Я познакомился с одним из Васильевских "ползунов" - Буяновым. Он был щупленький, по-деревенски стеснительный. В одну из ночей Василий Буянов гнал плот к Эльмхольму, отталкиваясь длинным шестом от каменистого грунта. И уже дошел до середины пролива, когда плот вдруг стало сносить течением, а глубина тут была такая, что шест не доставал до дна. Со Стурхольма заметили плот и открыли огонь. Разрывы мин ложились рядом, подбрасывали плот, обдавали Буянова фонтанами воды. Никто бы не упрекнул бойца, если бы он - в такой вот обстановке - прыгнул в воду и доплыл, ныряя, до ближайшей скалы. Ну подумаешь - плот, десять бревен… Буянов не прыгнул в воду. Перебегая с одного конца плота на другой, он наконец шестом нащупал дно, с силой оттолкнулся и, уже лежа, чтобы не срезала пулеметная очередь, продолжал орудовать шестом, пока не увел плот с открытого места. Много плотов перегнал он вот так же или буксируя их шлюпкой на островки переднего края.
* * *
Десять дней находился я на островах, а когда возвратился в редакцию, все уже знали: есть приказ Ставки эвакуировать Ханко.
Что ж, балтийский Гибралтар выполнил свою задачу.
В тяжелые месяцы, когда противник рвался к Ленинграду, он сковал часть финской армии, флота и авиации. Ни один крупный корабль германского флота не прошел в Финский залив. Сильный, боеспособный и главное - не знавший отступления гарнизон был готов схватиться с врагом на новом участке фронта.
Уже дважды прорывались к Гангуту корабли эскадры Балтфлота и вывезли в Кронштадт и Ленинград часть гарнизона. Ожидались еще караваны.
Эвакуация, таким образом, уже шла. Противник, конечно, знал об этом: как ни соблюдай правила скрытности, а факта прихода кораблей не скроешь. Предвидя ситуацию, когда на Ханко и островах останутся лишь небольшие последние заслоны, которые нужно будет скрытно снять, командование базы прибегло к хитрой тактике. На многие часы и даже сутки умолкал передний край: ни выстрела, ни дымка, ни голоса. Будто вымерло все. Несколько раз финны предпринимали вылазки, прощупывали нашу оборону: может, и впрямь большевики ушли с полуострова? И тут оживали огневые точки, отбрасывали финские разведывательные и штурмовые группы. Так противника держали в неведении вплоть до того момента, когда отошли последние заслоны. Есть свидетельства, что финны более суток не решались ступить на совершенно пустынный полуостров…
А пока что Гангут жил обычной жизнью. Как обычно, финны обстреливали полуостров. Но - прав, прав был Коля Кравчун! - теперь наши артиллеристы не экономили снарядов. Артдивизионы Гранина, Брагина, Кудряшова, железнодорожные батареи Жилина, Волновского, Шпилева крепко били по Вестервику и другим финским батареям на соседнем полуострове Подваландет (по "Стенке", как говорили на Ханко), по огневым точкам за перешейком.
Заметно меньше стали экономить на питании. Снова появилось сливочное масло. Прибавилось мясных консервов. У нас в редакционной комнате теперь стоял пузатый чайник со сгущенным молоком - подходи и пей на здоровье. (Сколько раз мы вспоминали потом этот чайник в голодном блокадном Кронштадте!)
И еще одна перемена: работникам редакции, пришедшим из армейских частей, выдали флотское обмундирование. Теперь мы были краснофлотцами. Грудь обтянута тельняшкой, на ногах - широкие черные брюки и яловые ботинки с сыромятными шнурками, - здорово!
Дудин, тоже переодевшийся во флотское, с усмешечкой оглядел меня и сказал, нажимая на "о":
- Совсем другое дело. Теперь не стыдно твоей Лиде на глаза показаться. Что призадумался, служивый? Или жаль с портянками расставаться?
Мне и вправду было немного жаль расставаться с серой шинелью, пропахшей мокрой землей и дымом, с заслуженными моими кирзачами, разбитыми о скалы.
- А знаешь, - продолжал Миша, - в Белоруссии есть город Лида.
- Знаю, - сказал я. - А что?
- Вот давай после войны поедем в город Лида.
- Давай, - сказал я. - Непременно поедем.
А сам подумал: неужели скоро мы увидим Ленинград? Гангутцев, наверно, сведут в соединение, которое вольется в Ленфронт, - такой прошел у нас слух. Но, надо полагать, уж денек-то дадут по прибытии, отпустят, чтобы повидаться с родными. Дух захватывало при мысли, что скоро, скоро я пробегу университетским двором… увижу Лиду…
Я спешил "отписаться": к этому безмолвно взывал блокнот, набитый материалом. Помню, в тот вечер, когда была поставлена в номер моя статья о политруке Безобразове, в редакцию пришел комиссар базы Арсений Львович Расскин. Он и вообще-то часто заходил к нам в подвал. Редактор дал ему просмотреть готовые внутренние полосы. Расскин прочел статью о Безобразове и спросил: "Кто писал?" Я поднялся. Комиссар похвалил статью и сказал, что надо и впредь широко освещать опыт лучших политработников. Я вовсе не ставил себе целью обобщение опыта - просто рассказал в статье о том, что видел и слышал. Но доброе слово комиссара обрадовало меня. Тем более что сам Расскин был превосходным политработником - образованным, хорошо знающим военное дело, спокойным и очень простым, без тени той вельможной значительности, которую мне впоследствии приходилось наблюдать у иных начальников.
Я торопился "опорожнить" блокнот. И одна мысль не давала мне покоя: успеть бы съездить в 21-й батальон. И не только для того, чтобы повидать ребят, - мне хотелось о них написать. Газете не интересны Агапкин и Рзаев, землекопы, таскальщики носилок? Черта с два! Теперь я кое-что понял. Бесчисленные дзоты и капониры, подземные ангары и склады, подземный госпиталь, подземный командный пункт - вот он, главный фактор неприступности Ханко. Разве не стоит за всем этим невидимый труд землекопа? Разве смогли бы взлетать и садиться герои летчики, если бы ребята из моего батальона не засыпали под постоянным огнем воронки на поле аэродрома? И разве не нашим потом полита железнодорожная ветка под колесами Жилинских транспортеров, несущих главный калибр Гангута - грозные для врага двенадцатидюймовки?
Не безымянные землекопы сделали это! И нечего стыдиться агапкинской лопаты!
Я попросил Лукьянова отпустить меня на день в батальон - в часть майора Банаяна. Лукьянов поднял глаза от макета очередного номера:
- А с десантниками - все у тебя?
- Еще нет, но я успею, Константин Лукич.
- Заканчивай плановый материал, а потом посмотрим. - Он закурил и снова углубился в макет.
А когда я наконец "отписался", навалились новые срочные задания, и так я и не выбрался в свой батальон. Так и не выбрался. А оставались уже считанные дни…
В последних номерах "Красного Гангута" прошло еще несколько моих корреспонденции об островитянах, в том числе и очерк о храбром плотовщике Василии Буянове.
Сравнительно недавно мне довелось перечесть его, и я ужаснулся возвышенности собственного стиля (простительной, как я надеюсь, для моих тогдашних девятнадцати лет).
Этот очерк о Буянове спустя более четверти века как бы получил неожиданное продолжение. Летом 1968 года Владимир Александрович Рудный, которому до сих пор пишут десятки ветеранов Гангута, получил письмо от незнакомой учительницы из Куйбышева. В письме шла речь о бедственном положении ее соседа - инвалида войны, которому никак не оформят пенсию из-за нехватки документов, подтверждающих службу в армии, Это был Василий Буянов. Учительница знала с его слов, что он воевал на Ханко, и знала, что Рудный пишет о гангутцах. Словом, она обратилась по правильному адресу. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы помочь - через посредство "Правды" - Буянову. Пенсию ему назначили. Документом, подтверждающим его участие в обороне Ханко (и, следовательно, военную службу), послужила одна из книг Рудного, в которой приводится тот самый эпизод с плотом из старого моего очерка…
Но судьбы гангутцев - материал для особой книги (и это была бы, я убежден, книга интересная и поучительная). Здесь же я только вспоминаю свою жизнь на Ханко и людей, с которыми встречался. Это - записки рядового, и ни на что большее они не претендуют.
* * *
1 декабря вышел последний номер "Красного Гангута". Накануне редактор поручил мне написать передовую - название ее говорило само за себя: "Мы еще вернемся!" Над разворотом шла огромная шапка: "Мы уходим бить немецко-фашистскую сволочь и будем бить ее по-гангутски"! На видном месте было заверстано прощальное стихотворение Дудина. Вот две строфы из него:
Не взяли нас ни сталью, ни огнем,
Ни с воздуха, ни с суши и ни с моря.
Мы по земле, растоптанной пройдем,
В других местах, с другим врагом поспоря…Такие не боятся и не гнутся.
Так снова в бой и снова так дерись,
Чтоб слово, нас связавшее, - гангутцы -
На всех фронтах нам было как девиз.
Тираж последнего номера был отпечатан намного больше обычного, потому что часть его предназначалась финнам. Нам дали грузовик, и мы - Пророков, Дудин, Шпульников и я - медленно проехали по улицам городка, оставляя газеты в уцелевших домах, наклеивая всюду, куда попало, листовки. Затем машина выехала за переезд, помчалась по дороге, такой знакомой мне дороге, и всюду мы разбрасывали газеты и листовки.
Справа лес расступился, открылась поляна - та самая, которую мы, молодое пополнение, столь усердно утаптывали год назад. Здесь старший сержант Васильченко учил нас ходить, и поворачиваться, и отдавать честь, здесь он выкрикивал параграфы воинских уставов. Поляну теперь покрывал снежный наст, а дальше - дальше стоял, утонув почти по крышу в сугробах, наш темно-красный сарай, теплая наша казарма. Не валил, как прежде, дым из ее трубы, и некому теперь было расчистить снег вокруг - некому, да и не надо.
Машина повернула обратно, лишь немного не доехав до лесочка, на опушке которого стояла среди берез и сосен белая кирха, бывший клуб 21-го батальона.
Прощай, кирха, жаль, что не увидел тебя напоследок!
Прощай и ты, дорога, не забывай меня!
Прощай, Ханко!..
Прощальным салютом был ураганный огонь гангутских батарей. Под грохот канонады артиллеристы взрывали одно за другим тяжелые орудия, которые невозможно было вывезти на Большую землю. Страшная работа уничтожения шла и в порту: разогнав, сталкивали в воду автомашины, паровозы, вагоны, платформы…
Нашей боевой техникой были наборные кассы и печатная машина. Шрифт наборщики упаковали в пакеты, и каждый из работников редакции и типографии получил по два таких пакета, отчего вещмешки и чемоданы стали свинцово-тяжелыми в полном смысле слова.
Печатную машину взорвали, бросив связку гранат.
Сборы закончены, оставалось только ждать погрузки. Мы сидели на мешках и чемоданах в штабном дворе. Странно было видеть наших наборщиков ничем не занятыми. Печатник Костя Белов, необычно возбужденный, снова и снова принимался рассказывать, как погибла печатная машина (не сразу удалось ее взорвать), и было видно, что он с трудом удерживается от слез. Кандеров хмуро слушал его, а может, не слушал, думал о своем. Неторопливо покуривали наборщики - Пименов, Ясеновый, Малахов, Федотов, Шохин, Гончаренко, Самохин, Еременко. Веселый ленинградец Федотов сегодня никого не подначивает, помалкивает. Не слышно мелко-рассыпчатого смеха маленького улыбчивого Еременко, мужичка с ноготок. Лица у наборщиков бледные с желтизной. Им редко удавалось видеть дневной свет. Подвал наборного цеха отпускал их только для еды и сна.
Но вот пришла машина. Последний взгляд на черный проем двери, ведущей в редакционный подвал… Всё. Поехали!..
В порту мы погрузились на тральщик, уже набитый другими группами гангутцев. Спустя час или два тральщик пошел на рейд, где стояли на якорях крупное транспортное судно и корабли конвоя - эсминцы, тральщики, торпедные катера. Снова ожидание у высокого борта транспорта. Это был красавец турбоэлектроход довоенной амстердамской постройки - "И. Сталин". Война перекрасила его нарядные белоснежные борта и надстройки в строгий серо-стальной цвет, переименовала в военный транспорт номер такой-то, послала в опасный рейс по кишащему минами Финскому заливу.
Спущен трап, потекла наверх черношинельная река.
На борту транспорта нашей команде отвели четырехместную каюту. А было нас двадцать человек - литсотрудники, художники и вся типография, а старшим - Борис Иванович Пророков. Меньшая часть редакционного коллектива - Эдельштейн, Лукьянов, Войтович, Золотовский, Беловусько - вместе с работниками политотдела была распределена по другим кораблям.
День был холодный, плотно затянутый тучами. Мы продрогли, дожидаясь погрузки в порту и на рейде. Но почему-то не сиделось в тепле каюты. Кинув чемоданы и поставив в угол винтовки, мы с Дудиным дотемна торчали на верхней палубе. Заснеженный берег Гангута как магнитом притягивал взгляд. А к транспорту все подходили и подходили тральщики и катера, текла по трапу человеческая река.
Караван стоял на рейде и весь следующий день, 2 декабря. Продолжалась погрузка. Судовые стрелы опускали в трюмы мешки с мукой и сахаром, ящики с консервами. После полудня корабли доставили защитников Осмуссара, которые, как и гангутцы, ушли со своего острова непобежденными, повинуясь приказу. Сколько всего было принято людей на борт транспорта? Насколько я знаю - шесть-семь тысяч. А может, больше. Судно было набито до отказа. Казалось, скрипели и стонали палубы и переборки. Не только в каютах, но и в трюмах, коридорах была страшная теснота. Всюду гомонили, спали, ели, дымили махоркой вчерашние бойцы, столь неожиданно превратившиеся в пассажиров.
К вечеру Гангут опустел совершенно. Последними ушли заслоны с переднего края, с островов, чьи звучные названия навсегда останутся в памяти. Было тихо. В городе что-то горело. Это зарево было как бы последним отблеском 164-дневной обороны.
В двадцать один час транспорт занял место в походном ордере, и вскоре караван взял курс на восток. Лаг отсчитал первую из двухсот тридцати миль, отделявших нас от Кронштадта.
Некоторое время было видно зарево пожара на берегу покинутого полуострова. Потом ночь поглотила его. Вокруг расстилалась беспросветная мгла. Ледяной норд-ост бил в лицо колючей снежной крупой. Транспорт шел, тяжело переваливаясь с борта на борт.
Больше делать на верхней палубе было нечего, я спустился вниз. Еще днем я встретил кого-то из знакомых бойцов 21-го батальона и узнал от них, что батальон тоже погружен на транспорт, в один из трюмов. Я пустился было разыскивать - очень хотелось повидать Лолия и других друзей, - но вскоре убедился, что это невозможно: все проходы были забиты. Не пройти…
Я вернулся в свою каюту. Здесь было душно и тесно, очень тесно. Ребята сидели и лежали на койках, на палубе вповалку. Шла обычная "травля"; кто-то из наборщиков поедал консервы, утверждая, что качку легче переносить на полный желудок, другие посмеивались над едоками. Постепенно смолкли разговоры, угомонились самые заядлые остряки. Я тоже забылся сном. Но не надолго. Шел второй час ночи, когда я проснулся. Палуба подо мной мелко дрожала, вибрировала от работы судовых машин. Заметно усилилась качка. Духота была страшная. Мокрая от пота тельняшка прилипла к телу. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, я выбрался из каюты. Было просто необходимо глотнуть свежего морозного воздуха. Но дойти до трапа, ведущего на верхнюю палубу, я не успел.
Прогрохотал взрыв, транспорт вздрогнул всем своим огромным телом. Погас свет. Я пошел назад по коридору, нащупывая и отсчитывая двери. Разбуженный транспорт гудел встревоженными голосами. Кто-то с ходу налетел на меня, чуть не сбив с ног. Заплясали огоньки карманных фонариков.
Моталась раскрытая дверь нашей каюты. Я вошел, никто, конечно, уже не спал. Чиркали спички. И тут где-то в корме грохнул второй взрыв.
- Ну, конец, - негромко сказал Борька Волков.
- Заткнись! - рявкнул на него Иващенко.
Резко щелкнуло в динамике судовой трансляции, чей-то голос объявил:
- Всем оставаться на местах! - И, несколько раз повторив это, добавил: - Никакой паники!
Снова вспыхнул свет. Тусклый, неживой, аварийный, он осветил напряженные, блестевшие от пота лица. Мы были дисциплинированные. Мы оставались на местах, хотя было непонятно, что произошло, - наскочили на мины или попали под обстрел береговых батарей… Идем или стоим, потеряв ход… Все было непонятно, и от этого особенно тревожно.
Прогрохотал третий взрыв. Донесся чей-то отчаянный крик. Транспорт сотрясся и медленно начал крениться на левый борт. В коридоре затопали. Кто-то куда-то бежал, кто-то стонал, кто-то матерился…
Мы были дисциплинированные. Мы смотрели на старшего в нашей команде - Пророкова, на его бледное лицо. Он встал, натянул шинель, коротко бросил: "Пошли". Перед тем как покинуть каюту, мы нацепили Коле Карапышу на спину вещмешок, в котором хранилась подшивка "Красного Гангута". Свое барахло мы бросили, не задумываясь (да и что там было у нас, разве что консервы и галеты из сухого пайка), но шрифт и подшивку эту бросить было никак нельзя.
Трудно мне писать об этой нескончаемой ночи. Все куда-то разбрелись. Дудин и я все время держались вместе. Было много раненых. Уж не помню, где и как мы раздобыли носилки, но мы с Мишей таскали на этих окровавленных носилках раненых в кают-компанию, в которой врачи развернули операционную.
Четвертый взрыв был особенно сильным и продолжительным. Он отдался в мозгу уже не жутью, а тупой усталостью. Я слышал крики, стоны, голоса, в сознание входили обрывки фраз: что транспорт потерял ход и нет никакой надежды; что только система водонепроницаемых переборок еще удерживает его на плаву; что взять транспорт на буксир не удалось; что тральщики подходят и снимают людей…
Помню: из какого-то люка вылез полуголый матрос и проговорил с отчаянием: "Вода… всюду хлещет!.."
Были еще какие-то взрывы послабее.