Словом, если бы вдруг объявить всеобщую амнистию, это вызвало бы экономическую катастрофу. Поэтому со времен смерти Сталина амнистий практически не было. Объявлялись указы, по которым почти никто не уходил - все самые массовые статьи были в них оговорены. А вместо амнистии в хрущевские времена было изобретено досрочное освобождение (а в последние годы - и условное осуждение) с принудительной отправкой "на стройки народного хозяйства", или, как говорится, "на химию". Эта категория заключенных количественному учету вообще не поддается. Туда отправляют обычно малосрочников (до 3 лет) и определяют на самые тяжелые, низкооплачиваемые работы. Если до истечения своего условного срока "химик" допускает какое-нибудь нарушение - его отправляют в лагерь отбывать весь срок (отбытое "на химии" не засчитывается). Очень удобная форма освобождения.
Трудно сказать, дает ли Госплан прямые указания Министерству внутренних дел, сколько преступников должно быть поймано ежемесячно, чтобы не ослабло народное хозяйство. При нашем централизованном планировании это вполне допустимо. Думаю, однако, что дело происходит немного иначе. Откуда-то сверху, из самых высоких партийных инстанций, спускается вдруг указание: усилить борьбу, скажем, с хулиганством. Не то чтобы хулиганов стало больше обычного. Просто почему-то на данном этапе построения коммунизма именно это становится особенно недопустимым. И начинается всенародная кампания по борьбе с хулиганством. Президиум Верховного Совета издает специальный указ, в помощь несправляющейся милиции мобилизуется общественность, судам даются руководящие указания, повсюду лозунги: "НИКАКОЙ ПОЩАДЫ ХУЛИГАНАМ", "ПУСТЬ ГОРИТ ЗЕМЛЯ ПОД НОГАМИ ХУЛИГАНОВ". Каждая область, каждый район должны посадить больше хулиганов, чем до "усиления борьбы". Иначе как отчитаться наверх о проделанной работе?
А наверху, куда стекается вся эта отчетность, вдруг с негодованием обнаруживают, что в результате кампании число хулиганов по стране резко возросло. Экий упорный этот хулиган! Не хочет сдаваться! И вновь указ - о дальнейшем усилении борьбы с хулиганством. Вновь указание милиции, установка местным органам власти, разъяснение судам - и понятие хулиганства начинает растягиваться, как резиновое, Выругался человек в сердцах - хулиганство. Поругался муж с женой - хулиганство. Два школьника подрались - хулиганство. Срока чудовищные - до пяти лет! А как еще доказать усердие, показать усиление борьбы?
Неудержимо растет статистика хулиганства, переполнены тюрьмы, изнемогают суды, а молодых задорных хулиганов эшелонами гонят строить Братскую ГЭС или БАМ. Не дай Бог попасть под какую-нибудь очередную кампанию - обязательно отправят на отдаленные стройки коммунизма, потому что все эти кампании роковым образом всегда совпадают с кампаниями призыва добровольцев на очередные грандиозные стройки.
По принципу обратной связи эта кампания нарастала бы до бесконечности - нельзя же ее остановить, пока преступность растет. И никогда не поступает директива "Ослабить борьбу", а просто избирается вдруг новое правонарушение, и высокие партийные инстанции указывают: "Усилить борьбу - например - с расхитителями социалистической собственности!" И все облегченно вздыхают: хулиганов можно наконец оставить в покое. Число их стремительно падает, и наверху констатируют победу над хулиганством. Пока наберет силу новая кампания, число заключенных немножко снизится, потом снова резко растет.
Примерно так же в сталинское время проходили чистки и кампании борьбы с врагами народа. Просто теперь неудобно иметь миллионы политзаключенных. Гораздо спокойнее сажать хулиганов или расхитителей.
Так что люди, попадающие в уголовные лагеря, - это чаще всего самые обыкновенные советские люди, и вполне оправдано судить по ним о состоянии общества в целом.
Хочешь жить - умей вертеться. Подкупай надзирателей, мухлюй что-нибудь, кради сам, имей хорошие отношения с теми, кто поближе к пище. Иначе ноги протянешь.
Начальство крадет из лагеря все, что может. Взяточничество повальное - за взятку и свидание дадут, и освободят досрочно. Заказывают себе у нас на комбинате мебель целыми гарнитурами и вывозят как отходы пиломатериалов. Дрова на отопление ни один не покупает, так же как и стройматериалы. И даже продукты крадут. По пути от базы до миски заключенного продукты тают. Что получше, начальство заберет еще до лагеря. На кухне разворуют повара да придурки - те, что "на пути к исправлению". И не только для себя, но и для своих дружков. Тоже раздатчик своим отложит побольше. А простому зэку, который честно поверил, что честный труд - дорога к дому, остается какая-то бурда.
Почти все время заключенного уходит на добычу пищи. Это ось лагерной жизни, фактор, определяющий отношения между людьми. Ты - мне, я - тебе. Через надзирателей, вольнонаемных, шоферов приезжающих за мебелью машин можно было купить все: водку, чай, наркотики.
И если учесть, что через такую мясорубку проходят миллионы людей, то невольно возникает вопрос: чего же хочет власть от своего народа? Какими она стремится сделать своих граждан?
Судя по установленным критериям "исправления", образцом советского человека является тот, кто готов гнуться, куда нагнут. Доносить, исполнять полицейские функции, говорить, что велят, и при этом сиять от радости.
Разве в лагерях приучают к честной жизни? Напротив, честный человек умрет там с голоду. Приучают воровать, только не попадаться. Вот типичный эпизод. Дежурный офицер уговаривается с зэком, чтобы тот украл для него электродрель из цехового инструмента. Обещает принести десять пачек чая (по лагерным ценам это десять рублей). Заключенный выполняет свою часть уговора - крадет дрель и незаметно для мастера выносит к вахте. Тот проносит ее через КПП домой, а чай не приносит. Скандал: зэк требует чай и в конце концов раскрывает все дело начальству. И что же? Офицеру поставлено на вид "за недозволенный способ приобретения инструмента". Заключенному - 15 суток карцера "за воровство".
Идет сознательное и планомерное развращение народа. И так 60 лет - наиболее честный элемент в народе истребляется физически, а развращенность поощряется. В сущности, то же самое происходит и на воле. Заработки нищенские, и все крадут с производства, что могут. Что же - власти этого не знают? Знают. И это им даже выгодно. Тот, кто крадет, не чувствует себя вправе требовать. А если и осмелится, так очень легко посадить его за воровство. Все виноваты.
Я много раз пытался объяснить эту нехитрую истину своим солагерникам, но никогда не имел успеха. Все они настроены крайне враждебно к существующей власти, и слово "коммунист" - худшее ругательство, за такое оскорбление кидаются в драку. Ко мне - как к открытому противнику власти - относились с огромным уважением, но понять не могли, как это они, обкрадывая государство, нанося ему ущерб, тем не менее являются его основной опорой. Были и такие, что всерьез считали себя борцами против режима.
Один так даже обижался, что я не признаю его за своего. Он обокрал избирательный участок накануне выборов и очень этим гордился. В том-то и вся штука, что, пока люди не научатся требовать то, что им принадлежит по праву, никакая революция их не освободит. А когда научатся - революции уже не потребуется. Нет, не верю я в революции, не верю в насильственное спасение.
Легко представить себе, что произошло бы в этой стране в случае революции: всеобщее воровство, разруха, резня и в каждом районе - своя банда, свой "пахан". А пассивное, терроризируемое большинство охотно подчинилось бы любой твердой власти, т. е. новой диктатуре.
Произвол в лагере творился чудовищный. Работать заставляли практически без выходных - дай Бог, один день в месяц давался на отдых. Почти каждую субботу перед строем зачитывался приказ об объявлении воскресенья рабочим днем в связи с невыполнением плана. Техника безопасности существовала только на бумаге, и кроме сознательных мастырщиков, еще многие оставались без рук из-за этого. На моем станке за несколько месяцев покалечилось три человека, и никто не хотел идти на нем работать.
Меня туда послали в наказание, чтобы приморить. Пользуясь своей репутацией "грамотного", я довольно скоро стал учить всех писать жалобы. Сначала это воспринимали недоверчиво - "ворон ворону глаз не выклюет". Но совершенно неожиданно я выиграл очень важное для всех дело, а именно: право получения свиданий.
По закону нам полагалось два длительных (до трех суток) свидания в год, но начальство рассматривало это не как право, а как поощрение. Практически свидания получали только "вставшие на путь исправления". Остальным отвечали, что они плохо себя ведут и свидания не заслужили. Собрав десятка два таких фактов, я начал писать во все концы, сначала, конечно, без результата. Однако мне удалось уговорить человек 200 написать такие же жалобы, и это вдруг сработало: приехал полковник из главного управления, распорядился свидания дать - но получили только те, кто жаловался. Тут ко мне выстроилась очередь, и я не успевал писать всем - стал пускать по рукам образец.
Другой раз парня избили на вахте надзиратели в присутствии пьяного офицера. По счастью, оказалось несколько свидетелей этого происшествия, да и сам парень исхитрился перепачкать кровью постановление, по которому его тащили в карцер. Это дело заняло месяца два, но все-таки офицера наказали - объявили выговор. Другого парня в наказание за то, что не стриг волосы - тайно растил, ожидая свидания с женой, - постригли перед строем издевательски: выстригли полосу посередине. Я посоветовал ему не стричь остальное, а оставаться в таком виде хотя бы месяц. Действительно, недели через три приехал по его жалобе какой-то чин из управления и, убедившись в обоснованности жалобы, тоже наказал виновного. Да мало ли удивительных дел прошло через мои руки, пока наконец начальство сообразило, откуда ветер дует.
Станок, на который меня загнали работать в наказание за жалобы, стоял в холодном, неотапливавшемся цеху. Зимой даже подойти к нему было страшно - так и веяло от него холодом, а руки, если притронуться, тут же прилипали на морозе, и оторвать их уже можно было только с кожей. Открытые, ничем не защищенные ножи вращались при работе с бешеной скоростью прямо рядом с руками, и если доска попадалась треснутая или с сучком, то правая рука сразу же соскальзывала под ножи. Вдобавок, нормы были искусственно завышены, и хоть целый день вкалывай - не сделаешь.
Расчет был у начальства простой: откажусь работать - начнут морить по карцерам за отказ, стану работать - за невыполнение нормы. Проработав таким образом месяц и увидев, что выхода нет, я объявил голодовку. Начальство решило мою голодовку игнорировать, и я проголодал 26 дней. Каждый день от меня требовали, чтобы я шел на работу: мы, дескать, не знаем, голодаешь ты или нет. Я, естественно, отказывался. На 17-й день меня посадили в карцер за отказ от работы.
Холода стояли жуткие - был ноябрь. В карцере практически не топили, и стена камеры была покрыта льдом. Было нас в камере одиннадцать человек. Так друг друга и грели, сжавшись в кучу. Только ночью можно было слегка согреться - на ночь давали деревянные щиты и телогрейки. Еле-еле умещались мы на щите, лежа на боку, а поворачивались уж все разом, по команде. Хорошо еще, удавалось доставать махорку. У уголовников это дело поставлено надежно. Если твой друг сидит в карцере - как хочешь, а исхитрись передать ему покурить, иногда и поесть.
Надо отдать им должное, люди они отчаянные. Карцер стоял в запретке, окутанный колючей проволокой и сигнализацией, но каждый вечер перед отбоем кто-нибудь лез из зоны, незаметно рвал проволоку, пробирался к окну и в щель между решетками передавал курево. Если попадался, тут же сажали его самого, и лез следующий. Позже, выйдя из карцера, я тоже принимал участие в этих рейдах, и дело это, должен сказать, очень опасное. Стрелок с вышки может подумать, что ты пытаешься бежать из лагеря, и открыть стрельбу. А сделать все незаметно - ужасно трудно: запретка освещена прожекторами, кругом всякие сигнальные провода, тоненькие, как паутина, и колючая проволока цепляется за одежду.
Иногда, правда, удавалось подкупить охранника или раздатчика пищи, и тогда было легче. А без махорки было бы совсем худо, особенно мне с такой длительной голодовкой. Как назло, организм у меня был крепкий, и я даже сознания не потерял ни разу, чтоб врача можно было вызвать.
На двадцать шестой день кончился мой карцерный срок (давали мне восемь суток), вышел я на порог, но от свежего воздуха, видно, закружилась голова, в глазах потемнело, и я сполз по стенке на пол в коридоре.
Долго спорило начальство, что со мной делать. Врач наотрез отказывался взять меня в больницу - я же не больной, а голодовщик, все равно что членовредитель. Но и дежурный по лагерю офицер не хотел брать меня в зону - вдруг сдохну? Так стояли они надо мной и спорили. Я уже вполне пришел в себя, мог бы подняться, но решил ни за что не вставать. Лежал на пороге и думал: "Пусть себе спорят. Хуже мне уже не будет". А что мне было делать, сколько еще голодать? Наконец дежурный офицер взял верх в споре, и меня отнесли в санчасть.
Этот офицер вообще был ко мне как-то расположен - удивляло его, как это я осмелился воевать с властью. По вечерам, в свое дежурство, обычно под хмельком, он находил меня где-нибудь в зоне и приставал с уговорами:
- Слушай, Буковский, что ты с ними связался? Нашел с кем воевать! Они же тебя просто убьют. Что придумал - против власти идти. Застрелят из-за угла, и все. Это же бандиты. И дальше принимался рассказывать, как был на фронте и какие видел зверства.
Говорил он все это без всякой задней мысли, вовсе не с тем, чтоб напугать меня или "перевоспитать", а просто по доброте душевной. Да и от удивления тоже. Я был первый политзаключенный, какого он видел, и это ему было в диковинку.
Видимо, то же удивление испытывало наше начальство, как и мои солагерники. Кражи, разбой, убийства - все это было привычно для них. Еще если бы за деньги, но чтобы так вот просто, ни за что ни про что, - это им понять было трудно. Наверное, потому на старую работу больше не гнали - черт его знает, этого политического, возьмет да и сдохнет еще с голода. Пришел в санчасть зам. начальника лагеря, и мы с ним долго торговались, на какую работу я пойду, а на какую - нет. Сторговались на одной работе, в теплом цеху, офанеровщиком кромки крышек стола. Работа была для "исправившихся" - четыре часа от силы, и норма сделана. Жалко ему было, но уступил.
С тех пор оставили они меня в покое, хоть жалобы я писать продолжал по-прежнему. Под конец срока только приезжали из управления уговаривать меня:
- Брось, не пиши ты им больше жалоб. Что они тебе? Ты - политический, они - уголовники. Да и освобождаться скоро.
К тому времени у меня был здоровый уголовный коллектив постоянных жалобщиков - человек тридцать. Они же мне находили каждый еще человек по десять, а то и больше, и в общей сложности ежедневно из лагеря уходило жалоб по 400. Постепенно мои ребятки так втянулись в это дело, что научились о законах спорить не хуже Вольпина. Писали почти без моей помощи. Добились мы со временем и выходных дней, как положено, только уже не жалобами, а забастовками. Просто перестали ходить в эти дни на работу, и все. Сначала сажали нас за это по карцерам, судить грозились за саботаж, но потом смирились. Если и приходилось работать в воскресенье, то стали давать отгулы в конце месяца.
Только КГБ не унимался. Все истории с жалобами их интересовали мало, а норовили они поймать меня на каком-нибудь неосторожном высказывании и добавить срок. Все время подсылали ко мне своих агентов. Большинство их сами мне признавались и предлагали свою помощь, но были и такие, что изо всех сил работали на своих хозяев. Примерно раз в месяц приезжал некий Николай Иванович, куратор от КГБ, и вызывал свою агентуру на вахту, якобы к цензору насчет писем. В лагере - все равно что на коммунальной кухне, как ни прячься - все видно, и эту его агентуру каждый знал.
- Опять твой приехал, из КГБ, - сообщали мне доверительно. - Вызывал таких-то и таких-то.
Однажды я уже думал, что все пропало. Не выбраться. Вскрылось вдруг, что в лагере готовится очередной бунт против произвола "вставших на путь исправления". Сделали повальный обыск в бараках и на производстве, нашли кучу самодельных ножей, металлических прутьев и прочей утвари. Человек 50 блатных забрали в тюрьму, на следствие. Никто не знал, кого объявят зачинщиком. Тут-то КГБ и постарался: нашел двух подонков, которые по их приказу стали давать показания на меня как на главного организатора. Я же ничего не знал, и мне в голову даже не приходило, что меня могут заподозрить в такой глупости.
Дело было к вечеру, я сидел в бараке, читал, как вдруг меня вызвали на вахту. Не подозревая ничего худого, я пошел, а по дороге встретил несколько группок блатных, толковавших о ходе следствия.
- Что, и тебя к следователю? - спросили они.
- Не знаю. Сказали - на вахту.
- Да нет, наверное, еще за чем-нибудь.
Однако вызвал меня действительно следователь. У него уже сидели оба этих подонка и теперь, нагло глядя мне в лицо, стали давать против меня показания. Чего только они не врали! Будто я приходил в их барак, и они слышали, как я объяснял весь план бунта каким-то людям, теперь уже находившимся в тюрьме, под следствием по этому делу. Получалось у них, что я самый главный идейный вдохновитель и организатор заговора. И как я ни доказывал, что никогда не был в том самом бараке, не знал тех людей, да и этих двоих впервые вижу, - ничего не помогало. Их двое - я один. А двух свидетелей больше чем достаточно, чтобы упечь человека под расстрел. Ну, в крайнем случае, на 15 лет особого режима.
Вышел я от следователя как убитый. Все, крышка. Ясно было, что это работа КГБ. Не могли в Москве расправиться - здесь добить решили. Пятнадцать лет - вся жизнь к черту ни за что ни про что. По дороге в барак опять встретил блатных.
- Ну, что? Следователь?
Я рассказал все как было. Объяснил свою догадку насчет КГБ.
- Постой, а какие эти двое? А, из шестого барака…
- Да ты не горюй, что-нибудь придумаем.
Что они могут придумать? Будто обухом по голове была для меня вся эта история. В каком-то полузабытьи пошел я в барак и лег на нары. Гул голосов, шарканье ног по полу - все словно сквозь туман. Что я им сделал, этим подонкам? Никогда не видал даже. Это было последнее, что промелькнуло в голове, и я провалился куда-то, как в погреб.
Проснулся только утром, с головной болью, будто с похмелья. Машинально оделся, пошел на поверку, в столовую, на работу - ничего кругом не вижу, как в сумерках. Только в голове словно сверчок свиристит.
К вечеру, возвращаясь с работы, опять повстречал вчерашних ребят, что расспрашивали меня после следователя.
- А, привет! Чего невеселый? Видал, как твои свидетели с утра на вахту ломанулись - отказываться от показаний? Как лоси!
Оказалось, ночью поймали их блатные где-то на производстве, в ночную смену. Что уж там с ними делали, не знаю. Что можно сделать с человеком, чтобы он чуть свет побежал сломя голову отказываться от всех своих показаний?
Так эта история и кончилась для меня ничем. Пронесло стороной. Через полгода был суд в зоне. Осудили каких-то четверых ребят: одного - к 14 годам, двоих - к 12, четвертого - к 10 особого.