Блаженной памяти - Маргерит Юрсенар 8 стр.


В 1971 году мне пришло в голову посмотреть выставленное в Льежском музее свидетельство Флемальского ветерана, а заодно вновь посетить эти места. На сей раз дело было майским днем, уже предвосхищавшим летнюю жару. В пятнадцати минутах езды от промышленной зоны шофер посоветовал мне поднять стекла машины, чтобы избежать неприятных последствий от вонючих желтых облаков, которые застилают небо и, как известно, угнетающе действуют на непривычных людей. Дорожные работы помешали нам добраться до Флемаля, но мне сообщили, что в нем разрабатывают проект разгрузки района от промышленности. Экология была тут ни при чем - происходило одно из тех слияний, которые в наше время играют ту же роль, что в Средние века концентрация земель в руках феодалов. Изрыгающие пламя драконы с другого берега пожирали более слабых на этом берегу. Угольные шахты Вьей-Монтань неподалеку от Флемаля были закрыты, и покинутые корпуса напоминали разрушающийся замок злого волшебника в конце одного из актов "Парсифаля". Издалека общий вид этого места, разоренного жадностью и недальновидностью четырех или пяти поколений дельцов XIX и XX веков, оставался таким же, как во времена старой гравюры из "Красот Льежа" и даже наверняка как в эпоху ветерана-тонгра - полоска хрупкого человеческого бытия между рекой и высокими холмами, но на всем лежали почти неизгладимые следы истребительной индустриализации.

Решение до конца использовать некоторые горючие вещества в течение двух последних веков толкало людей на необратимый путь, поставив им на службу источники энергии, которыми тотчас стали злоупотреблять человеческая жадность и необузданность. Уголь, происшедший от лесов, которые погибли за миллионы веков до того, как человек начал мыслить, нефть, порожденная разложением битуминозных минералов или медленно творимая микрофлорой и микрофауной, которые насчитывают многие миллионы лет, преобразили нашу неторопливую историю в оголтелую скачку апокалиптических всадников. Из двух этих опасных катализаторов победу первым одержал уголь. По воле случая родина моего отца, область Лилля, и два места, связанные с памятью моей материнской родни, - Флемаль-Гранд и Маршьенн, были изуродованы им очень рано. Флемаль, когда-то одна из "красот Льежа", дал мне увидеть в тот день образчик ошибки, которую совершили мы, ученики чародея.

В начале того же XVIII века мой далекий предок, двоюродный брат владельца Флемаля, некий Жан-Луи де К. заключил брачный союз, который дал ему во владение землю в Эно. Он женился на наследнице Гийома Билькена или де Билькена (на надгробном камне частица "де" отсутствует), старейшины кузнечного цеха, бальи23 лесов района между Самброй и Маасом и владельца Маршьенн-о-Пон, Мон-сюр-Маршьенн, а также Биуля. На портрете, который, возможно, ему польстил и где он изображен в пышном парике и в складчатом атласе Великого столетия, этот богач очень хорош собой. Семейное предание утверждает, что его предки также занимались благородным кузнечным ремеслом, а один из них выковал латы и шпагу Карлу V24. Вполне возможно. Карл Гентский большей частью пользовался услугами поставщиков из Аугсбурга, но, наверно, время от времени обращался к нидерландским оружейникам. Жена этого Билькена, Мари-Аньес, грузноватая в своем парчовом платье, происходила из семьи, имевшей прочные корни в Эно и в Артуа еще в эпоху раннего Средневековья. Имя Байенкуров, сеньоров Ланды, еще со времен Лотаря25 фигурирует в некоторых картуляриях26 и грамотах об основании церквей. Предок, живший во времена более поздние, прибавил к этому имени прозвище Курколь27, полученное, по рассказам, на поле битвы в Креси28 - маленькой кровавой и грязной луже, которая смутно видится нам в дали Семилетней войны. Название этого места, где французы потерпели поражение, когда их конница по ошибке разгромила собственную пехоту, у французского обывателя вызывает сегодня в памяти только одноименную похлебку. Однако эти забытые битвы вновь обретают жизнь и краски, стоит увидеть в аббатстве Тьюксбери в Глостершире гробницу сэра Хью Ле Деспенсера, участника битвы при Креси, и коленопреклоненную фигуру его сына Эдварда, участника битвы при Пуатье, вот уже шестьсот лет складывающего руки в молитве. С нарисованными на камне живыми черными глазами и с усами в рамке кольчужного шлема этот Эдвард, образ которого, по справедливому замечанию Сашеверела Ситуелла29, вызывает у нас "шок от вдруг ожившего прошлого", отличается свирепой веселостью дикой кошки, характерной для физиономий многих феодалов. Именно в окружении этих хищников следует представлять себе Бодуэна де Байенкура по прозвищу Курколь, который видится мне мужчиной скорее плотным и голубоглазым.

Наследница Билькенов и Байенкур-Курколей принесла в приданое не только обширные земли, но еще и почти новехонький замок, построенный, а может быть, перестроенный в Маршьенне в XVII веке. Это жилье Жан-Луи, льежский бургомистр и советник, в силу семейной традиции навещал только изредка. Но его потомки обосновались в нем и, в конце концов, присоединили название замка к своему имени. Жану-Франсуа-Арну, который сменил Жана-Луи и был женат на дочери главного судьи из Бенша, до конца жизни всего важнее было знать, пригласят его или нет в Белей к принцу де Линю30, самому изысканному человеку во всех бельгийских провинциях, и будет ли он зван правителем Нидерландов, Его Высочеством Шарлем Лотарингским, в его резиденцию Маримон принять участие в истреблении птиц. В последнем случае Жану-Франсуа-Арну будет дозволено выразить свое почтение старой любовнице доброго Шарля, г-же де Мёз, по прозвищу Толстушка, которая украшала своим присутствием Маримон и получала на содержание сорок тысяч ливров в ту пору, когда каменщик зарабатывал в год две сотни. Славный принц, проявлявший жестокость только в отношении перепелок и певчих дроздов, страдал от нарывов на ягодице и на ноге, о чем свидетельствует его дневник. От нарыва на ноге он и скончался, оплаканный всеми, в 1870 году. Этот конец эпохи рококо в австрийских Нидерландах оставляет тот же вязкий привкус, что и натюрморты современных ей малых фламандцев с их фруктами, запеченными паштетами и трупами животных на вермелевых блюдах и турецких коврах.

В 1792 году хозяином Маршьенна был сорокалетний Пьер-Луи-Александр, женатый на Анн-Мари де Филиппар, которая была моложе его лет на десять и к тому времени уже родила ему пятерых детей. Армия Дюмурье, возбужденная победой при Вальми, перешла границу. Занимавший стратегическое положение замок был незамедлительно захвачен. Именно отсюда комиссар Северной армии Сен-Жюст посылал большинство своих донесений и писем Робеспьеру. Санкюлоты, патриотическое сознание которых подкрепляла суровость молодого комиссара, шли по этим равнинам и вдоль этих рек, лишь повторяя те самые пути, по которым перемещались здесь то в одну, то в другую сторону в течение многих веков армии французских королей и их противников, но республиканская идеология вносила в нынешнее вторжение нечто новое. Старый мир рушился; Его Преосвященство епископ Льежский осмотрительно перебрался из городского дворца в крепость Юи на Маасе; те, кого чувства или выгода привязывали к старому режиму, бледнели от парижских новостей; Пьер Луи и Анн-Мари два года прожили беспокойной жизнью хозяев, чей дом оккупирован врагами. За одной из панелей часовни был тайник, где прятался не присягнувший на верность Конституции священник, которому надо было незаметно передавать еду, опорожняя в то же время его ночную посуду, и к которому под покровом темноты приходили помолиться. Гражданин Декартье, должно быть, иногда решался обратить внимание французских офицеров и их грозного комиссара на грабежи, чинимые войсками; Анн-Мари, наверно, из кожи лезла вон, предотвращая неосторожные выходки детей, по мере сил защищая горничных от предприимчивых французов и, может быть, украдкой с помощью одной из служанок выхаживая какого-нибудь немецкого солдата, раненого в Жемепе или во Флерюсе и спрятанного на гумне.

Как многие французы и француженки моего поколения, в юности я поклонялась Сен-Жюсту. Немало часов провела я в музее Карнавале, рассматривая портрет этого карающего ангела кисти неизвестного художника, который придал модели несколько томное очарование, свойственное моделям Грёза. Красота этого лица, обрамленного волнистыми кудрями, женственная шея, словно бы из целомудрия окутанная тонким полотном пышного галстука, несомненно играла некоторую роль в моем восхищении суровым другом Робеспьера. С тех пор я переменилась: восторг уступил место трагической жалости к человеку, который, судя по всему, разрушился прежде чем состоялся. В 18 лет Сен-Жюст совершает классические проделки молодого провинциала, вырвавшегося на волю, в Париж, потом по требованию встревоженной матери попадает под крылышко францисканской конгрегации Пети Пикпюс, пишет там "Органта" - самое бесцветное эротическое произведение своего времени, неуклюжий сколок со всех запретных книг, тайком прочитанных в коллеже. В двадцать два года он с замиранием сердца следит из своего захолустного Блеранкура за первыми шагами Революции; в двадцать четыре он в интеллектуальном смысле слова становится инфернальным супругом Неподкупного, тем, кто советует, подталкивает, призывает и поддерживает, молния рядом с облаком дыма - Максимильяном Аррасским. Сухие благовидные аргументы Сен-Жюста помогают скатиться голове Людовика XVI; он отправляет в корзину головы жирондистов, сторонников Дантона и Эбера; он убирает Камила Демулена, парижского сорванца, бывшего когда-то его другом и во многих отношениях его антипода. Ему, комиссару Рейнской и Северной армий, поручено устранять подозрительных и недостаточно рьяных, и он разит хладнокровно и беспощадно, точно попадая в цель, так же, как он говорит. В двадцать шесть лет, элегантный, несмотря на тридцатишестичасовую агонию, безупречный в своем хорошо скроенном фраке и светлосерых брюках (только зловещий предвестник - исчезли длинные ниспадающие кудри и серьги да открыта красивая шея, с которой сорван неизменный белый галстук), он стоически ждет очереди к эшафоту между своим коллегой, паралитиком Кутоном, и своим божеством Робеспьером, у которого раздроблена челюсть.

Эти демонические фигуры заслуживают нашего внимания, но демонизм не всегда равнозначен гению и высшей человечности. Ни одна черта этого на редкость одаренного молодого человека не говорит о его способности хоть в чем-то выйти за пределы сектантства не только своего века, но даже своего десятилетия. Его речи, облеченные в броские парадоксы, в которых проступает жесткий каркас формул, вместе с его красотой творят из него идеальный образ молодого политического гения для литераторов. Но проповедует он то, чего мы до тошноты насмотрелись во всех так называемых авторитарных государствах, свирепствовавших, а потом рухнувших, а именно: ловко нагнетать подозрительность, благоприятствующую состоянию войны, которая в свою очередь необходима для введения чрезвычайных мер (вот почему Сен-Жюст цинично советовал Робеспьеру "не слишком хвалиться победами"); использовать концентрационные методы, чтобы унизить и погубить врагов режима; упразднить даже те ничтожные гарантии, которые общество дает себе против своей же несправедливости, и сопровождать свои действия уверениями, всегда принимаемыми на веру глупцами, будто эти чудовищные меры полезны. Когда во время процесса Марии-Антуанетты автор "Органта" за ужином у "Братьев провансальцев" между прочим замечает, что в конечном счете грязные обвинения против королевы послужат "улучшению общественных нравов", из его молодого рта несет той притворной добродетелью, которая и есть гнилостное дыхание Революции. На идеальное человечество, которому, по словам одного из его друзей, он готов "принести в жертву семь тысяч голов, в том числе и свою", он смотрит, конечно, сквозь призму республиканских героев Плутарха, увиденных с весьма далекого расстояния и воспринятых весьма обобщенно, но также сквозь призму античных драм Мари-Жозефа Шенье и римских романов г-на де Флориана31. Всякий человек, умерший ранней, смертью, как маской скрыт от глаз истории своей молодостью. Никому не дано узнать, мог ли Сен-Жюст из подростка, отравленного идеологией насилия и риторикой Конвента, превратиться в государственного мужа; ведь и в маленьком корсиканском капитане, который 13 вандемьера стрелял в толпу со ступенек церкви Св. Роха, не так легко угадать будущего консула и автора Кодекса, участника Тильзита и изгнанника Св. Елены. Но Бонапарт в этом возрасте, несмотря на некоторые неизбежные компромиссы, политически еще почти девственен; перед ним будущность во всем ее размахе. Сен-Жюст, наоборот, умирает уже испепеленным.

Это вовсе не означает, что за ним нельзя признать никакого величия. С точки зрения мифа, более глубокой, чем точка зрения истории, величие Сен-Жюста состоит в том, что в нем воплотилась карающая Немезида, которая в конце концов истребляет и тот человеческий образ, который приняла, чтобы вершить казни. Высшая добродетель Сен-Жюста, мужество - не самая редкая и не самая высокая человеческая добродетель, но без нее все прочие раскисают или рассыпаются прахом. Смелость игрока особенно ярко проявилась в нем той душной летней ночью, когда в Комитете общественного спасения он без устали правил на глазах у своих коллег обвинительную речь против них, похваляясь этим, и никто не решился заколоть его кинжалом или размозжить ему голову стулом. Бесстрашие, с которым он, комиссар, подставлял себя под австрийские пули, пригодилось ему во время паники сторонников Робеспьера, загнанных в Ратушу; мелодраматическая гравюра, на которой Сен-Жюст поддерживает раненого Робеспьера, возможно, соответствует действительности. В конце концов, взаимная мужская привязанность всегда выглядит особенно благородно, даже если речь идет о союзе двух дополняющих друг друга фанатизмов; нельзя не восхищаться, глядя, как этот блестящий юноша, высокомерный до дерзости, соглашается занять и сохраняет, и при том, похоже, добровольно, второе место рядом с педантичным, нерешительным и упрямым Максимильяном, окруженным, однако, почтением, которое всегда внушают неколебимые убеждения.

"Вас, как Бога, я знаю только по чудесам", - написал Сен-Жюст Максимильяну в начале их дружбы. Во время краткого, но бесконечного промежутка, который отделяет их арест от смерти, Сен-Жюст молчал - несомненно, ему больше нечего было сказать. Судил ли он с высоты своего молчания маленькую группу окружавших его людей, характерную в своей пестроте для всякой диктатуры? Гнусный Симон, бывший сапожник и бывший тюремщик; честный Леба, коллега Сен-Жюста по Рейнской армии, уже мертвый, нашедший спасение в самоубийстве; пьяница Анрио, отчасти повинный в конечном поражении - то ли от вина, то ли от ран он погружен в полусознательное состояние; Кутон, калека, еще сильнее покалеченный солдатами, которые грубо выволокли его из шкафа, где он прятался; Огюстен Робеспьер, тоже умирающий, который вырвал у Сен-Жюста пальму первенства в преданности Максимильяну, добровольно согласившись, чтобы его взяли под стражу вместе с братом; и еще пятнадцать других, безвестных соратников, которые погибнут вслед за лицами на первых ролях. "Вас, как Бога, я знаю только по чудесам...". Усомнился ли Сен-Жюст в Максимильяне, впервые поняв, что его идол повержен? Или остался до конца апостолом Иоанном этого туманного Мессии и страдал, видя, как тот лежит скрючившись на столе того самого Комитета общественного спасения, откуда они правили Францией, и неловко собирая листки бумаги, засовывает их в рот, чтобы извлечь сгустки крови и выбитые зубы? Сожалел ли он о мире, радостей которого не познал, и где честолюбие и личные цели, может быть, однажды восстановили бы его против сухого и неподкупного друга? Когда-то Сен-Жюст написал, что смерть - единственное прибежище подлинного республиканца; выспренность этих слов не должна заслонить от нас глубину чувства, которое их продиктовало. Сен-Жюст предпочитал кровавые решения судьбы, не делая для себя исключения, и это пристрастие роднит его не столько с Робеспьером, сколько с Садом. Мы представляем его себе среди несчастной кучки сторонников, утвердившегося и замуровавшегося в том презрении к людям, которое просвечивает в нем сквозь революционную декламацию; он холодно оберегает свое мужество и отвергает одну за другой всякую мысль, всякое чувство, которые могли бы помешать ему держаться до конца.

Назад Дальше