* * *
23 апреля умер главноуправлявший путями сообщения и публичными зданиями генерал-адъютант граф Карл Федорович Толь. В нем Россия потеряла одно из примечательнейших в военном отношении и, конечно, исторических лиц. Не распространяясь здесь о тех обстоятельствах славной его жизни, которые можно найти и в послужном его списке и в разных печатных биографиях, ни об участии его в окончании печального восстания 14 декабря 1825 года, уже рассказанного в другом месте, передам здесь преимущественно то, что слышал о нем из достоверных источников и что знал лично из моих с ним сношений в течение почти девяти лет, по Комитету министров и Государственному Совету.
Наружность графа Толя очень мало обещала. Невысокого роста, но плечистый и ширококостный, так что казался довольно объемистым; с лицом, хотя не безобразным, однако очень простым, которое оживлял лишь огненный его взгляд; в полурыжем гладком парике, который он снял только после поразившего его в 1839 году апоплексического удара; наконец, с ухватками и приемами, заимствованными несколько от старинного хвастовства; ничто в его фигуре не намекало на что-нибудь гениальное.
Между тем все, следившие за его военным поприщем, все, видевшие его на поле сражения, единогласно называли его одним их первостепенных полководцев нашего века. При львиной личной храбрости он был отличный стратег, обладал огромными сведениями тактическими и имел весь огонь, весь гений истинного военачальника. В 1812 году, по отступлении армии от границы к Дриссе, он, еще в полковничьем чине, назначен был генерал-квартирмейстером главной действующей армии, а по прибытии князя Смоленского - генерал-квартирмейстером всех действовавших против неприятеля войск. Знаменитое движение на Калугу было плодом его соображений; Мюрат был разбит при Чернишной по начертанному им плану; наконец, в Польскую кампанию Толь решительно содействовал к одержанию победы под Остроленкой искусным расположением главной батареи, а в деле под Варшавой, после полученной князем Паскевичем в самом ее начале контузии, 26 августа один командовал армией до самого утра 27-го числа и после заключенной капитуляции один же ввел войска в город. Вспыльчивый до бешенства в обычной жизни, он в начале дела становился вдруг ледовито-хладнокровным, и это хладнокровие не оставляло уже его ни на минуту во все продолжение сражения; но с последним пушечным выстрелом возвращалась к нему опять и вся запальчивая его горячность.
Князь Смоленский был всегда искренним его другом и почитателем его дарований; но не таковы были отношения к нему графа Дибича и потом Паскевича. Князь Васильчиков, один из усерднейших ценителей талантов Толя и близко знавший и его и Дибича, рассказывал мне, что они оба издавна соперничествовали друг с другом и не таили взаимной своей ненависти. Перед началом Польской кампании государь собрал у себя род военного совета из него, Васильчикова, князя Волконского и графа Толстого. Тут, когда положено было послать главнокомандующим Дибича, родился вопрос: кого дать ему в начальники главного штаба? Государь сам предложил Толя; но общее мнение было, что это значило бы соединить воду с огнем, т. е. в самые тесные, требующие совершенного единодушия отношения, поставить двух отъявленных врагов. Государь ответил, что он призывал уже к себе Толя и что последний, в сознании опасности отечества, обещал не только безусловно подчиниться Дибичу, но и действовать во всем как вернейший и преданнейший его друг. И действительно, он рыцарски сдержал свое слово!
Но с преемником Дибича, Паскевичем, Толь не сошелся с первой минуты и до конца жизни оставался в явной вражде. Толь считал Паскевича ниже себя по военным достоинствам, а тщеславный Паскевич ненавидел в нем нескрываемое превосходство. Вскоре по вступлении Паскевича в командование армией, действовавшей против польских мятежников, Толь писал к графу (теперь князю) Орлову (я слышал это лично от графа), прося его довести до высочайшего сведения, что новый главнокомандующий действует не в своем уме, что все его поступки и распоряжения превратны и что, если так продолжится, то нельзя отвечать ни за исход кампании, ни даже за спасение армии. Письмо это Орлов представил государю, и Толю сделан был, по выражению графа, "строгий нагоняй". После это заглушилось удачами кампании и взятием Варшавы; но современная лесть несправедливо отнесла последнее к заслуге Паскевича; сам же Паскевич, достигший между тем апогея величия, еще более возненавидел соглядатая его действий и соперника в разделе славы. Толь, впав если не в явную немилость, то, по крайней мере, в полузабвение, никогда уже не мог оправиться при дворе, где, говоря, что отдают справедливость его достоинствам, наблюдали в отношении к нему не более как одно холодное уважение.
Получив за штурм Варшавы Андреевскую ленту, граф Толь вслед за тем, и именно 5 сентября 1831 года, был уволен "по расстроенному здоровью и собственному желанию" от звания начальника Главного штаба действующей армии и спустя два года, 1 октября 1833 года, перешел на гражданское поприще, быв назначен главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями. С сего времени почти прекратились для него и внешние почести. В восемь с половиною лет он получил только алмазы к Андреевскому ордену (7 апреля 1835 года) и майоратство в Царстве Польском (1 января 1837 года). Но что еще хуже, в новой своей должности он помрачил прежнюю свою славу. Не имея никаких сведений в порученной ему части, он с самого начала вступления в должность слепо вверился одному из генералов того же корпуса Девятину, которого потом возвел в звание своего товарища и который был человек очень умный и тонкий, но нечто вроде военного подьячего.
Ненавидимый подчиненными за вспыльчивое и грубое обращение, водимый по произволу своих любимцев, со всех сторон обманываемый, Толь доказал на опыте, что можно быть отличным полководцем и очень плохим администратором. Кругом его и возле него все воровало и мошенничало, как ни по какой другой части, а он, сам в высшей степени честный и благородный и потому не подозревавший лжи и в других, везде и перед всеми запальчиво отстаивал офицеров своего корпуса именно со стороны чистоты их правил! В Совете и в Комитете министров Толь был тоже всегда совершенно рядовым членом. По-русски он и говорил и писал прекрасно, даже так, как мало кто из современных ему государственных людей наших; но, мало знакомый с гражданскими делами, он возвышал свой голос в тех лишь редких случаях, когда обсуживались дела его ведомства, и тут горячился обыкновенно до такой степени, что после заседания должен был отхаживаться и отпаиваться водой, пока мог сесть в карету, не опасаясь простуды. Впрочем, в последнее время и этого уже более не было. Удрученный тяжким недугом, он сидел, не только не говоря сам, но, кажется, и не слушая других.
Отец трех сыновей и двух дочерей (жена его была дочь генерала от инфантерии Штрандмана), граф Толь был отличный семьянин, обожаемый женой и детьми. В домашнем своем хозяйстве, при очень небольшом состоянии, он отличался не только бережливостью, но даже и скупостью. Занимая присвоенный его должности казенный дом (бывший Юсуповский), он сберегал значительную часть суммы, отпускавшейся ему на содержание и ремонт этого дома, и, обитая в истинно царских палатах, вел образ жизни более чем скромный. Рассказывали, будто бы из находящихся при том доме обширных садов и оранжерей ни одна ягодка не шла к его столу, и все продавалось на Щукин двор.
Замечательно, что смерть постигла графа Толя именно в день Георгия Победоносца, столько раз покровительствовавшего ему на поле брани. Он дожил до 66-го года.
* * *
Весть о страшной кончине герцога Орлеанского - он, как известно, умер от ушиба, полученного при падении из разнесенной лошадьми коляски, - пришла в Петербург с газетами 13 июля; но двор и приближенные узнали об этом происшествии еще 11 числа, сперва через варшавский телеграф, хотя еще в довольно неопределительных выражениях, а потом через курьера, присланного от нашего посольства на гаврском пароходе. Несмотря на неприязнь свою к Людовику Филиппу, государь принял живое участие в несчастий, столь неожиданно поразившем королевскую фамилию. Симпатия родительских, высших чувств одержала верх над политической антипатией. Назначенный уже на 11 число, по случаю именин великой княжны Ольги Николаевны, бал в Знаменском был немедленно отменен. На другой же день, т. е. 12-го, последовало повеление наложить придворный траур на 12 дней. Наконец, в первый раз с Июльской революции, государь отправил к королю французов письма с изъявлением своего участия и, сверх того, отъезжавшему от нас в то время во Францию живописцу Горасу Верне, который находился в весьма близких отношениях к Людовику Филиппу, поручено было еще лично передать последнему душевное соболезнование к постигшему его тяжкому удару.
VII
Граф Киселев отказывается от господарства Валахского - Княгиня Варшавская и контрабанда - Царскосельский карусель - Двадцатипятилетие шефства - Псаломщик Никоныч - Статья "Водовоз" - Фельдъегерь из Берлина, фрак и брюки - Плачущий чиновник на Дворцовой набережной - Граф Огинский, безвинно посаженный в крепость - Император Николай, переписчик резолюции барона М. А. Корфа - Генерал-губернатор граф Эссен
С тех пор как граф Киселев, после турецкой кампании 1829 года, управлял от имени нашего правительства Молдавией и Валахией, государь приказал все депеши по делам этих княжеств, по мере их получения, передавать из министерства иностранных дел предварительно графу и потом вносить в доклад, всегда с его мнением.
На этом основании поступлено было и с депешей нашего генерального консула в Букаресте Дашкова, которой доводилось до сведения, что, за последовавшим лишением князя Гики господарского сана, все мнения избирателей склоняются в пользу Киселева, и испрашивалось дальнейших на сей предмет инструкций.
Киселев дал мнение такого содержания, что как Гика свергнут по влиянию русского правительства и это влияние, гласное в целом крае, осталось небезызвестным и прочей Европе, то было бы несовместно и противно политическим видам заместить его русским кандидатом; а как притом в господари может, по местным законам, выбран быть только коренной валахский бояр или, по крайней мере, сын получившего индигенат бояра, он же, Киселев, получил этот индигенат первый из своего рода, то об избрании его не может быть и речи. По одобрении государем сего мнения оно было принято за основание и к отклонению самого выбора, и к отзывам на запросы о том разных европейских дворов, начинавших уже, по сведениям о расположении умов в Букаресте, обнаруживать некоторую тревогу. Спустя несколько дней после такого "отречения" Киселева императрица на маленьком вечере во дворце спросила у него:
- Итак, вы не хотели царствовать?
- Он не мог бы, если бы даже и захотел, - ответил государь и рассказал сохранившееся у него в памяти обстоятельство об индигенате.
- На это возражение, однако, - передавал мне потом сам Киселев - я, в первом жару, тут же отозвался, что не принял господарства только потому, что не хотел; обстоятельство же об индигенате послужило лишь отговоркой, так как это правило относится только до возведенных просто в боярский сан, а я, получив так называемый "grand indigenat", стою выше этих ограничений и, хотя и первый из своего рода валахский бояр, мог бы тотчас быть выбран в господари. Впрочем, - продолжал он, - ошибаются те, которые думают, что пост, или, пожалуй, престол валахского господаря позволяет, лежа с трубкой, предаваться кейфу. В теперешних обстоятельствах, при совершенной деморализации и вельмож и народа, при упадке края, между владычеством и влиянием Турции и России, под подозрительным лазутничеством всех кабинетов Европы, - это одно из труднейших управлений, требующее полного самопожертвования и самоотвержения. И Гика главным образом от того упал, что хотел сибаритничать, а не работать. Если б мне было еще лет 30, я, может статься, и согласился бы надеть на себя это ярмо; но теперь, когда мне близко 54-х, скорее можно думать о том, чтобы освободиться и от настоящего бремени, чем налагать на себя еще новое. К тому же у меня нет детей, да и достоинство господарское не наследственное, а пожизненное. Словом, Бог с ним: мое здоровье без того плохо, а в мои лета здоровье гораздо дороже, чем удовлетворение тщеславию.
Как бы то ни было, но очевидно, что направление умов в Валахии, общий газетный шум и, наконец, роль добровольно отрекшегося от господарского сана очень льстили самолюбию графа Киселева, и он никак не захотел бы, чтоб эта великолепная страница выпала из его биографии. И действительно, она одна уже упрочила за ним место в современной истории.
* * *
Княгиня Варшавская (супруга генерал-фельдмаршала) прислала в Петербург из чужих краев двум зятьям своим - Балашову и князю Волконскому - разного гостинцу, т. е. накупленных там для них вещей. На пограничной таможне, по нередкому в подобных случаях снисхождению, ящики были запломбированы, с тем чтобы подвергнуть их таможенному досмотру в Петербурге. Но Балашов и Волконский или по незнанию, или понадеявшись на свои связи, по получении ящиков вздумали сами снять пломбы и вскрыть посылку без таможенного чиновника, так что, когда последний явился для досмотра, то узнал, что дело обошлось без него, и министр финансов нашелся вынужденным войти об этом с докладом, прибавив, что по коносаментам следует пошлинных и штрафных денег 17 000 руб. серебром. Государь приказал непременно взыскать эту сумму, говоря, что чем выше звание, тем более должно подавать пример уважения к законам.
* * *
В Великий пост 1842 года, в котором, по сравнению с предшедшими годами, было и концертов как-то чрезвычайно мало, и раутов в большом свете всего лишь два или три, государь для развлечения устроил у себя домашний карусель. Во время поста происходили, впрочем, только репетиции, а настоящее представление дано было уже в конце апреля. Карусель состоял в изображении верхом на лошадях фигур разных танцев. Кавалерами были государь, цесаревич наследник и все другие члены царской фамилии (кроме великого князя Михаила Павловича); дамами - великие княжны (кроме также великой княгини Елены Павловны и ее дочерей, о которых великая княгиня отозвалась, что они не довольно еще хорошо ездят верхом) и несколько придворных дам и девиц. Репетиции происходили иногда по утрам, иногда по вечерам, в Михайловском манеже, где после дан был и самый карусель, разумеется, без всякой посторонней публики.
Потом, 23 мая, подобный карусель повторился в Царском Селе, но с той разницей, во-первых, что в нем участвовала и императрица, во-вторых, что он был не в манеже, а на площадке перед Александровским дворцом, и в-третьих, что кавалеры, вместо обыкновенных своих костюмов, явились в полном наряде старинных рыцарей и притом не в каких-либо подражаниях, а в подлинных доспехах, взятых из арсенала и пригнанных только на мерку каждого. Всего было 16 пар, которые в предшествии музыкантов, таким же образом одетых, черкесов в блестящих кольчугах и оруженосцев, конных и пеших (роль пажей исполняли младшие великие князья), сперва проехали торжественным маршем, а потом составили кадрили, шены и проч., что продолжалось от семи часов вечера за половину девятого. Императрица участвовала только в марше, после которого села вместе с своим кавалером (генерал-адъютантом графом Апраксиным) между зрителями. Последних было очень мало, и почти одни только родственники участвовавших в каруселе лиц, а посторонних никого не впускали на площадку, хотя, впрочем, несколько любопытных и нашли себе потаенные местечки, откуда все видели.
Шествие открывал герольд, состоявший при наследнике генерал Юрьевич, а за ним ехали императрица с своим кавалером; черный рыцарь (генерал Мейендорф); наследник с одной из великих княжон; государь с графиней Воронцовой; герцог Лейхтенбергский и так далее - фрейлины, придворные дамы и флигель-адъютанты. Государь и наследник в рыцарском одеянии были величественно-бесподобны. Непривычный по своей тяжести наряд, однако же, очень утомил некоторых из кавалеров. У самого государя шла кровь носом, а герцог Лейхтенбергский, сходя с лошади, едва не упал в обморок.
Великий князь Михаил Павлович провел этот день в Новгороде, где осматривал расположенные там войска, а великая княгиня Мария Николаевна оставалась по нездоровью в Сергиевке.