Куприн - Михайлов Олег Николаевич 15 стр.


И потому каждый еврей ничем не связан со мною: ни землёй, которую я люблю, ни языком, ни природой, ни историей, ни типом, ни кровью, ни любовью, ни ненавистью. Даже ни ненавистью. Потому что в еврейской крови зажигается ненависть только против врагов Израиля.

Если мы все, люди, хозяева земли, то еврей всегдашний гость. Он даже нет, не гость, а король- авимелех, попавший чудом в грязный и чёрный участок при полиции. Что ему за дело до того, что рядом кричат и корчатся избиваемые пьяные рабы? Что ему за дело до того, что на окнах кутузки нет цветов и что люди, её наполняющие, глупы, грубы, грязны и злы? И если придут другие, чуждые ему люди хлопотать за него, извиняться перед ним, жалеть о нём и освобождать его - то разве король к ним отнесётся с благодарностью? Королю лишь возвращают то, что принадлежит ему по священному божественному праву. Со временем, снова заняв и укрепив свой 5000- летний трон, он швырнёт своим заступникам кошелёк, наполненный золотом, но в свою столовую их не посадит.

Оттого-то и смешно, что мы так искренно толкуем о еврейском равноправии, и не только толкуем, но часто отдаём жизнь за него! Ни умиления, ни признательности ждать нам нечего от еврея. Так, Николай I, думая на веки вечные осчастливить Пушкина, произвёл его в камер-юнкеры.

Идёт, идёт еврей в сион, вечно идёт. Конотопский пуриц идёт верой, молитвой, ритуалом, страданиями, Волынский - неизбежно душою, бундом (сионизмом). И всегда ему кажется близким сион, вот сейчас, за углом, в ста шагах. Пусть ум Волынского даже и не верит в сионизм - но каждая клеточка его тела стремится в сион. К чему же еврею строить по дороге в чуждой стране дом, украшать чужую землю цветами, единиться в радостном общении с чужими людьми, уважать чужой хлеб, воду, одежду, обычаи, язык? Всё в стократ будет лучше, светлее, прекраснее там, в сионе.

И оттого-то вечный странник еврей таким глубоким, но почти бессознательным, инстинктивным, привитым 5000-летней наследственностью, стихийным кровным презрением презирает всё наше, земляное. Оттого он так грязен физически, оттого во всём творческом у него работа второго сорта, оттого он опустошает так зверски леса, оттого он так равнодушен к природе, истории и чужому языку. Оттого хороший еврей прекрасен, но только по-еврейски, а плохой отвратителен, но по-человечески. Оттого-то в своём странническом равнодушии к судьбам и бедам чуждых народов еврей так часто бывает сводником, торговцем живым товаром, вором, обманщиком, провокатором, шпионом - оставаясь чистым и честным евреем.

Вот мы добрались и до языка, а стало быть, сейчас будет очередь Чирикова и его правоты.

Нельзя винить еврея за его презрительную, надменную, господскую обособленность и за чуждый нам вкус и запах его души. Это не он - не Волынский, не Юшкевич и не Малкин и не цадик,- а 5000 лет истории, у которой вообще даже и ошибки логичны. И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедывания веры, хочет неприкосновенности дома и личности, то не давать их ему - величайшая подлость. И всякое насилие над евреем - насилие надо мной, потому что всем сердцем я велю, чтобы этого насилия не было, велю во имя любви ко всему живущему, к дереву, собаке, воде, земле, человеку, небу. Ибо моя пантеистическая любовь древнее на сотни тысяч лет и мудрее и истиннее еврейской исключительной любви к еврейскому народу.

Итак, дайте им ради Бога всё, что они просят и на что они имеют священное право человека. Если им нужна будет помощь - поможем им. Не будем обижаться их королевским презрением и неблагодарностью - наша мудрость древнее и неуязвимее. Великий, но бездомный народ или рассосётся и удобрит мировую кровь своей терпкой, пахучей кровью, или будет естественно (не насильно) умерщвлён.

Но есть одна - одна только область, в которой простителен самый узкий рационализм. Это область родного языка и литературы. И именно к ней евреи - вообще легко ко всему приспосабливающиеся - относятся с величайшей небрежностью. Кто станет спорить об этом?

Ведь никто, как они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфносокращённых нелепых и противных слов. Они создали теперешнюю ужасную по языку нелегальную литературу и социал-демократическую брошурятину. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензию. Они же - начиная от "свистуна" (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая засранным Оскаром Норвежским - полезли в постель, в нужник, в столовую, в ванную к писателям.

Мало ли чего они ещё наделали с русским словом. И наделали и делают не со зла, не порочно - а из-за тех же естественных глубоких свойств своей пламенной души - презрения, небрежности, торопливости.

Ради Бога, избранный народ! - иди в генералы, инженеры, учёные, доктора, адвокаты - куда хотите! Но не трогайте нашего языка, который вам чужд и который даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого бережного и любовного отношения. А вы впопыхах его нам вывихнули и даже сами этого не заметили, стремясь в свой сион. Вы его обоссали, потому что вечно переезжаете на другую квартиру и у вас нет ни времени, ни охоты, ни уважения для того, чтобы поправить свою ошибку.

И так, именно так думаем в душе мы все - не истинно, а просто русский люд. Но никто не решался и не решится сказать громко об этом. И это будет продолжаться до тех пор, пока евреи не получат самых широких льгот. Не одна трусость перед жидовским галдением и перед жидовским мщением (вы сейчас же попадёте в провокаторы) останавливает нас, но также боязнь сыграть в руку правительству. Оно делает громадную ошибку против своих же интересов, гоня и притесняя евреев,- ту же самую ошибку, которую оно делает, когда запрещает посредственный роман и тем самым создаёт ему шум, автору лавры гения и венец мученика.

Мысль Чирикова ясна и верна, но не глубока и несмела. Оттого она и попала в лужу мелких, личных счетов вместо того, чтобы зажечься большим и страстным светом. И проницательные жиды мгновенно поняли это и заключили Чирикова в банку авторской зависти, и Чирикову оттуда не выбраться.

Они сделали врага смешным. А произошло это именно оттого, что Чириков не укусил, а послюнил.

И мне очень жаль, что так неудачно и жалко вышло. Чириков сам талантливее всех евреев вместе: Аша, Волынского, Дымова, А. Федотова, Ашкинази и Шолом-Алейхема,- потому что иногда от него пахнет и землёй и травой, а от них всего лишь жидом. А он и себя посадил, и дал случай жидам лишний раз заявить, что каждый из них не только знаток русской литературы и русской критики, но русский писатель, но что нам об их литературе нельзя и судить.

Эх! Писали бы вы, паразиты, на своём говённом жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем, совсем русскую литературу. А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, умному, щедрому, нежному душой, но чересчур мягкосердечному человеку привяжется старая, истеричная, припадочная блядь, найденная на улице, но по привычке ставшая любовницей. И держится она около него воплями, угрозами скандалов, стравливая клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное - жалким зрелищем своей болезни, старости и изношенности. И самое верное средство - это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном направлении.

А. Куприн

Сие письмо, конечно, не для печати и ни для кого, кроме тебя.

Меня просят (Рославцев) подписаться под копией над протестом ради Чирикова, я отказался. Спасибо за ружьё.

Целую. А. Куприн".

Куприн никогда не входил в число любителей громко и публично поспорить о проблемах изящной словесности - но он и не оставался в стороне от её насущных вопросов. К тому времени в русской литературе появилось многочисленное племя беззастенчивых дельцов, которым нет дела до каких-либо идеалов, но которые рассматривают её как одну из форм коммерции. Против них Куприн возвышает свой голос и в публичных лекциях, и в многочисленных интервью. Не будучи теоретиком словесного искусства, но оставаясь подлинным и чутким художником, Куприн не раз темпераментно и горячо говорил о первородстве литературного таланта, о крепкой связи его с родиной и землёй.

"Какое это большое счастье для писателя, если его самые первые, а значит, и самые яркие впечатления бытия, эти богатые запасы на всю грядущую жизнь, украшены неразрывной настоящей близостью к милой, родной земле, к реке, к яблокам, к хлебам, к тихим весенним зорям, к ярким летним грозам, снежным первопуткам, собакам, лошадям, пчёлам, грибам, землянике, смолистому бору, к троицыным берёзкам, к простому, меткому и живописному цельному языку, - писал он в одной из статей десятых годов. - Всё это похоже на здоровое целебное молоко самой матери-земли. И не этому ли чудодейственному крепкому напитку в значительной степени обязаны красотой своих талантов и Толстой, и Тургенев, и Гончаров, и даже Чехов, видевший в детстве южные степи, а из настоящих писателей - Бунин?". Выделяя подлинных художников и относя к ним Короленко, Горького, Бунина, Шмелёва, Серафимовича, он говорил в одном из своих выступлений: "Но кроме этих художников, преданных быту и старым реалистическим традициям, есть ещё огромная группа писателей, которые пишут, не задумываясь над тем, для чего они пишут. Из их лагеря вышли нелепые девизы: "Искусство для искусства", "Смерть быту" и прочее. Это значит, что они знают, быть может, как писать и что писать, но им совершенно неведомо то внутреннее сияние, то "во имя", которым светилась вся русская литература, начиная с Пушкина".

Это "во имя" оставалось подлинной путеводной звездой в творчестве самого Куприна, к чему бы он ни обращался - к жизни маленького одесского кабачка, где вдохновенно играет Сашка-музыкант на скрипке, или к трогательному чувству маленькой красивой Суламифи к поэтичному и мудрому Соломону, или к судьбе несчастных четырнадцати "падших" женщин, выведенных им в романе "Яма".

Работу над "Ямой" Куприн продолжил в Одессе, куда переехал с женой и годовалой дочерью Ксенией осенью 1909 года.

Он давно уже и нежно любил этот шумный, многоязычный город, едва ли не красивейший в России. Любил его громадный, один из самых крупных портов мира, куда заходили и тёмно-ржавые гигантские броненосцы, и жёлтотрубые пароходы Добровольного флота, перевозящие на Дальний Восток грузы и тысячи каторжан, и прелестные издали двух- и трёхмачтовые итальянские шхуны, и диковинные таинственные суда с непонятным грузом и тряпкой вместо флага… Любил грандиозную гранитную лестницу, спускавшуюся к морю и увенчанную бронзовым "дюком" - славным губернатором Одессы герцогом Ришелье. Любил розовый воздушный дворец Воронцова, буйство белой акации весной на Французском бульваре, величественный памятник Екатерине Великой, вызолоченный, ювелирной лепки Оперный театр, тяжеловесную биржу, где бился хозяйственный пульс страны, кипела деловая жизнь…

Любили в Одессе и Куприна. По его приезде один из пылких поклонников писателя, еврей-маклер, бесплатно предоставил в его распоряжение дачу на Большом Фонтане. Это был огромный дом со множеством комнат и светёлкой наверху, где Куприн устроил кабинет. Впрочем, дачный сезон уже заканчивался, соседние дома пустовали, и Лиза пугалась по ночам. Куприн успокаивал её, находя самые веские аргументы.

- Сюзинка! - лукавил он. - Здесь идеальные условия для работы. Представь, что мы снимем квартиру в центре города. Тотчас же начнётся паломничество начинающих литераторов, нанесут рукописей… Добро бы только отнимали время. Да нет! Ещё выслушают беспристрастный отзыв и тебя же обругают… А на меня как раз напал сейчас писучий период.

Елизавета Морицовна вздыхала и, ничего не возражая, уходила в детскую: маленькая Ксюша болела животом.

Куприн подымался в свою светёлку. Хотя работа шла медленно, через силу, он позволял себе лишь редкие выезды в город.

Изо всех многочисленных увеселительных заведений, которыми была столь богата тогдашняя Одесса, всего более по сердцу Куприну давно уже пришёлся невзрачный кабачок "Гамбринус", прославленный им в знаменитом рассказе. Но завсегдатаи пивной, чокаясь с Куприным кружкой, не ведали не только о том, что их любимое заведение с замечательной точностью описано этим низеньким квадратным силачом в пёстрой татарской тюбетейке на голове, стриженной под ёжик, но даже и о том, что силач этот - известный всей читающей России писатель.

О несправедливости такой судьбы горячо толковал Куприну одесский корреспондент "Русского слова" Гриша Горелик, высокий, изящный, в прекрасно сшитой тройке. Своим видом, одеждой, подчёркнуто аристократическими манерами и большой богемской булавкой в галстуке, сверкавшей лучше настоящего бриллианта, он являл собой разительный контраст и с обстановкой "Гамбринуса": сочащаяся со стен вода, пол, густо посыпанный опилками, тяжёлые дубовые бочки вместо столов, а вместо стульев бочоночки, - с простецкими посетителями пивной и с самим Куприным: всклокоченные короткая каштановая бородка и мягкие усы, потёртый пиджачок.

- Что вы находите занятного, Александр Иванович, в этом вертепе? - говорил он Куприну, изящно оттопырив мизинец и разглядывая пиво на свет. - Рассказ вы написали-таки, да, замечательный, но ведь нового вам здесь уже ничего не покажут. Поедемте в "Лондонскую" или в "Аркадию". Там шикарно, там сейчас все сливки интеллигентной Одессы. А тут? Пропахшие макрелью рыбаки да портовые воры…

Куприн необидно засмеялся и погрузил губы в пивную пену.

- Чёрт бы побрал, Гриша, твою интеллигенцию, - не сразу ответил он. - Поскреби любого интеллигента, и перед тобой окажется трусливый обыватель, который читает чужие мысли, повторяет чужие мысли и живёт чужими мыслями…

- Но всё-таки пишете-то вы для этих обывателей, - не без яда заметил Горелик.

- Ты прав! - хлопнул его Куприн по плечу. - Но люблю куда больше вот этих людей. - Он обвёл низкую залу рукой. - Все они молоды, здоровы, пропитаны крепким запахом моря. Все знают тяжесть труда, любят прелесть и ужас ежедневного риска, ценят выше всего силу, молодечество, задор и хлёсткость крепкого слова… Вон погляди, какой великолепный экземпляр человеческой породы появился в зале… Постой, да он вместе с моим приятелем - антрепренёром Сашей Диабе!

Пара направилась к их бочке. Диабе, смазливый, кругленький, в бархатном жилете, сказал:

- Александр Иванович! Это Иван Заикин. - Потом жест в сторону сидящих: - Журналист Горелик. - И с поклоном: - Писатель Куприн…

При последних словах по толстому, как бы ленивому, с нафабренными усами лицу атлета прошло оживление. Заикин повернулся к Горелику, явно принимая его за писателя Куприна. Диабе легонько подтолкнул его: не тот. Заикин был разочарован. Вот если бы писателем оказался аристократического вида Горелик, то другое дело. А этот квадратненький совсем не походит на знаменитость: и одежонка на нём простенькая, и сам простоват с виду.

- Слышал про вас, - проговорил борец больше из вежливости, устраиваясь на неудобном для его гигантского тела бочоночке. - А вы много написали книжек?

Куприн оглядел его, прищурив маленькие смеющиеся глазки.

- Разве вы не читаете книг?

- Да нет, милый, некогда было учиться, - вздохнул Заикин.

- Жаль. Такой ядрёный образец человеческой породы, и вдруг безграмотный, - ответил Куприн. - А вот я вас прекрасно знаю. Много раз видел. Как вы в цирках носили пароходные якоря, как держали на плечах тавровые балки. - Он сдвинул на затылок пёструю тюбетейку, припоминая: - Или был ещё номер "Бегство разбойника Чуркина из железной клетки в исполнении волжского богатыря Заикина… Эту клетку он разломает и выйдет на волю. Тому, кто ещё сумеет разогнуть решётку, будет выдана премия"…

Заикин, расплываясь на маленьком бочоночке, просиял:

- Этот номер мне подсказал сам Алексей Максимович Горький. Вишь, милый, тогда была революция, и ломание кандалов и клетки народ принимал горячо…

Через полчаса, когда Горелик и Диабе откланялись, Куприн и Заикин были уже на "ты" и говорили как добрые старые друзья…

- Поехали завтра на аэродром? - предложил, расставаясь, Куприн. - Будет летать Уточкин.

- Поедем, Лексантра Иваныч, - с готовностью согласился Заикин. - Уточкина я знаю. Артист!

Впрочем, Уточкина знала вся Одесса. Когда он ехал по городу на своём спортивном "пежо", уличные мальчишки, высшая степень популярности, бежали за ним и дразнились: "Уточкин, рыжий пёс". Он был действительно рыж, этот светлоресницый, синеглазый человек, в котором чувствовалась звериная ловкость, сила и находчивость. Это ему Куприн вверил свою жизнь, когда 13 сентября 1909 года вместе с редактором "Одесских новостей" Хейфицем и Гореликом совершил полёт на воздушном шаре. Уточкин перепробовал почти все виды спорта, но, достигнув в каждом из них верха, тотчас же переходил к другому: велосипед, гоночный автомобиль, спортивный парусник, боксёрский ринг, аэростат и, наконец, аэроплан.

Когда в многотысячной толпе они наблюдали за изящным, мастерским полётом Уточкина, Заикин со свойственной упрямым волжанам внезапной решительностью сказал:

- Я тоже буду летать!

Куприн мгновенно отозвался:

- Иван Михайлов! Беру с тебя слово, что первый, кого ты поднимешь из пассажиров, буду я!

Их уже окружили знакомые - рыбаки с Большого Фонтана, борцы - Ярославцев и негр Мурзук, репортёры, журналисты, забыв на какое-то время, что в небе кружит "фарман" Уточкина.

- Ну что ж, - добродушно пробасил Заикин, - обещаю!..

Назад Дальше