Записки - Модест Корф 22 стр.


Возвратясь из Царского Села, князь прислал за мною и, рассказав вышеприведенный разговор, поручил написать новую резолюцию взамен прежней, и притом тут же, у него в кабинете, для немедленной отсылки к государю. Дело было нелегкое, и князь клал меня на прокрустово ложе. Надлежало сказать теми же словами - другое, сохранив, по возможности, прежнюю редакцию, не укорачивая и не распространяя ее и придав вообще всему тот вид, как будто бы оно вытекло из-под быстрого государева карандаша. После долгого размышления я придумал написать так:

"В отношении к настоящему делу соглашаюсь с мнением 19 членов; почему и рассмотреть немедля права помещиков, не стесняясь указами 1802 и 1803 годов, с тем, чтобы дело было непременно кончено к 1-му сентября. Касательно же обязанности Государственного Совета представлять о неудобствах существующих законов вообще, нужным нахожу заметить, что заключения его об исправлении или пополнении сих законов должны всегда разрешать встретившийся вопрос только на будущее время, но никогда не должны и не могут иметь влияния на решение дела, возбудившего подобного рода представление: ибо как никакой закон обратного действия иметь не может, то и всякое такое дело должно решиться по точному смыслу существовавшего в то время закона".

Эту редакцию, чтобы придать делу возможно меньшую формальность, я переписал на листке почтовой бумаги своею, известной государю, рукой, и она была отправлена в Царское Село при коротенькой записке Васильчикова.

Ответ не заставил себя долго ждать. Государь выслал меморию со стертой прежней резолюцией и написанной взамен ее новой по моей редакции, в которой он сделал одну только перемену, и именно вместо слов: "касательно же" написал: "но касательно", без сомнения, для большей противоположности с первой частью. В таком виде резолюция была объявлена Совету и не дала уже повода ни к какому сомнению; но важнейшее здесь - черта для истории.

Император Николай, самодержавный, безотчетный властелин полусвета, доступен был всякой правде, всякому добросовестному убеждению, любил первую (как неоднократно высказывал то и перед Советом, и перед разными комитетами) и покорялся последнему. И любовь его к правде была не одним словом, а делом и истиной! Многие ли и из министров наших согласились бы так уничтожить произнесенное единожды приказание и заменить его другим, не от них самих вышедшим? И что сказали бы иностранные газетные врали, узнав такую черту к характеристике ославленного ими деспота Николая?

* * *

Высшее управление Петербургской столицы при императоре Николае находилось весьма долгое время в руках такого человека, которого менее всего можно было признать к тому способным. Я говорю о военном генерал-губернаторе графе Петре Кирилловиче Эссене.

Послужной список этого, в то время уже старца, представлял такие блестящие страницы, что, перейди в потомство одни эти страницы, история должна была бы поставить Эссена в ряд самых примечательных людей его века. Изумительно быстрая карьера, важные назначения, самые щедрые милости, изливавшиеся на него во все продолжение его службы, - все это намекало на необыкновенные дарования и доблести, на испытанные опытом искусство и знание дела, даже почти на некоторую гениальность.

А между тем мы, современники, которым вполне известна была степень его умственной высоты, искали и находили причину этой необыкновенной карьеры единственно в счастливом стечении обстоятельств и в своевольной игре фортуны, так часто отворачивающейся от людей истинно даровитых и дельных и осыпающей своими дарами ничтожность и пустоту. История должна быть неумолима и беспощадна, и потому, при всем уважении к памяти человека, по своему характеру доброго и незлобивого, может быть отчасти и храброго воина, не могу не сказать со всею искренностью, что Эссен, в сущности, был самой злой карикатурой на письменный его формуляр, а карьера его была самой язвительной насмешкой над людьми, которые мечтают приманить к себе счастье одними достоинствами.

Родом из бедной и незначащей лифляндской фамилии (совсем другой, нежели известная эстляндская фамилия Эссенов), наш Петр Кириллович был в 1777 году, пяти лет от роду, записан по тогдашнему обыкновению вахмистром в Лейб-Кирасирский батальон - игрушку, отданную Екатериной II в полное распоряжение наследника престола, великого князя Павла Петровича, и послужившую рассадником так называемым Гатчинским, его любимцам и созданиям. Кратковременное царствование императора Павла, заставшее Эссена секунд-майором, оставило его, в 28 лет от роду, генерал-лейтенантом, Выборгским военным губернатором, инспектором Финляндской инспекции и шефом гарнизонного полка, с Анненской лентой, и владельцем пожалованных ему двухсот крестьян. Все это он получил без других видимых заслуг, кроме маловажного участия в Швейцарском походе 1799 года.

Замечал ли Павел в человеке, которого так быстро возвышал, что-нибудь необыкновенное или только желал вознаградить в нем Гатчинскую преданность и, с тем вместе, возвышением его уничижить Екатерининских временщиков? Последнее гораздо более вероятно: ибо от умного императора не могла укрыться совершенная бездарность и ограниченность человека, который притом ничему никогда не учился и ничего не знал, кроме немецкой и русской грамоты, обе - в самой жалкой степени.

Весьма примечательно еще одно обстоятельство: в эти четыре года столь же быстрых падений, как и возвышений, когда никто почти из известных императору лиц не избегнул исключения и отрешения, хотя бы на короткое время, Эссен шел своим путем-дорогой, не быв даже ни разу отставлен. Ему, в отрицательности его, вероятно, нечем было даже и прогневить Павла.

После перемены царствования, быв назначаем сперва шефом разных, попеременно, полков и потом начальником разных дивизий, он участвовал в первой Французской, в Турецкой и в начале Отечественной кампании и во все это время также был осыпаем непрерывными наградами, доведшими его, не далее февраля 1812 года, до Владимирской ленты. В конце 1816 года он был отчислен состоять по армии, но ненадолго: 19 января 1817 года его назначили на важный административный пост, именно Оренбургским военным губернатором, командиром Отдельного оренбургского корпуса и управляющим гражданской там частью и пограничным краем. В том звании Эссен был пожалован: 1819 года января 1-го в генералы от инфантерии и декабря 31-го "за сбережение более 1 300 000 руб. от продовольствия войск" милостивым рескриптом и 10 000 десятин земли в Оренбургской губернии, а в 1826 году еще арендой в 3000 руб. серебром на 12 лет. Наконец, в 1830 году февраля 7-го карьера Эссена была блистательно увенчана назначением его С.-Петербургским военным генерал-губернатором и вслед за тем (апреля 18-го) членом Государственного Совета.

В этих званиях он пожалован: в 1831 году табакеркой с портретом государя, в 1832 году перстнем также с портретом, в 1833 году "в ознаменование особенного благоволения за долговременную, отлично усердную и ревностную службу государю и отечеству" графским достоинством, в 1834 году орденом св. Андрея, в 1839 году производством, вместо аренды, в течение 12 лет по 5000 руб. серебром и, наконец, в 1841 году алмазами к Андрею. А между тем этот человек, без знания, без энергии, почти без смысла, упрямый лишь по внушениям, состоял неограниченно в руках своего, привезенного им с собою из Оренбурга, правителя канцелярии Оводова, человека не без ума и не без образования, но холодного мошенника, у которого все было на откупу и которого дурная слава гремела по целому Петербургу. Эссен лично ничего не делал, не от недостатка усердия, а за совершенным неумением, даже не читал никаких бумаг, а если и читал, то ничего в них не понимал; Оводов же, избалованный долговременной безответственностью, давал движение только тому, что входило в его интересы и расчеты. Приносить просьбы или жалобы военному генерал-губернатору по таким делам, по которым его правитель канцелярии не был особо заинтересован, ни к чему не вело, и в таком случае можно было ходить и переписываться целые годы совершенно понапрасну.

Зато едва ли и встречался когда-нибудь в высшем нашем управлении человек с такой отрицательной популярностью, какую приобрел Эссен, сделавшийся постепенно метой общего презрения и явных насмешек, выражавшихся иногда - разумеется, иносказательно - даже и в печати. Все это, однако, относясь более к распорядку внутреннему или, так сказать, бумажному, оставалось, по-видимому, сокрытым от государя, который в отношении к внешнему порядку столицы входил сам во все и при бодрственной внимательности своей представлял своим лицом истинного высшего начальника Петербургской столицы.

В 1829 году, когда в Оренбургской губернии впервые появилась холера, болезнь, в то время еще совершенно новая и неслыханная в России, туда командирован был флигель-адъютант Игнатьев. По возвращении в Петербург он донес государю о совершенной неспособности Эссена к управлению столь важным краем, для администрации которого преимущественно потребна была умная и сильная воля. Государь подумал и назначил Эссена С.-Петербургским военным генерал-губернатором, зная, что здесь мало куда годный старик будет под его рукой и непосредственным надзором, а затем только терпел его, по уважению к его летам, бесконечной службе и Андреевской ленте.

Сверх того, внутренние действия Петербургской полиции, известные дотоле лишь их жертвам, начали подвергаться более строгому контролю и обследованию только со времени вступления в управление министерством внутренних дел Перовского. Обревизовав лично управу благочиния, новый министр удостоверился в невероятных в ней беспорядках и злоупотреблениях и написал очень строгую по этому поводу бумагу обер-полицеймейстеру Кокошкину. Потом он обратился к самому Эссену и, ссылаясь на дурную репутацию Оводова, изъяснил, сколько необходимо было бы для отвращения дальнейших нареканий удалить последнего от должности. Наконец, по докладу Перовского об оставлении без ответа со стороны военного генерал-губернатора семнадцати, по одному и тому же делу, отношений министерства, государь в июне 1842 года приказал сделать Эссену строгий выговор, а Оводова посадить на гауптвахту на три дня, из числа которых он просидел, впрочем, только один, ибо на следующий день праздновалось рождение императрицы (1 июля), что послужило поводом его выпустить. Дело стало проясняться. Вскоре на образ управления столицы должен был пролиться, по крайней мере, в отношении к одной его части, судебной, - новый еще, всех ужаснувший свет.

По замеченному в обоих департаментах С.-Петербургского надворного суда чрезвычайному, от собственной их вины, накоплению дел, в 1837 году признано было за нужное определить в сии департаменты новый комплект членов и секретарей, а из прежних учредить два временных департамента, 3-й и 4-й, на таком основании, чтобы они окончили все старые дела в течение двух лет, если же сего не исполнят, то продолжали бы свои занятия до совершенного окончания тех дел, без жалованья.

Двухлетний срок истек в апреле 1839 года, и хотя по оставлении затем членов и секретарей 3-го и 4-го департаментов при прежних их должностях без окладов надлежало ожидать, что дела будут скорее окончены, однако вышло совершенно противное. В 1840 и 1841 годах оба департамента были обревизованы вновь назначенным в Петербург гражданским губернатором Шереметевым и одним из высших чиновников министерства юстиции, и ревизия их, внесенная графом Паниным в конце 1842 года в Государственный Совет, представила такую картину, которую достаточно будет изобразить здесь и в одних следующих главнейших и наиболее разительных чертах ее.

В 3-м департаменте оказалось нерешенных дел 375, а неисполненных решений и указов более 1500. Из числа трех присутствовавших судья, по старости лет и слабому здоровью, занимался чрезвычайно мало, один заседатель умер, а другой постоянно рапортовался больным и почти никогда не бывал в суде. Из числа двух секретарей один также умер, а другой, видя себя обреченным служить неизвестное время без жалованья и не находя никаких средств к пропитанию большой семьи, упал духом и притом решительно не мог ничего делать, как от бездействия и недостатка членов, так и от неповиновения канцелярии, которой безнравственность, по выражению ревизоров, превзошла всякое вероятие.

В 4-м департаменте нерешенных дел оставалось до 600, а счета неисполненным решениям и указам никто не знал; поверить же их число не было возможности, потому что все реестры, книги и проч. находились в совершенном расстройстве. Секретарей не было совсем, должность их правили повытчики: нравственность канцелярии была едва ли лучше, чем в 3-м департаменте: члены, хотя и находились налицо, но ревизоры замечали, что они "нимало не стесняются обязанности служить без жалованья и готовы оставаться в сем положении еще на весьма долгое время".

В обоих департаментах несколько двигались те дела, по которым просители имели ежедневное и настоятельное хождение, прочие же лежали без всякого производства и разбора вокруг канцелярских столов. В делах конкурсных публикации делались, вместо того же самого дня, когда признана была несостоятельность, через несколько после того лет, а между тем департаменты распоряжались имуществом должника по своему произволу и с таким же произволом делили деньги между кредиторами, так что некоторые успевали исходатайствовать себе полное удовлетворение, тогда как другие, при тех же самых правах, не получали ничего. Денежная отчетность была в таком порядке, что находившейся в суде частной сумме до 650 000 руб. потерян был всякий след, кому именно она принадлежала, и вследствие того ее хранили под названием суммы "неизвестных лиц"! Наконец, за все эти действия члены 3-го департамента были преданы суду три, а члены 4-го - двадцать четыре раза!

Картина эта, здесь только очерченная, была тем ужаснее, что действие происходило в столице, в центре управления, почти окно в окно с царским кабинетом и еще в энергическое правление Николая; и после взгляда на нее, конечно, уже трудно было согласиться с теми, которые находили явившиеся незадолго перед тем "Мертвые души" Гоголя одной лишь преувеличенной карикатурой. Сколько долговременный опыт ни закалил престарелых членов Государственного Совета против всевозможных административных ужасов, однако и они при докладе этого печального дела были сильно взволнованы и, так сказать, вне себя. Что же должна была ощущать тут юная, менее еще ознакомленная с человеческими мерзостями душа цесаревича наследника! Слушая наш доклад с напряженным вниманием, он беспрестанно менялся в лице… Общее негодование увеличивалось еще тем, что виновные за все грехи их до 16 апреля 1841 года покрывались щитом милостивого манифеста, и кара закона могла коснуться их только за позднейшие их действия.

Граф Панин, доводя о всем вышеизложенном до сведения Совета, предлагал: 1) 3-й и 4-й департаменты соединить в одно присутствие, наименовав его временным надворным судом (он мотивировал это тем, что в одно присутствие легче приискать людей, чем в два); 2) членов их и секретарей уволить от службы, с преданием за все их действия после манифеста суду; 3) увеличить штат, а назначение новых членов и секретарей предоставить губернатору; 4) канцелярию составить из прежних чиновников (чтобы не вверить дел лицам новым, вовсе с ними незнакомым), уполномочив губернатора увольнять от службы тех из них, которых новые члены найдут неспособными или неблагонадежными; 5) временному суду о ходе своих занятий доставлять месячные ведомости в министерство и в губернское правление; 6) для окончания всех дел назначить ему трехгодичный срок, и если поручение сие окончено будет с успехом, то поместить чиновников в свое время к другим соответственным должностям и представить об их награде.

Департамент законов принял эти меры безусловно, а общее собрание Государственного Совета прибавило к ним только, чтобы министр юстиции, во-первых, удостоверясь, были ли со стороны губернского правления и губернского прокурора употребляемы должные настояния к прекращению описанных беспорядков и, в случае безуспешности таких настояний, ограждали ли они себя от ответственности надлежащими донесениями по начальству, довел об открывшемся до сведения Совета, и во-вторых, сообразил, не нужно ли принять особенных мер для ближайшего надзора за действиями нового суда - определением ли к губернскому прокурору особого товарища или иначе.

Во все время происходивших об этом суждений наш простодушный военный генерал-губернатор, по обыкновению своему, совершенно безмолвствовал; но это никого не удивило. Что мог сказать старик, всякий день и отовсюду обманываемый, менее знавший о своем управлении, чем многие посторонние, никогда не помышлявший о мерах исправления и, может быть, тут лишь впервые услышавший об этих ужасах? Уже только после заседания, когда большая часть членов разъехалась, он заметил мне наедине, "что мог бы сказать многое, да не хотел напрасно тратить слов; что и во всех других здешних судах такие же беспорядки; что главной причиной - недостаток чиновников, которые не являются даже по вызовам через газеты, и что в управе благочиния, может статься, еще хуже".

Между тем журнал был написан мною со всем жаром того справедливого негодования, которое выразилось между членами, и я с горестным любопытством ожидал, когда и как сойдет мемория от государя, скорбя вперед о впечатлении, которое она произведет на его сердце. Действительно, посвятить всю жизнь, все помыслы, всю энергию мощной души на благо державы и на искоренение злоупотреблений; неуклонно стремиться к тому в продолжение 17 лет; утешаться мыслью, что достигнут хотя какой-нибудь успех, и вдруг - вместо плода всех этих попечений, усилий, целой жизни жертв и забот - увидеть себя перед такой зияющей бездной всевозможных мерзостей, бездной, открывавшеюся не сегодня, вчера, а образовавшеюся постепенно, через многие годы, неведомо ему, перед самым его дворцом - тут было от чего упасть рукам, лишиться всякой бодрости, всякого рвения, даже впасть в человеконенавидение… Это глубокое сокрушение и выразилось, хотя кратко, но со всем негодованием обманутых чаяний, в собственноручной резолюции, с которой возвратилась наша мемория.

"Неслыханный срам! - написал государь. - Беспечность ближнего начальства неимоверна и ничем не извинительна; мне стыдно и прискорбно, что подобный беспорядок существовать мог почти под глазами моими и мне оставаться неизвестным".

Назад Дальше