, как не утверждать, что мы в ту злополучную ночь все были дома и все спали на своих постелях? Ведь иного выхода не было…

В этот день все мы старались не встречаться друг с другом взглядами, так как, несмотря на всю серьезность положения, нас душил смех.

Наступивший день ознаменовался для нас допросом Агеева, С утра он не изволил выходить из своего кабинета, а к полудню мы с мамой были вызваны к нему.

Агеев сидел за письменным столом моего брата. О милый письменный прибор Вячеслава! Он был весь украшен мордами лошадей. В середине двух между собой соединенных чернильниц, из-под расписной дуги, на меня смотрели три знакомые чудные лошадиные морды: коренник этой тройки, белоснежный гордый конь, вскинул вверх свою голову, две пристяжных, в серых яблоках, выгнув шеи, косили в сторону свои умные глаза. А вот рядом с чернильницей лежит вышитый красавицей тетей Нэлли Оболенской бювар брата, со всадником на нем. А вот и другие памятные сердцу безделушки, неотделимо связанные с моим детством… Теперь не только весь стол, но и часть вещей на нем были закапаны лиловыми пятнами чернил, а самый пузырек с ними стоял прямо на сукне, по которому в разные стороны расходились лиловые пятна брызг.

Я не знаю, с каким чувством стояла моя мать - кроткая христианка перед этим чудищем, которое восседало в комнате брата, за его письменным столом, но я стояла перед ним с восторженно певшим в сердце злорадством. Я еще до сих пор не могла себе уяснить нашего нового положения в новой жизни. Дело было совсем не в отнятых материальных ценностях. Я не могла понять того, почему о красное дерево тушили окурки, почему плевали на пол, почему сморкались в руку… Я не понимала, почему красивыми предметами искусства не любовались, а их царапали, коверкали или с каким-то сладострастием просто разбивали.

Я не могла понять вины моего рождения, той самой причины, почему всем можно работать, а нам нет, всем дают паек хлеба, а нам нет. Почему все свободно дышат воздухом и любуются солнцем, а нас все время преследуют и все время хотят сделать с нами что-то самое страшное и ищут за нами какой-то несуществующей провинности? Мы слышим со всех сторон о том, что мы не имеем права на жизнь, а почему?! И глухой ропот поднимался в моей душе против Бога. Божие предопределение казалось мне бессмысленным и жестоким.

Много-много лет позднее, когда жизнь моя была изломана, вся моя судьба искалечена, силы и здоровье подорваны, тогда мне стало доступно смирение раба, и тогда молитва стала моим утешением. Я поняла, что я - тень уничтоженного класса, что я уцелела чудом, и вот за это чудо, за то, что смертельная опасность много раз шла прямо на меня и, не коснувшись, проходила мимо, - вот за это чудо я и научилась благодарить Бога…

Но в тот день, стоя на пороге своей юности, в день ранней весны, когда сползали снега и влажная от растопленного снега старая яблоня под окном Славочкина кабинета протягивала прямо к стеклу свои милые ветки, - в тот день, чувствуя нежную ласку весны и всю красоту ее, я стояла с бунтом в душе, с яростью и ненавистью глядя в лицо насупившемуся Агееву. Я йенавидела этого человека, который столько месяцев мучил нас, который имел право не только на нашу свободу, но и на нашу жизнь.

Когда мы вошли в кабинет, Агеев напустил на себя небывалую важность, делая вид, что читает какие-то лежавшие перед ним бумаги.

- Куды вчерася все уходили? - спросил он, стараясь казаться спокойным, спрашивая как будто между прочим и даже не поднимая на нас своего страшного взгляда.

- Никуда, - в один голос ответили мы.

- Иде были, спрашиваю? - Его желто-оранжевые от махорки пальцы злобно забарабанили по столу.

- Мы нигде не были. Мы спали. - Мама отвечала на этот раз одна. Отвечала очень спокойно и даже, как ни странно, дружелюбно. Агеев поднял голову. Теперь он уже уставился на нас.

- Вр-р-решь!!! - загремел он. Мама и я молчали.

- Отвечайте, иде вы все были? - снова заорал он.

- Я уже сказала: мы спали, - не теряя хладнокровия, ответила снова мама.

- Затвердили в одну дуду, с-с-с-сволочи! - Теперь Агеев всем своим корпусом повернулся ко мне. - Тады ты отвечай: иде вы были? - Его кровавый глаз блеснул, словно в нем чиркнули спичкой. - Ежели вы спали, то иде вы были, кады мы к вам наверх приходили? А?

- Мы все очень крепко спим, - отвечала я, сама радуясь беззаботному своему тону, - наверное, потому вашего прихода и не слыхали, а вот почему вы нас не видели, вот этого я не понимаю…

- Вон, гады! Во-о-он! - что есть мочи заорал Агеев.

Он долго еще орал нам что-то вслед, когда мы с мамой уже выскочили за дверь кабинета.

В этот вечер я впервые отдохнула: никто не пришел к нам наверх, и я была свободна от "Чайки".

Зато в тот же вечер внизу, около входных дверей, шла страшная возня. Теперь помимо деревянного болта, служившего запором, с двух сторон двери были набиты два тяжелых железных крюка. И мы услышали, как на ночь сначала задвинулось бревно, а затем дважды проскрипело железо обоих крюков. Теперь мы сидели уже на тройном запоре. Причем с этого дня не только дальше ограды парка, как это было до сих пор, но даже на площадку перед дворцом нам запретили выходить. В нашем распоряжении остался лишь маленький четырехугольник двора перед самым домом, да и то потому, что надо было ходить к колодцу и за дровами.

Что касается Натальи Александровны и ее дочерей, то к восьми часам вечера они все должны были быть дома.

Об этом жестком режиме, который Агеев сам же и выдумал, он прочел нам по смятой, вынутой из кармана штанов бумажке.

Атмосфера наших взаимоотношений заметно накалялась. Несмотря на мольбы мамы и Натальи Александровны, я завязала бинтом два пальца на руке и говорила, будто обварила их. По этой причине так называемые "музыкальные вечера" были прекращены. Агеев хмуро косился на мои завязанные пальцы, но молчал.

- А вдруг Агеев потребует, чтобы ты развязала бинт и показала ему ожог? - боялась мама.

- Не знаю, что тогда… Но играть я больше не буду. Мама вздыхала, но я была упряма. В моей памяти вставали яркие картины Великой французской революции.

- Мама, насколько лучше и прекраснее гильотина! - говорила я.

- Безумная девочка! Мы с твоим характером наживем беду… - И мама обнимала меня.

Тогда Агееву пришло на ум заставить петь и играть Валю. Но когда она, надев пенсне, отчаянно щурясь, запела в нос романс Вертинского, Агеев рявкнул свое классическое "Будя!", и музыкальный вечер прекратился. Вечера стали пустыми, тихими, и молчаливость не предвещала ничего хорошего.

Агеев, очевидно, решил нам мстить, и эта месть была препротивной, так как она весьма трепала нам нервы. Теперь очень часто среди ночи мы просыпались от скрипа двери. Какие-то головы, просовываясь в дверь, заглядывали в наши спальни. Затем исчезали. По удалявшимся вниз по лестнице шагам мы догадывались, что это проверка. Так нас будили иногда два или три раза среди ночи. Все это очень походило на издевательство. Через Наталью Александровну обо всем этом было известно Владыкиной, но она ничем не могла нам помочь. Однажды она специально вызвала к себе Наталью Александровну и имела с ней долгую беседу. Она касалась нашей судьбы, и Владыкина просила передать маме, что, поскольку мы с мамой живем в помещении больницы, Агеев выселить нас и сделать с нами что-либо может только по указанию Центра и что ей, Владыкиной, известно, что именно таких указаний в отношении нас он добивается.

Хотя это и не было для нас новостью, но все же, узнав об этом от Владыкиной, дружески к нам настроенной, мы со дня на день ждали самого худшего.

Наши взаимоотношения с первым этажом катились вниз с головокружительной быстротой. Агеев и его товарищи теперь только мимоходом здоровались с нами и ни в какие разговоры больше не вступали.

Так как наши продукты кончились, а от Борщей мы еще не получили новых, то наши общие обеды и чаи тоже кончились. Поэтому мы уже вниз больше не спускались. Мама ежедневно варила Агееву и его компании кастрюлю супу или чугунок каши.

Поняв, что наши дни сочтены, мы махнули на все рукой и неоднократно среди ночи, в одних чулках пробирались в "Шехеразаду". Два раза наши исчезновения были замечены. Невозможно описать, какие волнения это вызвало!.. Прежде всего, на всем втором этаже был немедленно произведен самый тщательный обыск. Наши стражи во главе с Агеевым исследовали весь пол и углы комнат. Очевидно, они предполагали существование какого-то скрытого хода подо всем полом. Но ни разу не остановила на себе их внимания такая заметная, отличавшаяся ото всех остальных "печь"! Еще удивительнее было то, что никому из них не пришла в голову мысль пересчитать с внешней стороны дома окна и сравнить их число с числом окон внутри дома. Тогда бы сразу выяснилось, что одно окно лишнее. А если бы кто-нибудь из них вздумал хотя кустарно начертить план дома, то, сравнив первый этаж со вторым, можно было бы без труда найти местоположение засекреченной комнаты - "Шехеразады".

Но вместо всего этого Агеев искал какую-то скрытую под полом лестницу, которая бы вела в какой-то подземный ход, который выходил бы на улицу где-то недалеко от дома. Несколько дней все они толклись во дворе, что-то вымеряли, соображали и даже пытались проникнуть в подземелье дворца, но вход в него был завален горой снега, которая, подтаяв на весеннем солнце, обратилась в ледяную глыбу.

Потом вдруг все расследования прекратились. Наступила угрожающая тишина, но Агеев и все его товарищи стали как-то по особенному на нас смотреть. Где-то в глубине глаз у них прятались удивление и опаска.

Мы все чаще стали собираться в "Шехеразаде", советуясь между собой. Нам стало казаться, что они догадываются о нашем тайнике, но тут неожиданно пришла разгадка и все раскрылось.

Однажды они среди ночи пришли к нам и вновь нашли комнаты пустыми. И тогда, сидя в "Шехеразаде", мы замерли, не веря своим ушам. Что за дикие, что за нелепые рассуждения мы услышали!.. Даже сам Колосовский, молодой и начитанный более остальных, сам Колосовский утверждал, что "княгиня-то и есть из них самая главная ведьма! Потому что она самая красивая и даже ладно сложена"…

Да… Недаром Гоголь изобразил в своем творчестве Украину, полную всякой чертовщины. Очевидно, небылицы и народные суеверия бродили еще и до сих пор в крови украинца Колосовского. Самым верным доказательством нашего "ведьминства" оказалась оставленная нами у кровати снятая с ног обувь. Колосовский развенчал "даму своего сердца" и признавался, что он однажды при свете лампадки, которую Валя зажигала, увидел в ее глазах какие-то "червони искры"…

Двое конвойных нападали на Агеева, упрекая его в том, что он, приехав с нами "расправиться", вдруг подпал под Катькины чертовские песни. Агеев крякал, чертыхался и наконец, выругав всех по-русски, признался, что не ему одному, а им всем мы сумели отвести глаза.

Солдатик со штыком уверял, что половина князей были "ведьмаки", а Григорий Распутин был самый главный ведьмак и он много наплодил всякого чертовского отродья.

- А почему я яму, князю-та, глаза на патрете праткнул? Ведь я как глянул на яго, а он - на меня, словно живой, гад, так и уставился!

Распаляясь собственными вымыслами, все они плели дикую ересь, споря и перебивая друг друга. Но в одном их мнение было общим, а именно: это мы так "подколдовали", что Фоменко вышиб себе глаз.

Слушая всю эту чушь, мы переглядывались друг с другом и, давясь от смеха, от души потешались, но где-то в глубине души у нас нарастала тревога. Действительно, тучи над нашими головами сгущались.

Агеев еще раз вызвал маму и меня к себе в кабинет. Теперь в нем уже не было и капли напускной важности, и он не играл перед нами в занятость, перебирая бумаги на столе. Нет!.. Он даже не сидел в кресле, а встретил нас стоя. Был он весь багровый от ярости, видимо, еле сдерживался.

- При какой власти живете? - едва увидев нас на пороге, заорал он. - При какой власти, спрашиваю?! Опешив от его крика, мы молчали.

- Вы мне царе режимные штуки бросьте! Вы мне фокус не стройте! Мы продолжали молчать.

- Не ис-че-зать! Слышите?! - что есть мочи заорал он, неистово ударив кулаком по столу. - Иначе, как собак поганых, всех перестреляю!

Когда мы с мамой выскакивали из кабинета, то вслед нам полетел какой-то предмет и, стукнувшись о косяк двери, со звоном разбился. Это была одна из хрустальных ваз. Теперь нам стало ясно, что игра идет к концу и что подобру с этими людьми не разойтись. Положение стало таким, что любое вспыхнувшее между нами недоразумение могло разгореться и превратиться в дикий кровавый самосуд.

Мы понимали, что Агеев, при всей своей, так сказать, "серости", не будет писать в Москву, жалуясь на то, что он напал на "ведьм" и просит указания, как с ними поступить. До такого идиотизма он еще не дошел уже по одному тому, что каждый из них скрывал в себе как религиозность, так и суеверие, если таковые у них были, а тем более политкомиссар, каким был Агеев. Надо было понять и его психологию: ведь он-то сам очутился в безвыходном тупике, этот малограмотный и совершенно невежественный человек. Ему оставался только один выход: разделаться с нами, как говорят, "втихую", а полномочия политического комиссара были неограниченны.

Моя мать обладала одним удивительным качеством, которое, между прочим, передалось и мне: видя смертельную опасность, не ждать, пока она раздавит тебя, а, собрав хотя бы самые скудные средства защиты, встречать эту опасность, идя ей навстречу.

Так было и теперь. Нам грозило несчастье со стороны Агеева, за спиной которого стояла нарофоминская ЧК. Следовательно, надо было обращаться и просить помощи в Центре, на Лубянке. Только оттуда и могла прийти защита от Агеева.

Мы вспомнили недавно пережитую нами эпопею с нашей мадонной Боттичелли. Приговор мамы к расстрелу, ее свидание и знакомство с Дзержинским. Разве на прощание он не пожал ей руку и не сказал о том, чтобы в случае нужды она писала в ВЧК на его имя?..

Но как написать? Сейчас надзор за нами был самый бдительный. О том, чтобы собраться в "Шехеразаде", не могло быть и речи. Тогда мы решили сделать следующее: мама с пером и бумагой в полном одиночестве спряталась в нашем тайнике, в то время как мы все лежали по своим кроватям и довольно громко переговаривались о каких-то малозначащих вещах. На маминой же постели мы на всякий случай соорудили чучело.

В этот вечер, привлеченные нашим громким разговором, не один раз кто-то из наших стражей поднимался вверх по лестнице. Мы слышали скрип ступеней. Но, поскольку мы не спали, никто из них не отважился приоткрыть дверь спальни и просунуть свою голову. Потоптавшись у порога, прислушавшись и вникнув в суть неинтересной и пустой темы нашей беседы, подслушивавший удалялся…

Мама написала письмо Дзержинскому, в котором просила предъявить ей обвинение, и если нужно, то судить. Она озаглавила свое обращение словом "жалоба" и писала, что положение ни на чем не основанного и ничем не вызванного домашнего ареста, в которое ее поставил Агеев, терпеть более невыносимо. Она просила также проверить действия Наро-Фоминска.

На следующую ночь снова наша компания улеглась очень рано, и вновь мы начали вести громкие разговоры. Но на этот раз отсутствовала не мама, а я, и поэтому чучело было на всякий случай сооружено на моей кровати. Я же, закрывшись в "Шехеразаде", старательно переписывала мамину жалобу к Дзержинскому. От руки было снято две копии. Подлинник был на следующее же утро отправлен в Москву: его отвезла и передала на Лубянку сама Владыкина, наш неизменный друг. Одну копию мы оставили у себя на руках, а вторую копию в это же самое утро мама торжественным образом вручила Агееву.

Как и следовало ожидать, Агеев сразу ничего не понял и, наверное, решил, что эта бумага-жалоба подана мамой лично ему. Он взял ее и, ничего не сказав, хотел, видимо, прочесть у себя в кабинете, но, пока он пересекал столовую, любопытство заставило его прочесть хотя бы на ходу обращение, и он прочел: "Феликс Эдмундович!.." Остановившись как вкопанный, он начал внимательно читать, но, не дойдя и до половины, обернулся к маме и рявкнул:

- Жалуешься? - Улыбка исказила его лицо. - Ты думаешь, я посылать буду? Што, я адютант табе, што ли?

- Моя жалоба уже поехала в Москву, - спокойно сказала мама, - и нет такого могущественного человека в нашей стране, который бы не позволил обратиться к Дзержинскому и посмел задержать письмо на его имя.

- Через кого? Как смела? - заорал было Агеев, но подошедший к нему Колосовский потянул его за рукав френча и увел в другую комнату.

Целый день все наши стражи хранили глубокое молчание. Когда вечером мама стирала в кухне, а мы с Валей тут же ставили самовар, Агеев появился на пороге. Он был мрачен и угрюмо посмотрел на маму:

- На што надеешься, а?

Назад Дальше