И возвращается ветер - Владимир Буковский 31 стр.


Спас меня прокурор. Больно уж подлая была у него морда, и когда он с пакостной ухмылочкой стал говорить, "то за семь месяцев в тюрьме можно бы, дескать, и переменить свои взгляды, - мною овладела вдруг тихая ярость. Экая гнусная душонка, протокольная харя. Всех по себе меряет. Тебе бы небось и одного дня в тюрьме хватило, чтоб мать родную продать! Ну, ты у меня взмокнешь сейчас.

Дальше все пошло как по писаному. Судья пыталась перебить меня несколько раз, но я был готов к этому и запустил в нее припасенной статьей. Она действительно слегка опешила и потом все три дня процесса почти не перебивала меня, так, только для формальности, чтобы выговор от начальства не получить. Отвода заявлять не пришлось.

Потом пошел допрос свидетелей - тех самых "представителей власти", которые у нас вырывали лозунги, и мы с адвокатами навалились на них - только пух полетел. Как ни инструктировал их КГБ, выглядели они бледно. Все "дружинники" признались, что повязок у них не было. Никаких "нарушений общественного порядка" они описать не могли, а некоторые проговорились даже, что их заранее предупредили о готовящейся демонстрации и послали разгонять ее. Выглядело все это смешно.

- Так почему же вы вмешались? - спрашивали адвокаты. - Только из-за того, что увидели, как подняли лозунги?

- Да.

- А что было на этих лозунгах?

- Какие-то фамилии…

Содержания они не видели. Да и не могли видеть - бросились они на нас сбоку.

Милиционеров даже побоялись вызвать в суд - уж больно неприятные для КГБ показания дали они на следствии.

На второй день пошли допросы наших друзей, участников демонстрации. Все держались отлично, и мои ребята приободрились. Все-таки легче, когда видишь знакомые лица. Самое поразительное было то, что свидетелей после допросов не удаляли из зала. Они оставались сидеть и, естественно, старались все запомнить.

На третий день были прения сторон. Прокурора так прижали в угол, что он вынужден был заявить: нарушение общественного порядка состояло в самом факте демонстрации. Тут уж взвыли адвокаты - а как же Конституция?! Окончательно запутавшись, прокурор заявил: - нельзя требовать освобождения лиц, арестованных КГБ. Это подрывает авторитет органов; - нельзя требовать пересмотра законов; - можно выражать несогласие с действиями властей только "в установленном порядке" (что это за порядок, он так и не объяснил). Иной способ и будет нарушением общественного порядка.

С юридической точки зрения все сказанное им было совершеннейшей чушью, и выглядел он жалко. Каминская не оставила камня на камне от этой нелепой аргументации, и даже остальные адвокаты просили оправдания для своих подзащитных. Мои ребята настолько повеселели, что в последнем слове хоть и выразили сожаление о случившемся, однако вины не признали. Я говорил долго - слишком долго для такого суда. Но сказал все, что хотел. Тряс под носом у прокурора трехкопеечной Конституцией, метал громы и молнии и под конец обещал им после освобождения устроить новую демонстрацию.

Должно быть, я говорил очень резко, потому что, оглядываясь время от времени на зал, я с удивлением замечал испуганные лица друзей и совсем посеревшее лицо матери, точно на их глазах происходила катастрофа. Лишь один Алик Вольпин удовлетворенно кивал головой, будто ничего не происходило.

Как и следовало ожидать, формулировки приговора ничем не отличались от обвинительного заключения - словно и не было трех дней этого нелепого суда. Мне выписали запланированные три года, а ребят отпустили из зала - дали по году условно. На прощанье мы обнялись. Я знал, что им будет труднее, чем мне. Свобода иногда тяжелее тюрьмы, и после раскаяния, которое они демонстрировали в суде, им предстояло каяться еще и еще, да только уже всерьез. Дай Бог, чтоб они нашли в себе силы пережить это и остаться людьми.

Возвращался я в тюрьму уже один. На пути от здания суда к воронку (в закрытом внутреннем дворе) кто-то из друзей сверху, из окна, бросил мне на голову целую охапку васильков, даже конвойных засыпало. Так и приехал в камеру с васильками.

- Что это? - насупил брови Петренко. - Цветы? Ну-ну… - И больше ничего не сказал, отвернулся, хоть цветы в тюрьме и "не положены".

А через два месяца объявили амнистию к 50-летию советской власти, и в Указе Президиума Верховного Совета было сказано, что эта амнистия не распространяется на осужденных "за организацию или активное участие в групповых действиях, грубо нарушивших общественный порядок". Целых три лишних строчки в указе, а сидело нас тогда по этой статье только двое на всю страну; Хаустов и я.

И еще было странное последствие - внезапно ушел в отставку мой давнишний приятель, начальник Московского КГБ генерал Светличный, злой головастый карлик. И в роскошном особняке графа Ростопчина только дамы в кринолинах перешептывались с господами в пудреных париках, глядя ему вслед с полупрезрительной усмешкой.

Я уже был в лагере, когда в январе 68-го прошел суд над Галансковым, Гинзбургом, Дашковой и Добровольским - еще одна отчаянная попытка властей запугать интеллигенцию, навязать ей свои представления. И если наш суд официальная пропаганда предпочла обойти молчанием - так, маленькая заметочка в "Вечерней Москве", то "процесс четырех" проходил под оглушительный вой советской прессы. Вновь, как и по делу Синявского и Даниэля, была инспирирована кампания всенародного осуждения - гневные письма "трудящихся": доярок, ткачей, оленеводов и красноармейцев.

Власти опять пытались представить дело так, будто судят не за убеждения, а за "заговоры", "тайные связи с подрывными центрами" и "клевету". Но это - на экспорт. Своим же откровенно грозили - видите, что с вами будет!

Еще раз, как на суде Синявского и Даниэля, столкнулись две точки зрения, два понимания, два способа жить: потаенный, подпольный, раздвоенный - и открытый, апеллирующий к закону, активно отстаивающий гражданские права. Этот процесс с необычайной ясностью продемонстрировал союз подпольной психологии и официального произвола: одно без другого существовать не могло. Не случайно именно в этой психологии искало и находило опору обвинение. Что такое "антисоветская литература"? Что такое сама советская власть? Что можно читать, а чего нельзя? Где грань между "критикой" и "преступлением", конституционным правом и "подрывом советской власти"? Словом, все то, о чем я пытался говорить на суде, снова неизбежно оказалось в центре внимания.

Этот процесс чем-то напоминал театр абсурда. Те же статьи закона, термины и выражения, но совершенно разные понятия стояли за ними у разных людей.

Обвинение, суд, пропаганда навязывали свои, идеологические установки. Обвиняемые, их защитники, свидетели - правовые, и те из участников процесса, кто не был готов отстаивать гражданско-правовую позицию, неизбежно оказывались на стороне обвинения.

В зависимости от этого разные люди, прочитавшие одну и ту же книгу, признавали ее антисоветской или нет, а люди, которым инкриминировались одни и те же действия, - признавали свою вину или не признавали ее.

Суд проходил настолько нагло беззаконно, что вызвал бурю негодования. Наученные нашим процессом, власти не позволяли свидетелям оставаться в зале, выталкивали их силой. Не давали говорить подсудимым, защите не позволяли задавать вопросы. Свидетелей обрывали, как только они начинали давать слишком уж неугодные властям показания. Судья и прокурор старались перещеголять один другого в открытом издевательстве над законом.

Что мы считаем основой - идеологию или право? Вот какой вопрос ставили наши процессы, и от его решения зависела не судьба подсудимых, а вся наша дальнейшая жизнь. Судьба подсудимых была предрешена - идеологическое государство не могло позволить навязать себе правовую точку зрения. И Юре Галанскову, который все пять дней процесса, серый от язвенных болей, перемогая мучения, отбивался от травли суда и прокурора, - предстояло умереть в лагере, не дожив своего семилетнего срока.

Но будущее решали мы сами, и вслед бесчеловечному приговору поднималась невиданная до тех пор волна протестов.

"Мы обращаемся к мировой общественности и в первую очередь - к советской. Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости.

Требуйте публичного осуждения этого позорного процесса и наказания виновных.

Требуйте освобождения подсудимых из-под стражи. Требуйте повторного разбирательства с соблюдением всех правовых норм и в присутствии международных наблюдателей.

Граждане нашей страны! Этот процесс - пятно на чести нашего государства и на совести каждого из нас. Вы сами избрали этот суд и этих судей - требуйте лишения их полномочий, которыми они злоупотребили. Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас всех таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться",-

писали в своем обращении к мировой общественности Л.Богораз и П.Литвинов.

Непрерывным потоком шли письма протеста: письмо новосибирцев, письмо украинцев, письмо свидетелей, письма 79-ти, 13-ти, 224-х, 121-го, 25-ти, восьми, 46-ти, 139-ти… Писали целыми семьями, писали в одиночку. Матрос из Одессы, председатель колхоза из Латвии, священник из Пскова, инженер из Москвы… Писатели, ученые, рабочие, студенты со всех концов страны.

Их выгоняли с работы, из институтов, лишали званий, травили в газетах и на собраниях. Кое-кто каялся, другие становились только настойчивей и непримиримей, и число таких все росло. Посмотрите подписи под этими первыми письмами, и вы увидите фамилии людей, в том же году или через несколько лет ставших подсудимыми. Новые аресты, новые суды - новые протесты. Репрессии становились привычным фактом жизни, а суды, повторяя по всей стране наши первые процессы, превратились в ритуал; толпа у входа в суд, которую не пускают на "открытый процесс", - как сказал Илья Габай, "у закрытых дверей открытого суда", стайка иностранных корреспондентов (если в Москве), крикливые газетные статьи, речи адвокатов, последние слова подсудимых и неизменно жестокие приговоры. Затем опять протесты, протесты, протесты… Только Ленинград все еще не мог до конца выйти из подполья: в 65-м году, в разгар дела Синявского и Даниэля, там судили подпольных марксистов ("Колокол"), в 67-68-м, во время московских процессов и демонстраций, - подпольных социал-христиан (ВСХСОН).

Удивительно, как много - при первом натиске гласности - в нашем самом безмятежном в мире государстве обнаружилось вдруг проблем: правовых, национальных, социальных, религиозных. Оказалось, что каждый день происходит столько событий - преследований, арестов и расправ, что понадобилось выпускать в самиздате раз в два месяца информационный журнал - "Хроника текущих событий". Да и вообще самиздат перестал уже быть делом чисто литературным: открытые письма, статьи, памфлеты, трактаты, исследования, монографии. И, конечно, стенограммы судов. Чем больше свирепела власть, тем больше разрасталось и крепло движение - пойди пойми теперь, кто медведь, а кто колода и что из всего этого выйдет.

До чего обидно было именно теперь, в самую горячую пору, отсиживаться в лагере! Одно только успокаивало меня, что среди прочих документов самиздата распространялась по стране и запись нашего суда, составленная Павлом Литвиновым. Все-таки было за что сидеть три года - не в глухой колодец упало все высказанное.

- Ну, что, землячок, иди, сыграем? Свитерок у тебя хороший…

Помотавшись по этапам да по пересылкам, я уже знал немного уголовный мир, его порядки и обычаи. Играть с ними бессмысленно - карты меченые, а уж трюков всяких они знают бессчетное множество. Есть такие специалисты, что вынут тебе любую карту на заказ с закрытыми глазами. Они живут картами: целый день их крутят в руках, тасуют, перебирают, чтобы не потерять сноровку, и, уж если выберут жертву - разденут донага. Но и отказаться теперь значило бы проявить слабость. Не те будут отношения, а мне с ними жить почти три года.

- Давай, - говорю я, - только в преферанс. Народу достаточно, запишем пульку - на всю ночь хватит.

Тут уж он смутился. Преферанс - игра не воровская. Сразу видно, что он никогда в нее не играл. Но и отказаться ему позорно - какой же он вор, если играть отказывается?

- Землячок, ты хоть объясни, что за игра такая, как в нее играть?

Я объяснил. Сели неохотно - куда им деваться? Естественно, через часок ободрал я их как липку. Преферанс - игра сложная, почти шахматы, долго надо учиться, чтобы понять. Пытались они по ходу дела мухлевать - я даже бровью не повел. Мухлюй не мухлюй, а если игру не знаешь - не выиграешь. Тем более в преферанс.

- Ну, вот, - говорю я. - Вещи свои заберите, они мне не нужны. А теперь давайте я вас по-настоящему научу, как играть.

И так увлеклись - всю ночь просидели. Лучшие друзья стали. В старые времена, особенно сразу после войны, уголовники относились к политическим крайне враждебно, грабили их, даже убивали. И в начале 50-х годов нередки были случаи, что политические восставали против власти воров в лагере. Трудно сказать, что изменилось: то ли уголовники, то ли политические, а скорее всего другая атмосфера теперь в стране, - но только вражды этой больше нет. Напротив, к политическим проявляют необычайное уважение, и если сам ведешь себя с ними честно и твердо, арестантской этики не нарушаешь, то всегда и помогут, и выручат.

Но уж зато вопросами замучают! Как-то само собой разумеется: раз политический - значит, "грамотный", должен все знать. И внезапно оказываешься ходячей энциклопедией для всего лагеря. Приходится решать бесконечные споры о том, сколько на свете было генералиссимусов, сколько километров от Тулы до Тамбова и что южнее - Нью-Йорк или Киев? У них почему-то утвердилось мнение, что было всего три генералиссимуса - Суворов, Сталин и Франко. Но слушают внимательно, с почтением и никогда не спорят. Что сказал - закон. Разумеется, все ходили ко мне писать жалобы - я ведь был единственный политический на весь лагерь.

Всегда меня удивляло, как быстро они распознают людей, угадывают их слабости и сразу могут предсказать, кто кем станет в лагере. С одной стороны - фантастическое чутье, хитрость, с другой - поразительная наивность, доверчивость и жестокость, как у детей.

Тем же этапом из Москвы пришел со мной молодой парнишка, лет двадцати двух. Ничем не примечательный парень, но сразу, неизвестно почему, возбудил их неприязнь. Еще на Воронежской пересылке, куда мы с ним вместе попали и где я обыграл в преферанс воров, они каким-то образом проведали, что он прячет сигареты. А с куревом в камере было плохо. Не говоря ни слева, они отобрали у него сигареты и положили на стол для всеобщего пользования. Чуть позже уловил я краем уха из их разговоров, что они собираются его изнасиловать. Пользуясь своим влиянием, я, естественно, отговорил их. Они были очень недовольны моим вмешательством.

- Чего ты за него впрягся? - ворчали они. - Он, козел тухлый, в лагере к куму бегать будет. Видишь, сигареты зажилить хотел.

- Какое это имеет значение? - недоумевал я.

- Как какое значение? Вот ты пришел - всю свою хаванину разделил, не прятал ведь?

Действительно, получилось так, что у меня одного оказались продукты - мать ухитрилась перед этапом передать мне лишнюю передачу. Неделю, наверно, вся камера жила этими продуктами. Но понять связь между сигаретами и кумом я все равно не мог.

Однако они оказались правы, и парнишка этот очень скоро стал в лагере доносчиком, даже на меня стучал периодически приезжавшему в лагерь оперативнику КГБ, хотя отлично знал, из какой беды я его выручил.

В лагере ничего не скроешь, и скоро об этом знали все. Но никто не упрекнул меня, не сказал: "Вот видишь, мы были правы". Подходили, очень тактично сочувствовали, о прежнем же - ни слова. Да я, если бы и знал о том, что дальше будет, все равно отговорил бы их тогда от расправы. Но их верное чутье поразило меня.

Мир "блатных", или "воров", чрезвычайно интересен как образчик чисто народного правотворчества. Конечно, настоящих "воров в законе" теперь практически не осталось, но их "идеология" страшно живуча, до сих пор пронизывает почти все слои населения, особенно популярна среди молодежи и, по-видимому, никогда не умрет. Даже надзиратели живут теми же понятиями. В "блатной идеологии" сконцентрировались молодеческие, удальские порывы и представления о настоящей, независимой жизни. Естественно, что героические, незаурядные натуры, особенно молодые, оказываются привлечены ею.

Истоки этой идеологии, думаю, можно проследить в былинах и преданиях о богатырях, витязях и справедливых разбойничьих атаманах. Я мало разницы вижу между идеологией какого-нибудь князя со дружиною, опустошающего окрестности и налагающего дань на покоренных, и идеологией нынешнего "пахана" со своей шайкой. Они ведь тоже не считают свое дело зазорным. Напротив, основная идея воров весьма сходна с представлениями о справедливости у какого-нибудь былинного витязя и состоит в том, что они - лучшие люди, а все остальное население - их данники, "мужики". Они и не крадут вовсе, а берут "положенное" - это буквальное их выражение. В отношениях между собой они редкостно честны, и кража у своего, как и вообще кража в лагере, - худшее из преступлений.

Я мало, впрочем, знаю историю вопроса. Известно лишь, что в 30-40-е, еще даже в 50-е годы "воровское движение" в стране было необыкновенно сильно. Первая и основная их идея - непризнание государства, полная от него независимость. Настоящий "вор в законе" ни под каким видом не должен был работать - ни при каком принуждении. У него не должно быть дома: вне тюрьмы он обитает на разных "малинах", или, как теперь говорят, "блатхатах", у каких-нибудь своих блатных подружек. Жить они должны кражами, причем каждый настоящий вор уважал свою узкую "специальность", не мог ее сменить. Собранная ими таким образом дань никогда не должна была делиться поровну на всех - она поступала атаману-"пахану", и он уже распределял ее, как считал нужным, "по справедливости". Любопытно, что паханы никогда не выбирались. Они признавались в силу своего воровского авторитета (точь-в-точь как политбюро). В воровском мире существует сложная иерархия, и она тоже устанавливается не путем выборов, а путем "признания" авторитета. И в соответствии с этой иерархией происходит распределение, определяется, что кому "положено".

Назад Дальше