Трудный год на полуострове Ханко - Евгений Войскунский 6 стр.


Лолий ушел, и мы с Беляевым остались одни. Я принялся укладывать в большие ящики книги, Мишка занялся прочим клубным имуществом. Мы жили робинзонами несколько дней. Варили или пекли на костре мерзлую картошку. Приспособились ловить в канавах, под корягами, мелкую рыбешку. Делали надрезы на березах и собирали в банки березовый сок - изумительно свежую и как бы слегка присахаренную водичку. Однажды, собирая хворост для костра, я увидел зайца, выскочившего на поляну. Я замер. Заяц внес бы серьезное разнообразие в наше меню. Но как его взять без ружья? Почти не дыша, я начал подкрадываться к нему, но заяц повел длинными ушами, скосил на меня едва ли не иронический взгляд и, не очень спеша, ускакал в лесную чащу.

Пожалуй, с той далекой весны я никогда больше не испытывал такого великолепного чувства близости к природе.

Но вот в наше идиллически безмятежное существование вторглась грубая проза: приехал Жуков на машине, началась погрузка. Мы сделали десятка два рейсов между клубом и железнодорожным полотном. Втроем ворочали тяжеленные ящики и шкафы, грузили клубное имущество на платформу. Измотались отчаянно. Но вот погрузка окончена, паровоз взревел, и мы покатили на новое место. Прощай, тихая кирха, прощай, нечаянная ваша робинзонада!

Нам навстречу мчались бронзовоствольные сосны, мягко освещенные предвечерним солнцем, поляны, озерца, в которых застыл опрокинутый зеленый мир. Весь этот прекрасный полуостров, казалось, состоял из сосен, гранитных скал и тишины.

Но чувствовалась некая настороженность в этой тишине. Я уже говорил, что хорошо помню ту весну и помню беспокоящее ощущение хрупкости, ненадежности покоя. Дремота природы казалась обманчивой. Ощущение это шло, конечно, от близости границы. Оттуда, из-за Петровской просеки, с наблюдательных вышек, с безымянных шхерных островков, смотрели на нас недружелюбные глаза. Ходили слухи о финских лазутчиках, засылаемых на полуостров. Со страниц газет опаляло дыхание бушевавшей в Европе войны. Германские бомбы сыпались на английские города. Корчились под гусеницами гитлеровских танков Югославия и Греция. Шли последние бои на Крите…

"Превратим полуостров Ханко в неприступный советский Гибралтар!" - призывал лозунг. Мы были молоды и неискушены в политике, верили в незыблемость советско-германского пакта - и все же нет-нет да и задавались вопросом: против кого же строили мы оборону на Ханко? Против финнов, проигравших недавнюю зимнюю войну? Помню, как поразил меня ответ на этот вопрос, заданный на политзанятии политруку роты. "Против Германии", - сказал он. Думаю, политрук знал немногим больше нашего - и все же твердо повторил, когда посыпались недоуменные вопросы о пакте: "Пакт, конечно, надо выполнять. И все-таки оборону мы здесь строим против Германии".

В батальоне начали сокращать штаты мелких служб: каждая пара рабочих рук нужна была на строящейся трассе. В клубе на штате сидели Беляев и новый киномеханик Володя Кузнецов, назначенный вместо непутевого Жорки Иванова. Жуков и я были внештатными работниками, и кого-то из нас, а скорее всего обоих, должны были откомандировать в роты. Откомандированным оказался один я. Приведя в порядок библиотеку на новом месте, я тепло попрощался с Мишей, и он напоследок завел для меня "Любимый город". Вошел Жуков, на нем были летние матерчатые сапоги цвета хаки, какие имел не каждый командир, на боку болталась планшетка, и он отдал распоряжение насчет мытья полов. Мы не обратили на это никакого внимания и дослушали песню до конца. До "веселого взгляда".

Потом я взял свой чемоданчик и отправился в роту. Начинался, так сказать, новый этап…

Рота размещалась на живописном гранитном мысочке с узкой полоской пляжа. Здесь стоял среди сосен дачный домик, принадлежавший прежде, должно быть, богатому финну или шведу. В светлых комнатках коттеджа взгромоздились двухэтажные нары. А вокруг сияло, сверкало под майским солнышком море, усеянное островками и скалами.

Меня зачислили во взвод лейтенанта Салимона и прежде всего, как говорится, "женили" - выдали винтовку образца 1891 года, модернизированную. С винтовками, однако, мы имели дело куда меньше, чем с лопатами.

Мой первый день в роте начался в пять часов утра. После завтрака мы разобрали совковые лопаты и строем двинулись по лесной дороге, ведущей в песчаный карьер. Там уже ожидал железнодорожный состав, и мы начали нагружать песком платформы. По два человека на платформу - с непривычки это было нелегко, я быстро выдохся. Со страхом я смотрел на свою, еще даже не присыпанную песком половину платформы. А ведь нужно было нагрузить ее выше бортов. "Не торопись, - посоветовал мой напарник Агапкин. - Главное дело - торопиться не надо, понял?" Я присмотрелся к неспешным, даже как бы ленивым его движениям, к равномерным взмахам лопаты. Да, так оно было вернее - эта равномерность, кажущаяся медлительность только и позволяла не выдохнуться раньше времени, накидать в нужный срок гору песка на платформу. Лопата казалась многопудовой, решительно не было сил сделать хотя бы один еще взмах, но все-таки брались откуда-то силы, открылось второе дыхание, что ли. И вот - погрузка закончена. Мы набились в товарный вагон в середине состава и поехали к месту разгрузки. У штаба батальона - остановка. И тут я увидел Лолия Синицына, замахал ему, он подбежал к вагону и взобрался. Оказалось, у него что-то не в порядке с горлом, он ездил в город на лечение. А наш состав шел по направлению к городу.

- А ты куда? - спросил Лолий полушепотом. - За формулярами?

- Вот мой формуляр. - Я показал свою лопату. - Я теперь рабочий человек, землекоп.

- Постой, тебя в роту перевели? В какую? Ну, вот и хорошо, вместе будем. Меня тоже в эту роту переводят.

Ох, и рад же я был! Даже сил прибавилось, когда снова нужно было браться за лопату и сбрасывать балласт с платформы на свеженькую насыпь.

А к вечеру того же дня Лолий перебрался к нам в роту, втиснул свой матрац рядом с моим на верхних нарах - и с того дня почти целый месяц, до самого начала войны, мы были неразлучны. Вместе грузили песок на платформы, шли рядом в строю, а в перерывах между погрузками составов (их было три в день) мы растягивались рядышком на траве, подставляя солнцу голые потные спины, разговаривали или читали: я - лондоновского "Мартина Идена", Лолий - "Испанский театр XVI–XVII веков" или что-нибудь в этом роде. "Вы что - братья?" - спросил нас однажды помкомвзвода Никешин. У меня и впрямь было к Лолию чувство, как к доброму старшему брату, которому хотелось подражать.

* * *

Мы, первый взвод, колонной по четыре идем лесной дорогой в карьер. Идем не торопясь. В желудках побулькивает только что съеденный утренний суп. На плечах - привычная тяжесть лопат. Вьется махорочный дымок, и помкомвзвода Никешин, идущий по обочине, подозрительно оглядывает строй, пытаясь отыскать курильщика. Но разве найдешь? Самокрутка, тайком зажженная Женькой Щербой, незаметно для начальственного глаза обходит - из кулака в кулак - чуть ли не весь взвод.

- Вот так всегда в жизни, - говорит мне Лолий, шагающий рядом.

- Ты о чем? - спрашиваю.

- Посмотри на Мишу Рзаева и на Богомолова.

Я добросовестно смотрю - и все равно не понимаю, к чему он клонит. Обычная манера Лолия: что-то обдумывает про себя, а вслух выдает готовый вывод…

- Надо бы их поменять местами, - поясняет Лолий.

Ах, вот он о чем! Действительно… Щуплый маленький Рзаев, семенящий в шеренге за нами, едва не сгибается под тяжестью лопаты. Трудно ему работать в карьере. А здоровяк Богомолов, что называется косая сажень в плечах, - человек привилегированный, санитар. Лениво плетется он со своей сумкой по обочине за Никешиным. Богомолову не надо кидать песок на платформу, он будет посиживать, полеживать в тени, пока мы вкалываем. И я уже готов отпустить ироническое замечание насчет "непыльной" богомоловской службы, но вовремя припоминаю, что ведь и у меня до недавнего времени служба была не из "пыльных". Все относительно…

- А ты бы хотел быть на месте Богомолова? - спрашиваю я.

Лолий вдруг сутулится, шаркает сапогами, нижняя челюсть его отвисает, взгляд становится сонным, неподвижным. Я смеюсь: до чего похож!

- Это я примерился, - улыбается Лолий, закончив "этюд". - Нет, не хочу. А Богомолов, между прочим, не виноват. Во-первых, такая служба. Во-вторых, не привычен к чтению, чтобы заполнять пустоту.

- Но ты-то привычен. Представь себе, сколько бы книг прочел, будь ты на его месте! Вон ты больше недели читаешь "Испанский театр"…

- Одной книгой больше, одной меньше - не в этом дело.

- Как же не в этом? - наседаю я. - Сам твердишь, что главное назначение человека в познании…

- А разве наша работа в карьере - не познание?

Я с сомнением качаю головой. Уж если что и познаёшь там, так ломоту в пояснице.

- Вчера, когда нагрузили третий состав, - говорит Лолий, - я спрашиваю у этого, Никитина: "Слушай, ты не богат махоркой?" А он стоял ко мне спиной. Не оборачивается, не отвечает, и вижу - у него затылок стал какой-то напряженный.

- Так его же вчера назначили командиром отделения.

- Вот-вот. А я не знал и обратился запросто. Очень красноречивый был затылок.

Мерно колышется строй. Мы идем лесной дорогой в карьер. Поблескивают на утреннем солнце лопаты.

Лолий умолк, задумался о чем-то своем. А ведь скоро уже осень, думаю я, Лолий демобилизуется, уедет - как же я еще целый год буду служить без него?..

- Боровков, а Боровков, - слышу я голос Кривды, известного во взводе трепача и насмешника. - Дай лопату на минутку.

- Зачем?

- Комара у тебя на лбу пристукну.

Взрыв смеха.

- Да иди ты!.. - беззлобно посылает Боровков.

У него непропорционально маленькая голова и глазки, всегда полуприкрытые тяжелыми веками.

- Разговоры в строю! - по долгу службы прикрикивает помкомвзвода Никешин.

- У-у, кровопивец! - не унимается Кривда. - Жрет нашего Боровкова, нехорошая насекомая. А вот кто скажет: почему у комара голос тонкий?

- Почему? - спрашивает простодушный Агапкин.

- А потому, что у него голос, как у тебя в ж… волос, - выпаливает Кривда под новый взрыв смеха.

Озабоченно-строгое выражение соскакивает с лица нашего помкомвзвода, он смеется и крутит головой, приговаривая: "Вот дает, чертов хохол!"

* * *

Весь день мы работаем в карьере. Там же и обедаем: суп и неизменную "блондинку" привозят в огромных термосах. Растительность возле карьера чахлая, пропыленная, а солнце сегодня припекает. Блестят голые потные спины. Стучат ложки о стенки котелков. Щерба, быстро управившись с обедом, бродит среди кустов, выщипывает какую-то травку, пробует ее на вкус.

- На подножный корм перешел, тезка? - спрашиваю я, тщательно облизывая алюминиевую ложку и заворачивая ее в обрывок газеты. Ложка - первая, так сказать, подруга бойца, она всегда при себе - в кармане или за голенищем.

- А вот пожуй, - отвечает Щерба и протягивает на грязноватой ладони нежно-зеленые продолговатые листочки на тонких стебельках. - Это знаешь что? Щавéй.

- А ну, ну! - заинтересовывается Агапкин. Он сосредоточенно жует листочки и авторитетно заключает: - Кислица это, вот что.

- По-вашему кислица, а у нас говорат - щавей, - возражает Щерба. - Щавей - вари не жалей.

- Говорат, говорат, - передразнивает Агапкин.

Я тоже пробую пожевать листочки щавеля, они кисленькие, много не съешь, но ничего. Приятно даже. Мы лежим на травке - кто в тени, а кто на солнце.

Впрочем, солнце уже заволакивают облака. Они наплывают, наплывают, и я, лежа на спине, смотрю на медленное их движение. Мысли тоже плывут вразброд, и вот я переношусь в Ленинград. Сейчас в Академии художеств экзаменационная горячка. Бывшие мои однокурсники корпят над конспектами, над толстыми томами Алпатова. Точнее - однокурсницы: почти все парни из нашей группы призваны в армию. Что там на нынешней сессии? Русское искусство XVIII века, западноевропейское средневековье, Восток… Учите, зубрите, девочки. Стиль пламенеющей готики - горящая свеча, не так ли?.. Мне вас уже не догнать, но - ничего, я ведь и не собираюсь подаваться в искусствоведы. Кончу службу - буду держать на архитектурный факультет. Вот только не рисую теперь, времени не хватает. Жаль…

Лида, а ты? Что ты делаешь сейчас? Конечно, готовишься к очередному экзамену. Сидишь в университетской фундаменталке, вникаешь в запутанную и малопонятную историю Тридцатилетней войны… Оторвись на минутку от учебника. Давай вспомним… ну, хотя бы школьный выпускной вечер… Это было два года назад в Баку. Мы сидели рядышком в зале, когда шла торжественная часть и выдавали аттестаты, а потом вышли в теплый июньский вечер и бродили возле школы, и в безлюдном переулке у бокового фасада Ленинской библиотеки я, набравшись духу, признался тебе в любви. Помнишь, как называется этот переулок? Чистый - вот как. А когда мы вернулись в школу, в зале уже гремела радиола, танцы были в разгаре и мой друзья и твои подруги поглядывали на нас "со значением"…

А потом в школьном дворе, при свете прожекторов, мы все - два выпускных класса - сидели за столами и ели какие-то сласти и пили лимонад. Между прочим, в некоторых лимонадных бутылках было вино, мы его принесли тайком и ловко замаскировали, чтобы Аполлинария Павловна, наша строгая директриса, ничего не заподозрила. Мы и Петру Моисеевичу, математику, поднесли стакан вина, этак по-мужски. Он отпил глоток, изумленно поглядел на нас, засмеялся и выпил до дна. Он ведь добряк, хотя и здорово орал на тех, кому хуже давались аркусы и бином Ньютона.

А какую стенгазету мы выпустили - помнишь? Ну еще бы тебе не помнить, мы ведь вместе трудились над ней.

Она была во всю длину коридора и называлась "Одной ногой в вузе" - это одно из любимых изречений Петра Моисеевича ("Вы уже одной ногой в вузе, - кричал он, бывало, на уроках, - но вторую туда не поставите, пока не разовьете в себе пространственное воображение!"). В стенгазете были шаржи на всех выпускников, длинная процессия, и каждый был изображен с атрибутами той профессии, которую собирался избрать: "инженеры" - с макетами нефтяных вышек, с гирляндами изоляторов, "врачи" - с огромными градусниками или клистирными трубками, ну и так далее. Я был нарисован на колеснице, набитой "архитекторами".

Почти всем из нашего выпуска удалось "поставить вторую ногу" в вуз. Большинство девушек и ребят поступили в АзИИ - Азербайджанский индустриальный институт. Из Баку уехали немногие: двое в Москву, семеро - в Ленинград. Мы - ленинградская семерка - все учились в разных институтах и жили в разных общежитиях, но встречались часто, землячество было дружное. Но вскоре ребят стали призывать в армию. Миша Листенгартен - Лидин двоюродный брат - ушел в зенитчики, Алька Цион - в танковые войска, Вовка Шегерян оказался в артиллерийском училище. Одного только Шурки Корсенского не коснулся Закон о всеобщей воинской обязанности 1939 года - да и то потому, что Шурка после окончания школы сразу поступил в Военно-медицинскую академию. Редела бакинская "колония" в Ленинграде, мы провожали - одного за другим - новобранцев. Я был моложе других ребят и ушел в армию последним, успев закончить первый курс института.

Помнишь, Лида, наш последний ленинградский вечер? Мы шли по Университетской набережной. Дул сильный ветер с Финского залива, вздувшаяся Нева тяжело ворочалась в гранитных берегах. Пахло дождем, осенью, и впереди была неизвестность. Мы еще не знали, какие испытания нас ожидают и какой долгой, бесконечно долгой окажется разлука.

Мы шли по безлюдной набережной, по спящему Ленинграду. Шли по неуютному миру, которому не было никакого дела до того, что нас захлестывают любовь и нежность, обострившиеся в эти прощальные минуты.

О чем мы говорили? Плохо помню. Кажется, я говорил, что два года - это не так уж долго, они быстро пролетят. Ты кивала в ответ и твердила: "Ты только чаще пиши". Мы вспомнили, что через три дня - твой день рождения. Ты сказала:

- Может, тебя завтра не отправят? У нас мальчишки после призыва месяц и даже больше ожидают отправки, ходят на лекции…

- Нет, - ответил я, - наша команда отправляется завтра.

- А нельзя попросить, чтоб направили в какую-нибудь часть под Ленинградом? Вот же Мишка - где-то совсем близко. Ты бы смог хоть иногда приезжать в город.

- Я попрошу, - сказал я без особой уверенности. - Да, это было бы здорово!..

Мы условились, что ежедневно перед сном, без двадцати одиннадцать, будем думать друг о друге, и наши мысли как бы будут встречаться в эту минуту.

Мы повернули обратно, я проводил тебя до ворот университетского двора и зашагал к мосту лейтенанта Шмидта - мое общежитие было на той стороне Невы. Мост собирались разводить. "Давай скорей!" - заорал машинист, когда я вбежал на мост. Что было духу я понесся на другую сторону.

Назад Дальше