- Не положено, - ответили из-за двери.
На четвертый-пятый день повели меня к генералу Светличному, тогдашнему начальнику московского ГБ. Роскошный особняк, бывший дом графа Ростопчина - московского градоначальника времен войны с Наполеоном, соединен был с управлением КГБ специальным крытым переходом. Потолки высокие, лепные, паркетные полы, ковры всюду, высокие резные двери, из кабинета в кабинет снуют какие-то люди. После четырех дней в своей камере я почти ослеп от этого великолепия. Так и казалось, что из-за поворота выйдут сейчас, церемонно беседуя, дамы в кринолинах и господа в пудреных париках.
Генерал, небольшой человек с огромной головой, точно злой карлик из сказки, сидел за высоким столом. Еще двое - начальник следственного отдела полковник Иванов и мой следователь капитан Михайлов - сидели сбоку, все трое в штатском. Допрос продолжался недолго, и, поскольку я угрюмо отказывался отвечать на вопросы, генерал перешел прямо к делу. Приподняв над столом ордер на мой арест, он сказал внушительно:
- Не назовешь, у кого взял книгу и кто тебе помогал, - подпишу и будешь сидеть. Назовешь - сейчас же пойдешь домой.
Интересно, сколько людей, выйдя из этого золоченого кабинета, сделались дипломатами, писателями, академиками, выступают на международных форумах, учат своих детей нравственности и говорят о чувстве долга. Солидные уважаемые люди. Дамы в кринолинах и господа в пудреных париках.
Только этот злой карлик знает секрет их успеха. Достаточно поставить свою подпись, ну хотя бы крестик начертить или палец приложить - в лучших традициях средневековья. Ничего ужасного. И он запирает расписку в несгораемый шкаф.
Лишь много позже я выяснил, что они отлично знали, у кого я взял книгу. Их вообще не интересовали мои показания, а планировали они сделать из меня стукача - затем и арестовали. Всему виною был мой первый разговор в КГБ весной 61-го года, когда я, как меня учили, вел себя уклончиво, прикидывался советским патриотом и по наивности считал, что всех перехитрил. Тогда-то, видимо, в моем досье сделали соответствующую пометку, оттого и не посадили вместе с ребятами осенью, да и сейчас держать не рассчитывали.
Но, видимо, одного взгляда на меня было теперь достаточно, чтобы понять ошибку. Я настолько излучал ненависть, настолько явно жаждал их растерзать, что спрашивали больше для формальности. Не помню точно, что я тогда ответил генералу, - что-то очень обидное насчет их деятельности при Сталине. А за недостатком иных, более эффективных средств уничтожения изъяснялся я таким отборным русским языком, что он только головой покачал и подписал ордер. Помню, вернувшись в камеру, был я очень собой недоволен. Такой уникальный случай - живой генерал КГБ. Столько можно было ему наговорить - всю жизнь помнил бы. Дня три потом переживал я эту сцену заново и так вошел в роль, что, когда меня вызвал следователь на допрос, я ему выдал самый лучший вариант. И все-таки, вернувшись в камеру, был опять собой недоволен.
Примерно через месяц перевезли меня в Лефортово.
Кроме старого дела о Маяковке, обвиняли меня в "хранении и изготовлении с целью распространения антисоветской литературы" - двух неполных фотокопий книги Джиласа. Наличие цели распространения вытекало из того факта, что я пытался сделать две копии, а не одну.
Я наотрез отказался с ними разговаривать и за все время подписал только один протокол - о своем отношении к коммунистической власти и к КГБ. Там же я написал, что не поручал им решать, какие книги мне читать, а какие - нет. И уж потом, сколько ни уговаривали меня следователи, сколько ни кричали, ни стучали кулаками об стол, - ничего не подписывал. Показывали какие-то фиктивные протоколы, якобы чьи-то показания против меня, обещали сгноить, заслать куда Макар телят не гонял - я молчал. Не били, правда, но, думаю, и это не помогло бы. Слишком я был на них зол.
"Ничего, - думал я. - Дайте только до суда дотянуть. Там я вам все выложу. Пожалеете, что связались". На допросы меня почти перестали вызывать - смысла не было. "Понимаешь, - грустно говорил под конец следователь, - мне ведь неприятно, что дело не клеится, ну, так же, как, скажем, художнику неприятно, если у него картина не выходит".
Мне кажется, всю свою жизнь я провел в Лефортове. Засыпал - и только грезилось мне, что я на воле, дома. Просыпался - вновь лефортовские стены. Все начинания и надежды, все оттепели и заморозки кончились в лефортовской камере и начинались в ней. Примерно каждые три года, точно взмахами маятника, забрасывало меня сюда: в 63-м, 67-м, 71-м, 73-м и вот теперь в 76-м. Вся история схватки медведя с колодой.
Сюда привозили меня с воли, только что выловленного, еще тепленького, полного впечатлений. Здесь каждый раз я подводил итоги, мучился по ночам, что опять ничего не успел, вспоминал детство, отсыпался после лихорадочной жизни на "свободе". Здесь видывал я самую последнюю ступень человеческой подлости и самую отчаянную честность. Здесь же впервые построил свой замок, заложив его фундамент. Сюда меня привезли в 73-м году из Владимира, отощавшего и одуревшего, надеясь заставить раскаяться, отречься.
Начальник тюрьмы полковник Петренко приходил ко мне по вечерам под хмельком, как старый приятель.
- Ну вот, скажите, - спрашивал он, - вы теперь все тюрьмы видели и лагеря, можете сравнить. Скажите им: как я кормлю, а?
И, услышав похвалу лефортовской кухне, расплывался в улыбке.
- Знаете, - говорил он, - мне хочется взять вас за руку и провести по всем камерам, чтобы вы это всем повторили. А то у меня сидят сейчас прокуроры, за взятки. Они вчера на воле шашлык по-карски ели и то морщились, ну, и теперь овсяную кашу есть не хотят - жалуются! Нет, не та стала Лефортовская тюрьма, не то время. Вот он, - тут он тыкал пальцем в грудь угрюмого корпусного, стоявшего рядом навытяжку, - он еще помнит, что здесь делалось в старое-то время. А теперь - не то!
Действительно, при Сталине было Лефортово пыточной тюрьмой. "Что, в Лефортово захотел?" - зловеще говорил следователь упрямому арестанту, и у того обрывалось сердце - что угодно, только не Лефортово! Здесь же, в подвалах, убили Ежова - и на время прекратились пытки. Но только на время.
Здесь всегда хотели от людей только одного - раскаяния. Оттого, верно, сами стены Лефортовской тюрьмы пропитаны покаянием. Кряхтят, ворочаются арестанты, не могут уснуть: все постыдное, что совершилось в их жизни, напоминает им тюрьма.
Я всегда каялся в Лефортове, только не в том, за что был арестован, не так, как хотели следователи, да и не перед ними. Все, в чем я мог упрекнуть себя, неизменно лезло в голову.
В тот первый раз, в 63-м году, вспоминал я почему-то зайца, которого убили мы в Сибири, в экспедиции. Дело было ночью, машина шла под уклон, с горы. Только что прошел дождь, и дорога размякла, расквасилась глина. Вдруг сбоку выскочил заяц, пробежал метров десять в свете фар и сел на дорогу. Сел, съежился и закрыл голову лапами, точно зажмурился от страху.
- Ага! Дави его, зайца! Дави! - закричали мы. - Будет на ужин зайчатина.
И через секунду стукнуло что-то снизу об машину. Съехав с горы, мы вернулись за зайцем. Вскоре он уже варился в ведре. Ребята смеялись надо мной, но я не мог его есть. Не знаю, почему, но я вдруг понял, что изменится теперь моя жизнь. Раньше мне все сходило с рук, больше этого не будет.
За этого-то зайца, выходило, и сидел я теперь в Лефортове, потому что вспоминался он мне чаще всего и никакие оправдания не помогали. Я не убивал его, да и склон был крутой, глинистый, после дождя, затормозить было нельзя. Но я хотел ему смерти, всего только секунду хотел, и этого было достаточно. Случалось мне потом убивать на охоте птиц, да и зайцев тоже - их я никогда не вспоминал.
Сам вид Лефортовской тюрьмы, ее К-образная форма, сетки вместо перекрытий между этажами, так что корпусной за своим столом в центре мог постоянно видеть всех надзирателей и все коридоры, таинственное цоканье языком, принятое надзирателями как условный сигнал, когда они ведут заключенного, - все это поразило меня в тот первый раз.
Режим тогда был не то, что сейчас. Следственным не полагалось иметь ни карандаша, ни бумаги, не давали газет. Даже календаря в камере не было, и счет дням, чтобы не сбиться, приходилось вести очень своеобразно. Висели в камере на стене "Правила внутреннего распорядка в следственных изоляторах КГБ". Слово ПРАВИЛА было напечатано крупным шрифтом сверху, как раз под веревочкой, на которой они висели. И вот это слово служило календарем. В нем ровно семь букв, и если повесить клочок бумаги на эту веревочку, а затем каждый день передвигать его так, чтобы он закрывал одну букву, то можно было отсчитывать дни недели: П - понедельник, Р - вторник, А - среда… Тяжелее всего было, что не разрешали спать днем. Поднимут в 6 часов утра, и весь день сиди на табуретке. Только начал задремывать - стучит в дверь надзиратель: "Не спать! Спать не положено!"
Теперь уже всего этого нет. Постепенно слабел режим. С 65-го года стали давать газету "Правда", в 67-м уже можно было прилечь днем на койку и календари были в каждой камере. Карандаши и тетради стали продавать зэкам свободно, в ларьке. А с 70-го года вообще лафа: каждый месяц - передача из дому, до пяти килограммов. Теперь в следственной тюрьме сидеть одно удовольствие, даже побриться дают два раза в неделю.
Раньше работал здесь брадобреем старшина по имени Яшка - никто его иначе не называл, хоть было ему уже за пятьдесят. Худой, вечно или под хмельком, или с похмелья, всегда с запасом анекдотов. Яшка влетал в камеру со своим неизменным чемоданом, быстро расставлял приборы, на ходу отшучиваясь, и так же стремительно начинал брить. Легко сказать - за день целую тюрьму побрить, успевай поворачивайся. Разговоры с ним обычно вертелись вокруг двух тем: выпивки (тут он был экспертом и сообщал последние новости с этого фронта) и Сталина. Когда-то в молодости был Яшка в его охране и даже имел от него именную благодарственную грамоту, а потому говорил о нем с благоговением и называл не иначе как Батька. В более поздние годы, когда разрешили выдавать зэкам на руки бритвенные приборы, Яшка уже нас не брил, только разносил станки, а потом собирал. И хоть из-за этого задерживался в камере меньше, все-таки не упускал случая поболтать.
При всей своей общительности был он, однако, очень осторожен и никогда не говорил лишнего. А если в камере был наседка, то он вообще держался сухо. По поведению Яшки почти безошибочно можно было сказать, кто твой сосед. Интересно, работает он еще или уже на пенсии? Надо посмотреть, как он поведет себя при моих соседях.
Тогда, в 63-м году, меня, естественно, тоже посадили в камеру с наседкой, неким Александром Синисом. Это был весьма развязный молодой человек лет двадцати пяти, уже получивший свои восемь лет по валютному делу. О нем даже фельетон напечатали в газете, и теперь он этот фельетон всем показывал для убедительности. Подъезжал он ко мне со всех сторон, уговаривал колоться: все равно, дескать, они все знают, а расколешься - меньше дадут. Кое-что о наседках я уже слышал от Вольпина и других ребят, поэтому гнал ему какую-то туфту. Каждый раз, возвратясь с вызова, где его, видимо, ругали за плохую работу, он придумывал какой-нибудь новый трюк, чтобы вытянуть меня на откровенность. Наконец он сказал, что его должны увезти на Красную Пресню, в пересылку, и там дадут свидание с женой. Он долго распространялся, как там свободно на Пресне, какие порядки да как легко на свидании передать жене любую просьбу. Видя, что и это меня не заинтересовало, он прямо предложил мне написать записку ребятам на волю. Я дал ему какой-то несуществующий адрес, а с этим он выкатился.
Теперь-то мне все его трюки кажутся примитивными, почти детскими, но тогда я колебался. Может, просто у парня такой навязчивый характер - болеет за человечество, как за самого себя? И если я удержался, то скорее из боязни подслушивания. Да еще с детства был приучен определенные вещи никогда и никому не говорить. Иначе, кто знает, может, и поделился бы своими заботами с симпатичным соседом.
Думаю, наседки существуют с тех пор, как существуют тюрьмы. Сотни раз они описаны в литературе, и теоретически все о них знают. Но одно дело знать теоретически, другое - поверить, что вот этот парень, с которым ты делишь хлеб, шутишь и болтаешь, только притворяется другом. Да и трудно это - месяцами жить бок о бок с человеком и знать, что он враг, скрывать от него свои настроения, свои мысли. Ведь вас только двое, и общаться больше не с кем. Так или иначе, а следственных в Лефортове всегда содержат с наседками, и очень часто это оказывается эффективным.
Вопреки распространенному мнению, наседки - вовсе не штатные работники КГБ, а такие же заключенные. Получив большой срок, обычно по валютной или хозяйственной статьям, они должны уже ехать в лагерь. Но тут вызывает кум и начинает объяснять выгоды работы наседкой, обещает через полсрока обеспечить помилование или условное освобождение, всякие поблажки и льготы. Редко кто из них отказывается - слишком очевидны выгоды. Тут с них берут формальную подписку о сотрудничестве, а для своих письменных сообщений и отчетов они получают агентурную кличку. Сажают такого агента в камеру к подследственному, предварительно сочинив ему легенду - версию его дела, которую он должен рассказать соседу. Чаще всего эта легенда приспособлена так, чтобы в чем-то напоминать дело подследственного, хотя бы в общем виде, и таким образом подготовить сближение, вызвать доверие. Однако по инструкции об агентурной разработке запрещается давать наседке легенду политического.
Задача наседки вовсе не обязательно ограничивается выведыванием каких-то тайн. Он должен стараться склонить сокамерника к раскаянию, убедить его добровольно раскрыть все следствию. Должен он, кроме того, следить за настроением сокамерника, особенно когда тот возвращается с допроса, уловить, какой прием следователя произвел наибольшее впечатление, узнать, чего больше всего боится сокамерник, какие у него слабости, и так далее. Казалось бы, очень примитивно, грубо, а тем не менее весьма эффективно. На неопытного человека действует безотказно.
Начиная с 61-го года, КГБ стал вести очень много дел о хищениях, крупном взяточничестве, валютных операциях и т. д. По таким делам под следствие попадают директора заводов, фабрик, совхозов, государственные чиновники, руководители кооперативов, то есть публика совершенно не подготовленная, с абсолютно советской психологией. У всех у них, как правило, где-то запрятаны драгоценности: золото или облигации. Важнейшая задача КГБ - найти эти клады. И вот наседка начинает нашептывать своей жертве:
- Отдай! Что ты цепляешься за это золото? Расстреляют - в могилу не унесешь. Думаешь - ты им нужен со всеми твоими делами? Им золото нужно, камешки. Отдашь сам - отпустят или хоть дадут меньше…
Примерно на то же намекает и следователь. Ну, как тут не поверить? Действительно, власть грабительская, ей только и нужно от нас, что выжать побольше. И начинает казаться им, что можно сторговаться с советской властью.
Помню, в 67-м году привели мне в камеру человека, пожилого уже, за шестьдесят, директора какой-то текстильной фабрики. Целыми днями он то сидел неподвижно на койке, уставясь в одну точку, то вскакивал, бил себя кулаками по голове, бегал по камере и вопил: "Идиот! Какой я идиот! Что я наделал!" Постепенно я выспросил у него, что случилось. Оказалось, просидел он девять месяцев в КГБ и девять месяцев молчал. Практически обвинения против него не было - так, пустяки, года на три. Уже и следствие шло к концу, но наседка уговорил его сдать свои зарытые ценности - дескать, меньше дадут. И старый дурак послушался: отдал золота и бриллиантов на три с половиной миллиона рублей. Тут же ему, во-первых, влепили еще статью: незаконное хранение валютных ценностей, а во-вторых, пришлось объяснять, откуда он их достал. В результате он не только сам получил 15 лет, но и еще девять человек посадил.
История очень типичная. Знаменитый в то время Ройфман, с которого начались "текстильные" процессы, тоже молчал, и даже наседки не могли его уговорить. Тогда его вызвали Семичастный, тогдашний начальник всего КГБ, и Маляров, зам. Генерального прокурора, и под свое честное партийное слово обещали, что его не расстреляют, если он добровольно сдаст ценности. Ройфман поверил им, сдал - и был расстрелян.
Часто этот торг принимает анекдотические формы. Подпольным миллионерам жалко накопленных богатств, но жить-то хочется, и вот они принимаются сдавать ценности по частям, каждый раз уверяя, что это - все, последнее. А следствие и наседки, отлично понимая, что должно быть еще, давят и давят.
- Слушай, - уговаривают миллионера. - Подходят октябрьские праздники, годовщина власти. Сдай к празднику еще чуток - глядишь, пару лет сбросят.
Так и сдают в рассрочку: к Седьмому ноября, к Первому мая, к Дню Советской Конституции, а то и к Восьмому марта. Следователю - премиальные, наседкам - досрочное освобождение, а ему - пуля.
Миллионеры эти - большей частью публика неприятная, продажная, легко закладывают соучастников, а сидеть мне приходилось в основном с ними или с наседками. (Не полагается соединять политических под следствием, чтоб друг друга не учили.) Бывают, однако, и среди них занятные люди. В 63-м году сидел я некоторое время с Иосифом Львовичем Клемпертом, директором красильной фабрики в Москве. Дело у него было крупное - миллионы. О нем и фельетон был в газете: "Миллионер с Арбата". Он знал, что его расстреляют, но нисколько не унывал.
- Я свое пожил, - говорил он бодро, - так пожил, как никто из них не сможет! - И только об одном жалел: коньячку ему хотелось, особенно к вечеру.
Попался он весьма поучительным образом. Пока он крал, делал всякие сделки и махинации да набивал себе карман, никто его не трогал, все ему с рук сходило. Но вот как-то захотел он построить своим рабочим дом - до тех пор жили они в бараках. Стыдно стало: что же это у меня так плохо рабочие живут? Официально же государство на дом для рабочих денег не дает. Потыкался он, помыкался - бесполезно.
- Да что я, бедный, что ли? - решил он. - Все равно деньги в земле лежат, девать некуда. - И выстроил дом целиком на свои деньги. Отгрохал домину хоть куда, как для правительства. - Нате, живите, поминайте Иосифа Львовича!
Не успели, однако, вселиться туда рабочие - инспекция, проверки; откуда деньги, из каких фондов? Так его и зацапали. Потом под следствием вскрыли и другие махинации.
Держался он твердо, запирался до последнего и никаких денег не сдал. Но вот уже после приговора и после того, как отклонили ходатайство о помиловании, сломался и он. Стал сдавать понемножку деньги, покупая себе этим каждый раз месяца по два жизни. Кончились деньги - стал вспоминать всякие нераскрытые эпизоды, давать показания на других людей и опять каждый раз покупал таким образом месяц-другой. Два года жизни откупил он в общей сложности, потом все-таки расстреляли. Ничего удивительного, что при таких торговых отношениях между расхитителями и КГБ уговоры наседок звучат убедительно.