- Сижу я в камере и, как обычно, спорю. С ними же не спорить - совсем обнаглеют, житья не будет. Заспорились за полночь - больно спор горячий был, это когда Никита заявил, что у нас нет политзаключенных. Я уже до мата дошел, а тот сидит себе с невозмутимым видом и знай свое повторяет. К утру я аж охрип. Подошел завтрак, открыли кормушку и суют пайку. Одну! Точно не видят, что нас двое. Я в дверь стучать, скандалить, приходит начальник тюрьмы: "Как фамилия?" - говорит. Называюсь. "А второго?" Тот, сволочь, за мной повторяет. "Ничего не знаю, - говорит начальник тюрьмы, - у меня здесь один такой числится. Не положено". Сколько я ни скандалил, и прокурора вызывал, и самому Хрущеву писал - бесполезно. А тот все норовит первый к кормушке подлететь и мою паечку зацапать, и сахарок. Так и пришлось мне его кормить. И баланду, и кашу - хлебаем из одной миски и все спорим, спорим, есть у нас политзаключенные или нет. Наглая морда - вместе же сидим в тюрьме, на одних нарах спим, одним бушлатом укрываемся, а он все свое. Вот сброд проклятый, тьфу! Повезли нас на экспертизу - обоих. Профессор, умный такой, в очках, еврей между прочим, спрашивает: "Ваша фамилия как? А ваша?" Называем хором. "А, - говорит понимающе так, - раздвоение личности? Бывает… И давно это у вас началось?" Видим, человек сочувствующий, мы ему про пайку. Он опять головой кивает, прописал две пайки, каждому отдельную койку. "Не волнуйтесь, - говорит, - вам обоим все это только кажется, подлечитесь - пройдет". А потом начал про взгляды выспрашивать. Тот ему как завел свое обычное - профессор головой закивал и даже записывать не стал. Я ж только рот открою - хмурится и строчит. Ему, гаду, таблетки слабенькие прописал, а мне уколы - вот ведь бред! Каким-то чудом узнали про нас за границей, крик подняли - ишь, говорят, советская власть держит в заточении двух братьев - борцов за свободу. Сам Арагон, говорят, статью в "Юманите" написал, а "Дейли уоркер" выразила сожаление: зря, мол, московские товарищи нарушают ленинские нормы. Так наши что придумали, сволочи? Выпустили, сброд проклятый! Его, а не меня. Сидит он теперь, мерзавец, в Париже и по березкам тоскует. По вечерам московское радио ловит, в посольство ходит, назад просится, в советские газеты пишет: "Не хочу больше жить на гнилом Западе". Они его печатать печатают, а обратно не впускают. Наших туристов водят на него посмотреть: вот оно как тошно без советской родины. Пьет горькую, а с похмелья Арагону звонит: "Черта лысого ты меня сюда вытащил? И метро у вас грязное, и похмелиться не на что. Лучше б я в родной тюряге сидел". Тот ему сразу чек на опохмелку. А про меня и забыли. Сброд собачий! Ну, бред, тьфу… - И опять зашелся.
Вот они, советские люди, валят толпой по переходам в метро, по бульварам, молча, мимо газетных стендов, только выловит глазами заголовок в газете и ощерится. Все молчат - каждый ведет свой диалог. И за целую жизнь накипает такая злоба - весь свет им не мил.
Тащится интеллигентный старичок по Арбату, в "Прагу" за продуктами, тихий такой старичок, никого не трогает. "Ага, - рассуждает он сам с собой, - солнце светит, солнышко вызверилось, опять скажут - достижение социализма". Ненавистно ему небо - советское; листочки зеленые - и те будто с первомайского плаката. Газета висит - свежая, а ну, чего еще они там наврали? И ведь знает, что наврали, и противно читать, ан нет - станет, проглядит, чтобы душу растравить. "Ага, урожай! Опять небывалый, опять в рекордные сроки. Опять, значит, в Канаду за хлебушком. Студенты на колхозных полях. Ну да, как обычно: колхозники, поможем студентам наполнить государственные закрома. Забастовка во Франции. Ничего, добастуетесь, покажут вам забастовки. Разгон студенческой демонстрации. Сюда бы их, этих студентов, на картошку, живо отучились бы демонстрировать". Один только товарищ Пиночет радует его сердце: "Взвыли, голубчики, когда ваших прижали? Жми и дальше, дорогой, на тебя одна надежда, везде бы так". Нет, так уж устроен советский человек, что не может пройти мимо этого, отгородиться - как наркотик, как допинг нужно ему травить душу этим ядом. Этот вот самый старикашка всю жизнь до пенсии работал в той же самой газете, всю жизнь писал про те же небывалые урожаи. Или пусть не писал, пусть был наборщиком или печатником, мастером на заводе или школьным учителем. Почему, в самом деле, производить колючую проволоку - не преступление, а надзирателем работать - преступление? Так или иначе, все вовлечены в преступления власти, все работают на государственных предприятиях, укрепляя этим систему, создавая ей ценности. Все поднимают руки на собраниях, голосуют на выборах и - самое главное - не протестуют. Что бы ты ни сделал, объявляется достижением системы. Научное открытие, новая симфония, победа на Олимпийских играх - все новая победа социализма, доказательство его прогрессивности. Так почему же тогда делать открытия, писать музыку, играть в хоккей или перевыполнять план на заводе можно, а создавать советскую пропаганду - нельзя?
Почему нельзя быть членом партии или комсомола? Там же ничего особенного не делают, от рядового члена ничего и не требуется - только взносы плати. А дальше никто твоего согласия и не спросит - пошлют ли тебя работать в КГБ или в милицию, какая разница? Не меня, так другого. Работа как работа - приказы выполнять. У нас ведь все чиновники, все служащие государства. И там люди не хуже других, просто работа у них такая. Ну, а те, что отдают приказы, те, что на самом верху? Но и они лишь чиновники, рабы системы, рабы внутренней борьбы за власть. И если сейчас в Москве провести суд наподобие Нюрнбергского, никакие судьи и прокуроры виновных не найдут. Сверху донизу уже никто не верит в марксистские догмы, но продолжает ими руководствоваться, ссылаться на них и ими бить друг друга - это доказательство лояльности, хлебная карточка.
Так как же эта таинственная душа примиряет в себе - думать одно, говорить другое, а делать третье? Одними анекдотами здесь не отделаешься, и даже муравьям, чтобы оправдать свою покорность, нужно развить целую теорию. - Плетью обуха не перешибешь.
- Что я могу сделать один? (Если бы все, тогда и я.) - Не я, так другой. (И я лучше, я сделаю меньше зла.) - Ради главного следует идти на компромиссы, уступки и жертвы. (Так и Церковь считает, что ради самосохранения надо идти на уступки, - уступкам конца не было, и вот уже священников назначает КГБ, а с амвона возглашают здравицу советской власти. Так и писатель, стремясь напечатать свое нужное читателям произведение, соглашается там вычеркнуть строчку, здесь добавить абзац, изменить конец, убрать действующее лицо, пересмотреть название, и глядишь - главное-то уже потерялось! Все равно - гордится писатель: на такой-то странице намек, а отрицательный герой и вообще чуть не открыто ВСЕ говорит - правда, потом перевоспитывается и говорит совсем другое.)
- Служить надо России, коммунисты когда-нибудь сами собой исчезнут. (Это особенно распространено у ученых и военных.)
- Служить надо вечному, создавать непреходящие ценности науки и культуры, а "мышиная возня" протестов отрывает от этого служения.
- Ни в коем случае не протестовать открыто - это провокация, это только озлобит власти и обрушит удар на невинных.
- Открытые протесты играют на руку сторонникам твердого курса в Политбюро и мешают "голубям" проводить либерализацию. - Открытые протесты мешают успехам либерализации, которых можно достичь с помощью большой политики и тайной дипломатии.
- Протестовать по мелочам - только раскрывать себя. Нужно затаиться. Вот когда придет решающий момент, тогда да! - а пока замаскируемся.
- Только не сейчас, сейчас самый неподходящий момент: жена рожает, дети болеют, сначала надо диссертацию защитить, сын в институт поступает… (И так далее - до конца жизни.)
- Чем хуже - тем лучше. Нужно сознательно доводить все нелепости системы до абсурда, пока чаша терпения не переполнится и народ не поймет, что происходит.
- Россия - страна рабов. Никогда у русских не было демократии и не будет. Они к ней не способны - нечего и пытаться. С нашим народом иначе нельзя!
- Народ безмолвствует. Какое право имеет кучка недовольных высказываться - кого они представляют, чье мнение выражают?
Слышал я даже такое рассуждение:
- Ваши протесты вводят в заблуждение мировое общественное мнение: люди на Западе могут подумать, что у нас есть возможность говорить открыто или что-нибудь изменить, - следовательно, это на руку советской пропаганде.
- Надо спокойно сделать карьеру, проникнуть наверх и оттуда пытаться что-то изменить - снизу ничего не сделаешь.
- Надо войти в доверие к советникам вождей, воспитывать их и поучать в тишине - только так можно повлиять на государственный курс.
- Вы протестуйте, а я не буду - должен же кто-то остаться живым свидетелем. (Это я слышал в лагере перед голодовкой.)
- Была бы новая теория вместо марксизма, чтобы увлечь людей, - а на одном отрицании ничего не построишь.
- Коммунизм ниспослан России за грехи, а Божьему наказанию и противиться грешно.
И так все - от членов политбюро, академиков и писателей до рабочих и колхозников - находят свое оправдание. Причем чаще всего люди искренне верят, что это их подлинные чувства. Редко кто сознает, что это лишь отговорка, самооправдание. И уж совсем мало кто открыто и честно признается, что просто боится репрессий. Всего один за всю мою жизнь сказал мне, что его устраивает коммунистическое государство: оно позволяет ему зарабатывать деньги, печатая всякую демагогическую чушь в газетах.
- В нормальном государстве, - говорил он, - меня бы на пушечный выстрел не подпустили к печати! Что бы я делал? Грузчиком работал?
В сущности, только так называемые истинно-православные, секта, отколовшаяся от Православной Церкви и не признающая советского государства, считающая, что оно от дьявола, - только они и не поддерживают эту систему насилия. Но их немного, и сидят они все по тюрьмам, потому что отказываются работать на государство. Они не читают газет, не слушают радио, не берут в руки официальных бумаг, а чиновников, в том числе и следователей, крестят - сгинь, Сатана! На воле живут они тем, что подрабатывают у частных людей.
Ну, может, еще бродяги, питающиеся подаянием, живут вне советской системы (в лагерях они, однако, работают). Остальные же - хотят они этого или не хотят - строят коммунизм. Государству наплевать, какими теориями они оправдывают свое участие в этом строительстве, что они думают и что чувствуют. До тех пор пока они не сопротивляются, не протестуют и не высказывают публично несогласия, они устраивают советское государство. Любви никто не требует, все просто и цинично: хочешь новую квартиру - выступи на собрании; хочешь получать на 20–30 рублей больше, занимать руководящий пост - вступай в партию; не хочешь лишиться определенных благ, нажить неприятности - голосуй на собраниях, работай и молчи. Все так делают - кому охота плевать против ветра? На том и стоит это государство, продолжает морить людей по тюрьмам, держать всех в страхе, порабощать другие народы, угрожать всему миру.
Чего же требовать от капитана Дойникова? Однажды он мне сказал: "Вот освободитесь - будете вспоминать меня с ненавистью, так ведь?" - "За что?" - спросил я. "Ну как же, тюремщик, в тюрьме вас держал, морил голодом, не давал писем".
Нет, за те одиннадцать лет, что просидел я в общей сложности по разным лагерям да тюрьмам, не стал я ненавидеть надзирателей, особенно тех, кто сам от себя зла не делал. В тюрьме же и подавно надзирателю не позавидуешь. Большую часть своего времени он сам в тюрьме, сам заключенный. А ну-ка, походи целый день по коридору, да еще если в ночную смену - взвоешь. Все время мат, жестокость, ненависть. За день зэки в кормушку тебе столько насуют, что на всю жизнь хватит, - звереют люди. Иной надзиратель настолько привыкает к ругани, что сам не свой, пока не обложат его из какой-нибудь камеры. Ходит, задирается, вызывает на ругань - душа болит. Один старшина, старый уже, так зверел от скуки в ночную смену, что мяукал, лаял, ослом кричал, - заедало его, что вот зэки спят, а ему спать нельзя. Другой ходил по коридору и громко орал: "Кто здесь начальник, а? Я спрашиваю, кто здесь начальник?" - "Ты начальник, так тебя и эдак!" - кричали зэки из камер. "То-то же, туда вас и сюда!" И через две-три минуты опять: "Кто здесь начальник, а? Я вас спрашиваю, кто здесь начальник?"
Молодые же надзиратели проявляли к нам как минимум интерес, если не симпатию. На обыске с любопытством разглядывали наши книги, листали, даже спрашивали тайком, что за книга да о чем в ней написано. Теперь вот, после статьи Сухарева в "Литературной газете", во время очередного шмона внимательно прочли мой приговор, незаметно для офицера передавали его друг другу, посмеивались. Очень бы я хотел, чтобы замминистра юстиции посмотрел на их усмешки.
За что же их ненавидеть? Уж если кого и ненавидеть, так тех, кто там наверху дерется за портфели, забыв обо всем на свете, тех, кто от имени всего народа вещает с высоких трибун, да тех, кто за хорошую плату их восхваляет в стихах и прозе. Тех, по чьему приказу затопляют кровью страну вот уже скоро 60 лет. Но и их я не мог ненавидеть. Презирать мог так же, как все их общество, так же, как их идеологию и самооправдания, психологию рабов и поработителей одновременно. Презирал я советского человека. Не того, который изображен на плакатах или в советской литературе, а того, который существует на самом деле, у которого нет ни чести, ни гордости, ни чувства личной ответственности, который может один на медведя с рогатиной ходить, а мимо милиции идет - робеет, аж пот его прошибает. Который предаст и продаст отца родного, лишь бы на него начальник кулаком не стучал. Трагедия же заключалась в том, что сидел он в каждом из нас, и пока мы не преодолеем в себе этого советского человека - ничего не изменится в нашей жизни. Он-то и держал меня в тюрьме. Таким образом, и с этой стороны выходило, что сидеть мне еще много, видимо, до конца жизни.
Куда же, однако, меня везут? Чекист мой слева задремал, даже всхрапнул. И вдруг, точно от толчка, проснулся, испуганно озираясь по сторонам. Все так же неслись мы с бешеной скоростью - спереди милицейская машина, сзади милицейская машина. Все так же мелькали они своими фонарями. Но чувствовалось, что подъезжаем к городу. Москва, наверное. Вот завертелись поворот за поворотом, скорость сбавили. Да, видно, в Москве. Куда теперь? В Лефортово? Действительно, минут через 20 въезжаем мы уже в знакомые лефортовские ворота.
Приехать в знакомую тюрьму - все равно что домой вернуться. Вылез из машины, повели в боксы - опять шмонать. А вещи мои! "Не беспокойтесь". Навстречу подполковник Степанов, старый мой приятель, смеется, бес. "Как дОехали, хОрОшО?" Все так же окает, как и десять лет назад. Так я и не выяснил, вологодский он, володимирский или костромской. Теперь все более или менее ясно - успокоился я. Скорее всего, привезли меня опять уговаривать отречься от своих взглядов, примириться с властью. Может, даже по Москве поводят.
Так-то вот Роде прошлой зимой возили в Ригу. Катали по городу, даже к матери завезли, всё уговаривали - видите, какая жизнь вокруг хорошая. Пока вы 15 лет сидели, у нас жизнь шла, социализм построили, все довольны. Пишите помилование - и вас выпустят. Не на того напали. Покатался Роде, повидал мать, посмотрел свою Ригу и уперся: везите назад во Владимир. Так ни с чем и привезли его назад.
Конечно, может быть, привезли меня на следствие. Весьма возможно, опять кого-то из ребят арестовали в Москве, опять их ниточки на меня вывели. Так уже допрашивали меня и по делу Хаустова, и по делу Суперфина, и по делу Якира, и по делу Осипова - только давно убедились чекисты, что ничего от меня не добьешься, и возить перестали. Обычно наоборот - приезжал ко мне в тюрьму следователь КГБ, задавал формальные вопросы, ничего не получал и уезжал. И так они к этому привыкли, что последний раз, по делу Суперфина, следователь свой допрос тем и начал: "Ну что ж, говорить вы, конечно, не будете, да нам и не надо - чисто формальные вопросы. Протокол заполним и разойдемся". Но кто их знает, может, опять будут пытаться - терпение у них собачье. Впрочем, что я теряю? Отъемся здесь немного, отдохну, над чекистами поиздеваюсь, может, даже свидание урву - и назад, в свой Владимир. Вот только заниматься здесь не дадут - придется перерыв сделать.
Тем временем шел обычный шмон - раздели, вещи ощупали.
- Ну, что? Скоро вы там? Сколько я должен голый стоять?
- Сейчас - сейчас. - И несут мне вещи совсем другие, новенькие. Костюм какой-то черный, ботинки, рубашку шелковую. Что за дьявольщина опять?
- А мои, - говорю, - мои вещи отдайте! (Особенно волнуюсь я за свою телогрейку - там лезвия, да и привык я спать под своей телогрейкой. Зачем мне их барахло?)
- Потом-потом, - говорят, - ваши вещи дезинфицировать будут, такой порядок.
- Какая дезинфекция, какой порядок, что ты мне, бес, гонишь? Ты еще в школу ходил, а я в этой тюрьме уже сидел. Лефортовские порядки знаю - никакой дезинфекции никогда не было!
Что-то не так, что-то почуял я недоброе. И улыбочка у него елейная, так и стелется. Опять подумалось мне о лесочке да о попытке к побегу, "сапоги вам больше не нужны"… Я в скандал, я в крик:
- Не нужно мне чужое - отдайте мое. Какая дезинфекция - я из другой тюрьмы приехал, а не с воли. У нас карантина нет и санобработку проходим.
Засуетились, черти, забегали. Прискакали офицеры. Вот, дескать, порядки у нас новые, обязательно дезинфекция, никак нельзя без дезинфекции. Пожалуйте в баню. Сколько ни скандалил - бесполезно. А, - будь вы неладны. Застрелить - и в своем застрелите, если приказ есть.
- А вещи мои где?
- Не волнуйтесь, завтра отдадим.
- Ну, хоть зубную щетку, порошок, мыло да махорку можно взять?
- Можно, - говорят, - берите.
С тем и привели в камеру. Непривычно как-то в вольной одежде. Шесть лет не надевал, отвык, неловко. Заводят в камеру уже к ужину. Всегда вот так с этими этапами - чего-чего, а покормить забудут, потом не допросишься, проехало. Камера номер сорок. Сидел я в ней раньше. Корпусные все знакомые, надзиратели тоже - действительно как домой вернулся. Смеются: "Опять тебя прикатили!"
В камере двое. Оба следственные. Тоже странно. Не должны бы меня держать со следственными. Значит, и я тоже под следствием. Курят сигареты, угощают. Сигарет я уже давно не курил - не накуриваюсь я ими, привык к махорке. Познакомились, поболтали. Я в основном помалкиваю - кто их знает, что за люди. К хорошим людям меня не посадят. У одного на пальце золотое кольцо - странно. Заметил он мой взгляд, объяснил, что, дескать, снять не могли, не слезает кольцо. И еще того странней - что я, чекистов не знаю? С пальцем оторвут! Ну, ладно.
Спрашиваю, действительно ли дезинфекцию вещей теперь делают, - все-таки не был я здесь три с лишним года, могли измениться порядки.
- Вам, - спрашиваю, - делали?
- Делали, - говорят.
- А что взамен давали?