Трудный год на полуострове Ханко - Евгений Войскунский 4 стр.


Свет фар сзади! Отчаянно машу рукой. Попутный грузовик останавливается, и спустя минуту я уже сижу в кабине рядом с женщиной-шофером, дожевывая слойку и глядя, как бежит под колеса дорога. Гнала машину она лихо. Но главное - она знала, где находится моя часть, и, довезя меня до развилки близ города, показала, куда надо идти. Я горячо поблагодарил и протянул женщине оставшиеся булки. Но она не взяла, засмеялась и уехала. Снова зашагал я по дороге, но теперь плевать мне было на диверсантов, похищающих новичков, потому что шел я по нужной, по моей дороге. Да и брехня это - о пропавших новичках, собачья брехня, не может пропасть человек на таком маленьком полуострове, не тайга же здесь, черт побери!

* * *

Политрук Шерстобоев, начальник клуба, велел мне написать объявление: вечером в городе, в Доме флота, состоится лекция для комсостава на тему… Ух ты, вот это тема, даже глазам не верилось: "Классический театр Древней Греции!" Я дал себе слово непременно попасть на лекцию. Предлог быстро нашелся: нужно взять в городской библиотеке бланки формуляров. Наш добрый политрук выписал мне увольнительную записку, и я в самом радужном расположении духа зашагал по знакомой теперь дороге. А тут еще подвернулась попутная машина, быстро домчавшая меня в город.

Получив в библиотеке пачку бланков, я заглянул в фотографию - она была открыта - и запечатлел на миниатюре свою красноармейскую физиономию. Все шло хорошо. Но когда я вошел в Дом флота, дорогу мне преградил швейцар. Лекция предназначалась для среднего комсостава, и мне, рядовому, делать здесь было нечего. Напрасно убеждал я его, что мне, как клубному работнику, просто необходимо по долгу службы слушать лекции о Древней Греции, а иначе что же это получится, если работники клуба не будут в курсе древнегреческих событий и явлений искусства… Цербер был неумолим. Лекция для комсостава, и все тут.

Мое красноречие иссякло. С тоской я смотрел на парадную белую лестницу, отделявшую меня от Древней Греции. И тут моя немая мольба дошла до слуха олимпийских небожителей - ничем иным не могу объяснить то, что произошло. Распахнулась дверь, и в вестибюль ввалилась шумная группа краснофлотцев. Не обращая внимания на швейцаровы вопли, они стали подниматься по лестнице, я мигом затесался - серая шинель среди черных - и вместе о ними оказался наверху.

Хорошо здесь было! Давно уже не видывал я колонн, паркета, бархатных портьер. Вместо колонн у меня были сосны, а вместо портьер - грязные портянки, свисающие с печки. Однако зевать тут, разглядывая богатое убранство, не приходилось. На меня подозрительно поглядывал другой служитель этого храма. Не стоило искушать судьбу. Пытаясь придать лицу независимое выражение, я прошествовал мимо него в уборную и уже не выходил оттуда, пока не приспело время лекции.

В лекционном зале собралось девять слушателей, включая меня. Потом нас стало пятнадцать, и лекция началась. Читал режиссер Смирнов, штатный работник Дома флота. Читал хорошо, серьезно, - по-моему, ничуть не хуже, чем в солидной ленинградской аудитории.

Вот и домчался сквозь века до полуострова Ханко несчастный Орест, преследуемый беспощадными богинями мщения. Не вынеся позора кровосмешения, ослеплял себя фиванский царь Эдип. Нежная Ифигения добровольно отдавала себя в жертву ради победы войска своего отца над троянцами…

Но тут истекло время моей увольнительной, и пришлось в перерыв уйти, не дослушав лекцию. Очень не хотелось уходить…

Снова зашагал я по темной дороге, и снова объяла меня лесная тишина. Вскоре я нагнал человека, идущего в ту же сторону. Это был командир одной из рот нашего батальона лейтенант Пустыльник. Я знал его немного: он иногда заглядывал в библиотеку. Мы разговорились, и с Древней Греции мне пришлось переключиться на наш беспокойный XX век.

Мы говорили о поразительно быстром разгроме Франции в июне, и лейтенант сказал, что я ошибаюсь, если думаю, что французская армия была очень сильной.

- У немцев большое преимущество в танках и авиации, - сказал он. - А линию Мажино они обошли, вот и разгом.

- А как вы думаете, теперь они высадятся в Англии?

- Похоже, к этому идет, но… трудно сказать. Для высадки нужен большой флот, а у немцев такого нет. Правда, подводных лодок у них много, но это не для крупного десанта.

- А если им удастся захватить Англию? Остановятся они на этом, как вы думаете, товарищ лейтенант?

- Что я тебе - пророк? Скорее всего, они измором хотят взять англичан. Бомбят сильно. Топят корабли в Атлантике.

- Континентальная блокада, - щегольнул я словцом.

- Примерно так. Но авиация у англичан тоже приличная. Читал об их налетах на Берлин?

- Читал, - сказал я. - А все-таки странно: всегда считалось, что во Франции сильная армия, и вдруг - такой жуткий разгром… Да, я слышал, вы говорили: танки… А жалко французов.

Лейтенант промолчал. Морозец изрядно хватал за уши, твердые сухие снежинки хрустели под сапогами.

- Вот бы хорошо было, если б англичане прямо Гитлеру на голову бросили бомбу, - сказал я.

- У нас с ним пакт, - засмеялся лейтенант. - А вообще-то - очень даже было бы хорошо…

* * *

Пришел однажды в клубную библиотеку красноармеец из взвода связи Синицын. За ремнем у него была заткнута книга. Я нашел его формуляр, густо исписанный названиями книг, в глаза мне бросилось необычное имя - Лолий. Я предложил ему самому порыться на полках, но Синицын попросил Маяковского: на предстоящем смотре художественной самодеятельности он будет читать поэму "Владимир Ильич Ленин". Он взял четырехтомник Маяковского, но не торопился уходить. Мы разговорились, и очень скоро я понял, что передо мной - человек незаурядный.

Лолий Синицын родился в Сибири, на Ленских приисках. Окончил в Иркутске геологический факультет и четыре года работал на Севере в поисковых партиях - разведывая железную руду. Так бы и остался Синицын геологом, и уже он получил было повышение в должности, как вдруг решил, что называется, начать жизнь сначала. Не вдруг, конечно. Медленно вызревало в душе нечто новое. И когда Синицын в полной мере осознал подлинное свое призвание, то действовал весьма решительно. Он бросил все - службу, профессию, большое жалованье, никого не послушал, ни друзей, ни начальство, - и уехал в Москву. Было это год назад, летом тридцать девятого. Он подал заявление в студию театра имени Вахтангова, И даже не готовился особенно - то, вызревшее в душе, теперь горело в нем, делало счастливым и вдохновенным. Синицына приняли в студию. Он проучился два месяца и - уже не горный инженер, а студент-первокурсник - был призван в армию и вот так очутился рядовым взвода связи 21 овждб на полуострове Ханко.

Рассказав мне все это, Синицын заключил:

- Я человек замедленного действия. - И добавил с улыбкой: - Да и не человек вовсе.

- То есть как? - удивился я.

- Да видишь ли, у нас во взводе есть еще Птицын. Ну, а Курицына, продавца в ларьке, ты знать должен, его весь батальон знает. Вот я и придумал: "Курицын не Птицын, Синицын не человек".

Он засмеялся негромко. От уголков глаз разбежались к вискам добрые лучики. С каждой минутой мне все больше нравился этот спокойный, умный человек, и его сухощавое лицо, и его красивый, богатый оттенками голос.

- А еще у нас в роте есть Спицын, - сообщил я. - Подойдет для коллекции?

- Нет. Нам птицы нужны, а не спицы… А ты откуда взялся? Тут был до тебя Дормидонтов, хороший, но мрачный человек.

И вдруг я увидел, что лицо Синицына как бы пошло вкось, сурово насупилось. Он глянул исподлобья. Я засмеялся: вот же лицедей, до чего похоже изобразил Дормидонтова!

Я спросил, что за книга у него за ремнем. Это был Шекспир, "Сон в летнюю ночь" на английском языке. В нашей скромной библиотеке таковая не значилась.

- Мне из Москвы книжки присылают, - ответил он на мой вопрос. - Но моего английского на этот "Сон" не хватает. Страницу в день с трудом одолеваю.

Я немного знал английский, и мы уговорились читать "Сон" вместе. Затея, конечно, оказалась нам не по зубам.

Лолий зачастил по вечерам в клуб. Он был почти на десять лет старше меня, но разница в возрасте нисколько не сказывалась на наших отношениях, и мы стали друзьями. То, что он считал в себе "замедленностью", было скорее сибирской основательностью и редкостной цельностью натуры. Он выработал для себя целую программу самоподготовки - в нее входили чтение книг по истории и теории театра, занятия английским. Иногда он дурачился, импровизировал всякие сценки - придуманные или взятые из жизни взвода связи. Наверное, это тоже входило в его курс самоподготовки…

Как-то раз Синицын пришел рассерженный.

- С ребятами своими повздорил, - сказал он. - Сели они забивать "козла", стук на всю казарму, ну, как всегда. А один, Петя такой, придумал: как шесть и шесть выставляют, так он кричит: "Банаян!" - Лолий втянул голову в плечи, лицо у него сделалось бессмысленно-радостным, рот - растянутым до ушей, и он с размаху ударил ладонью по столу выдачи книг, показывая этого самого Петю. - Да вы что, ребята, говорю, - продолжал Синицын, - чего вы орете: Банаян да Банаян? А потому, что шесть и шесть самый крупный камень, объясняет Петечка, вот мы и назвали его Банаяном. И радуется, доволен ужасно… А меня возмутило это. Начал я им втолковывать… мол, комбат наш, конечно, хороший человек и майор, но зачем же называть его именем самый крупный камень? Нет, что ли, в жизни ничего более значительного?.. Не понимает Петя, чего мне надо, чего я ввязался… Слово за слово, поругались мы…

- Действительно, - сказал я, - зачем ты им игру испортил?

- Не надо было, конечно, лезть, - согласился Лолий. И добавил совсем тихо, словно про себя: - Не люблю я это… холопье в человеке…

* * *

Весь декабрь и половину января была у нас горячка с самодеятельностью. В клубе бренчал струнный оркестр. Руководил им красноармеец Жуков, темнолицый, цыгановатого вида ростовчанин, превосходный гитарист. Костя Лымарев отделывал свой номер - он читал знаменитый отрывок из некрасовских "Крестьянских детей". "Однажды в студеную зимнюю пору…" - начинал он сбивчивым детским голоском, под Рину Зеленую, и так пищал до заветного "шестой миновал". И тут: "Ну, мертвая!" - рявкал Костя во всю дьявольскую мощь своего баса и дальше опять продолжал пищать. Эффект был неотразимый: зал взрывался хохотом, неистово бил в ладоши. Костя сиял; ярко, радостно горели его прыщи.

Репетировалась одноактная глуповатая пьеска, я играл в ней роль физкультурника, неудачливого влюбленного. Синицын - вот кому следовало возглавить драмкружок, но он отказался участвовать в нашем "позорище". Он предпочел подготовить к смотру художественное чтение. Готовился он всерьез, профессионально, добираясь до самых глубин текста. Какое-то время при наших встречах Лолий не мог говорить ни о чем другом - только о поэме Маяковского и о своих поисках наибольшей выразительности.

Несколько раз мы, участники смотра, ездили в город, в Дом флота. От песен дребезжали стекла в штабном автобусе. Наш спектакль просмотрел режиссер Смирнов - тот самый, чью лекцию я слушал. Он был снисходителен к доморощенным нашим "талантам", а Миша Левин, штабной чертежник, исполнявший главную комическую роль, заставил его посмеяться.

Ханко готовился к смотру самодеятельности. Ханко развлекал сам себя…

Шла зима. Замело, запуржило. Декабрь словно накрыл полуостров белым маскхалатом.

Меня перевели из роты в домик, где жили штабные писаря, кладовщики, сапожник, парикмахер, портной и свинопас (в сложном хозяйстве батальона было и небольшое свиное стадо). Жаль было покидать обжитой и теплый сарай, жаль было расставаться со Славкой Спицыным и другими ребятами. Но уж очень далеко было тащиться по сугробам из роты в клуб и обратно. А казарма, в которой обитали представители "вольных профессий", находилась сравнительно недалеко от клуба. Новые мои сотоварищи жили повольготнее, чем в роте: вставали позже, на зарядку не ходили, по утрам подробно рассказывали, какие сны им снились, а по вечерам, после дневных трудов, было у них два главных развлечения - забить "козла" и поговорить "за баб". Вечерние разговоры в роте бывали куда разнообразнее.

Моей отрадой были письма от Лиды. Писали друг другу мы часто - раз в три-четыре дня. Письма ее, живые и непосредственные, как она сама, всегда отражали настроение. То они были наполнены веселой милой болтовней о подругах, о текущих университетских делах, о театральных постановках; то приходили письма грустноватые, философического склада, - Лида пыталась разобраться в наших отношениях и представить себе их будущее, отмечала какие-то перемены во мне, улавливаемые по тону моих писем, и требовала, чтобы я совершенно искренне написал, какие вижу в ней недостатки. Никаких "недостатков" в Лиде я не видел, а в том, что наши отношения минувшей ленинградской зимой несколько "похолодали", был виноват сам. То, что перед самым моим призывом в армию мы как бы снова - второй раз - рванулись друг к другу, я называл в письмах возрождением чувства. Нам было по восемнадцать лет, и мы не столько понимали, сколько чувствовали, неясно и подсознательно, что нашли друг друга на всю жизнь. Наверное, Лида понимала это лучше, чем я: зрелость чувств приходит к женщинам раньше…

По мере приближения экзаменационной сессии в Лидиных письмах все чаще проскальзывали тревожные нотки. Это не были страхи завзятой отличницы, для которой нет большего горя, чем четверка или, упаси боже, тройка. Дело в том, что в 1940/41 учебном году ввели новое положение, согласно которому стипендии выплачивались только отличникам, вернее - тем студентам, которые имели не менее двух третей отличных отметок и одну треть - хороших. Просуществовало такое положение недолго, всего один год, и это, наверное, был самый трудный год в истории советской высшей школы. Не все студенты получали материальную помощь от родителей, многие жили главным образом на стипендию, и для них теперь "сверхплановая" четверка на сессии превращалась в трагедию. Лида получала скромную помощь от тети с дядей, недостаточную для того, чтобы прожить без стипендии. Зимняя сессия, таким образом, многое решала в ее судьбе: если она не сдаст экзамены на пятерки и лишится стипендии, ей придется оставить Ленинградский университет и возвратиться в Баку.

Лида привыкла хорошо учиться, историей занималась с увлечением, и я в частых письмах уверял ее, что сессию она сдаст благополучно и все будет в порядке. Но было как-то беспокойно на душе в эти последние дни сорокового года.

Очень хотелось учиться. Хотелось снова испытать напряжение экзаменационной поры, когда мозговая работа идет особенно интенсивно и ты сидишь как проклятый над умными книгами и неразборчивыми конспектами и отчетливо видишь, что тебе не хватает еще одних суток до экзамена и в голове все спуталось и перемешалось, как на свалке, - но вот настает экзамен, ты вытягиваешь билет, начинаешь обдумывать, и вдруг приходит ясность, нет уже пугающего хаоса, и, как книги из шкафа, ты извлекаешь из памяти нужные сведения. Утомительная, напряженная, но - прекрасная пора…

Прошел слух, что в батальоне организуют школу младших командиров и все, кто имеет среднее образование, загремят туда как миленькие. А это означало - третий год службы. Еще на целый год отдалится возвращение в Ленинград…

Беспокойно было мне. А тут еще прокрутили у нас "Музыкальную историю", там были кадры, где автомобиль кружит по Ленинграду, и это совсем разбередило душу. Вот Кировский мост, вот набережная, Исаакий, опять Нева… оперный театр… Последний раз мы с Лидой были в Мариинке совсем недавно, смотрели "Лебединое озеро". А до этого слушали "Трубадура" и с высоты самого верхнего яруса видели актеров в сильно искаженном ракурсе. Были мы в опере и 31 декабря 1939 года, в новогодний вечер, а потом поехали на Невский в кафе "Норд", наивно полагая, что там найдутся для нас места, но мест, конечно, не было, и мы бродили по затемненным, в связи с финской войной, улицам и, продрогшие, замерзшие, разошлись по своим общежитиям…

На "Музыкальной истории" я встретил Славку, которого не видел давно, около двух недель, и после кино мы вышли вместе в темное, занесенное снегом поле и побрели, проваливаясь в сугробы, а в ушах еще звучали мелодии Чайковского. Мела поземка. Все доступное взгляду пространство, замкнутое глухой чернотой леса, было исполнено печали. Мы говорили о Ленинграде. Я обещал Славке, что приду к нему в роту, чтобы вместе провести новогодний вечер.

31 декабря ударил мороз под тридцать градусов. Мы с Мишей Беляевым и Жоркой Ивановым срубили в лесу большую елку и приволокли ее в клуб. После обеда пришел Лолий. За ремень его шинели, как всегда, была заткнута книга. Он сразу увидел, что я в миноре.

- Что, писем давно не получал?

- Нет, письма приходят, - ответил я. - Как думаешь встретить Новый год?

- Я приглашен на банкет, - сказал Лолий, слегка прищурясь. - Вот только смокинг немного на локтях продрался. Ну, ничего.

- Оторви от портянки и наложи заплаты, - мрачно посоветовал я. - И еще надо непременно красную гвоздику в петлицу.

- Гвоздики нынче дороги, не укупишь, - певуче сказал он тонким голосом. Потом пригорюнился, подперев щеку ладонью и глядя на свои ботинки и обмотки: - Ахти мне, снегу в щиблеты набилось, ба-атюшки светы!..

Я засмеялся. Невозможно было не смеяться, когда Синицын начинал "представление".

Бог с ними, банкетами, я и не бывал на них никогда. Хорошо бы сегодня вечером перенестись в Ленинград… на студенческую вечеринку… Хотелось шумного застолья и веселья, непринужденности, опьянения…

- Ах, опьянения! - Лолий понимающе закивал, когда я высказал ему это. - Ну как же, как же, без этого нам нельзя! - Вдруг он посерьезнел. - Думаешь, мне не хочется? С удовольствием бы выпил в хорошей компании. - И после паузы: - Только опьянение вином - дело нехитрое. Я ставлю выше опьянение мыслью.

Он сказал это без тени пафоса. Это была чистая правда: оригинальная мысль, нестандартная идея могла потрясти, увлечь, опьянить такого человека, как Синицын. Я еще раздумывал над его словами, а он продолжал говорить…

Мозг дан человеку не для того, чтобы управлять пережевыванием пищи, а для того, чтобы мыслить. Думать, искать, познавать. В том числе - и самого себя. Он, Лолий, много лет жил бездумно, растратил столько времени, так поздно начал раскачиваться… Странно: природа все дала человеку для познания, а он словно бы не хочет утруждать свой мозг… Живет так, будто ему отпущена для жизни вечность… Он, Лолий, понимает, конечно, что не все зависит только от самого себя, многое - от обстоятельств. И он не хочет впадать в ошибку поспешного обобщения. Просто он вывел из собственного опыта, как важно человеку пораньше найти себя, подлинное дело своей жизни…

Так, или примерно так, он говорил, и я находил в его словах подтверждение своим мыслям, потому что и мне хотелось как можно больше увидеть, испытать, понять… Потому что кончилась бесповоротно пора школярства и началась жизнь действительная, не книжная. И еще я думал: пусть Лолий немного тяжелодум и я, быть может, прочел больше книг, чем он, - но насколько он глубже меня… Он не скользит по верхам, как я, а идет вглубь за собственной мыслью, этот удивительный сибиряк… И каким, должно быть, теленком я ему кажусь…

Назад Дальше