"Я назову эту книгу "Чувством". Я люблю чувство, а поэтому буду писать много. Я хочу большую книгу о чувстве, ибо в ней будет вся твоя жизнь. Я не хочу печатать книгу после твоей смерти. Я хочу напечатать теперь. Я боюсь за тебя, ибо ты боишься за себя. Я хочу сказать правду. Я не хочу обижать людей. Может быть, тебя посадят в тюрьму за эту книгу. Я буду;с тобой. Ибо ты любишь меня. Я не могу молчать. Я должен говорить…"
Так, почти что с самого начала, в строку, начинается диалог с Богом. Чувство не подводит Нижинского. Он понимает, что у него мало времени, поэтому обрывает свои предыдущие записи, чтобы успеть сказать главное. Он чувствует, что его ждет:
"Ты будешь сидеть в сумасшедшем доме и ты поймешь сумасшедших. Я хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму или в сумасшедший дом. Достоевский был в каторжных работах, а поэтому ты можешь тоже сидеть где-нибудь. Я знаю любовь людей, у которых не замолкает в груди, а поэтому они не позволят тебя посадить. Ты будешь свободен как птица, ибо эта книга будет издана во многих тысячах экземпляров. Я хочу подписаться Нижинским для рекламы, но мое имя есть Бог".
О каком же "чувстве", превратившемся в малопонятный подзаголовок в английском и французском изданиях, идет речь? Нижинский именует "чувством" интуицию -
*Разработанная им система, продолжавшая идею Степанова, сразу же потеряла свою актуальность с появлением пригодной видеозаписи.
инструмент творчества, тот слух, в который обращается художник, чем тоньше этот слух, тем более художник, и уже не художник - пророк. И сам он несколькими страницами позже назовет себя проповедником. Это чувство ни разу не подвело Нижинского-артиста, когда он потрясал души всех, кто видел его на сцене. "Кто видел, как танцует Нижинский, останется навеки обездолен этой утратой и долго будет думать с содроганьем о его уходе в бездну печального безумия", - писала поэтесса Анна де Ноай. Оно же вело его, хореографа, когда он, не ведая дороги, пошел в неизвестность. И кто знает, может быть, оно же присматривало за ним, когда он, уже полубезумный, блуждал по окружающим городок Сен-Мориц горам, не один раз рискуя соскользнуть в заснеженную пропасть.
"Я пошел к пропасти, затем я упал вниз, но меня удержали ветки дерева, которые я не заметил. Тогда я удивился и подумал, что это чудо. Бог хотел проверить меня. Я понял его, а поэтому хотел отцепиться, но он мне не позволил. Я держался долго, но после некоторого времени испугался. Бог мне сказал, что я упаду, если не отцеплю одну ветвь. Я отцепил ветвь, но не упал. Бог мне сказал: "Иди домой и скажи жене, что ты сумасшедший". Я понял, что Бог хочет мне хорошего, а поэтому пошел домой и намеревался ей объявить эту новость. На дороге я увидел следы крови, но я больше этому не поверил".
Самые лучшие отрывки текста рукописи, надо отдать должное Ромоле Нижинской, присутствовали в изданном варианте тетрадей Нижинского, правда, перевод грешил неточностями. В ряде случаев они меняли смысл на противоположный. Например, по "Дневнику" Роден отказался от замысла скульптуры, найдя Нижинского чересчур совершенным. На самом деле Нижинский пишет: "Роден хотел меня зарисовать, ибо он хотел сделать из меня мрамор. Он посмотрел на мое голое тело и нашел его неправильным, а поэтому зачеркнул свои кроки". А вот откуда взялся ставший притчей во языцех "клоун божий": "Я шут в Боге, потому что я люблю шутить. Я хочу сказать, что шут там хорош, где есть любовь", - пишет Нижинский просто так, вскользь. Но, скользнув, мимолетная мысль царапнула, задела что-то в душе больного артиста, и вот в другом месте он повторит, что он сумасшедший клоун. Трудно во всех огрехах винить переводчика. Ведь по тексту прошлась рука всевластного редактора, Ромолы Нижинской.
Ромола прожила с Нижинским пять лет до заключения его в больницу. И ей ли было не знать, что с ним, с блаженным, можно все, чего нельзя с другими. И эта свобода, безнаказанность по отношению к человеку была перенесена на последний труд его жизни. Сокращения в тексте, необходимые или напрасные, были сделаны скорой и бестрепетной рукой. В результате спутались не только все причинно-следственные связи, но и сама нить повествования, ход событий, тот самый трагический сценарий, который в какой-то момент обрывают слепые, глухие. Абсолютно чужие - родственники. Когда читаешь последнюю страницу, сбивчивую, теряющую нить, то так и слышишь, как они нетерпеливо кричат, торопя: "На один поезд уже опоздали (что дало Нижинскому возможность написать несколько заключительных страниц), и может уйти другой". Нижинского увозят. Вот чем на самом деле заканчиваются его записки:
"Я пойду на вокзал пешком, а не на извозчике. Если все поедут, то я тоже поеду. Бог хочет показать людям, что я такой же человек, как и они…
Я поеду сейчас…
Я жду…
Я не хочу…
Я пойду к матери моей жены и буду с ней разговаривать, ибо я не хочу, чтобы она думала, что я люблю Оскара больше. Я проверяю ее чувства. Она еще не умерла, ибо она завистлива…"
Так заканчивается вторая и последняя часть записок Нижинского, "Смерть". Нижинский не успевает даже подписаться, как под первой частью, "Жизнь": "Бог Нижинский", а вовсе не "Бог и Нижинский", как в изданном Галлимаром "Дневнике". Не успевает поставить дату. Это было 4 марта, день отъезда Нижинского из Сен-Морица в Цюрих в сопровождении жены и ее матери с мужем, которые никуда, раз приехав, не исчезали и, собственно, за этим и приезжали. В Цюрихе его осмотрят врачи, и по их рекомендации он будет помещен в санаторий Бельвю - лечебницу для душевнобольных. В недавно вышедшей книге американского психиатра Оствальда подробно описана тридцатилетняя одиссея Нижинского- душевнобольного. Как отмечает доктор Оствальд, состояние Нижинского в больнице резко ухудшилось, и о каком бы то ни было творчестве - а он не только писал свою "книгу", но и много рисовал в предшествовавшие заключению в больницу месяцы, клеил макеты декораций - уже не было речи. Тетради Нижинского, после того как с ними ознакомились лечащие врачи и другие психиатры, остались у Ромолы Нижинской. Когда в тридцатые годы она решит их издать, то скажет; что случайно нашла в одном из старых чемоданов. Издать их полностью, без купюр, очевидно, было тогда невозможно. С безымянным доктором, а на самом деле доктором Френкелем, первым врачом Нижинского, что-то у нее произошло, чуть ли не роман, а затем разрыв. Незнакомка А. на самом деле была родная сестра Ромолы, Тэсса. В те не столь далекие времена к этике и приличиям относились более внимательно. Вдобавок то, что представляло интерес для специалиста-психиатра, было бы скучно и непонятно широкому кругу читателей. Но то, что отобранные отрывки перетасовали как попало, безусловно, жаль. Многие в течение пятидесяти лет ломали голову над "Дневником", теряясь в догадках.
О переиздании не могло быть и речи: Ромола категорически это запретила. Даже после ее смерти в 1978 году не решались нарушить волю матери вплоть до 1994 года, когда издательство "Акт Сюд" взялось за подготовку книги к печати.
Полный текст записок Нижинского труден, он предназначен скорее для специалистов, историков искусства, хорошо знакомых с творчеством Нижинского, или психиатров - хотя в то же время это уникальный человеческий документ, и литературный тоже. Вопреки некоторым попыткам представить Нижинского как существо примитивное, малообразованного юношу, все хореографические постановки которого созданы не им (а Дягилевым, как утверждал, например, Сергей Лифарь), перед нами настоящий художник- правда, художник, осваивающий новый для него вид искусства. Благодаря восстановленной хронологии, т. е. расположению тетрадей (они лежали в порядке: вторая, первая, и так и были переведены на английский), мы видим, как быстро Нижинский осваивает писательское мастерство. И хотя он вряд ли стал бы писателем, но сам факт, что "Дневником" - даже в искаженном виде - зачитывались, что он стал чуть ли не бестселлером, и это послужило дополнительным доводом в пользу переиздания, говорит сам за себя.
Итак, только семьдесят с лишним лет спустя дано было Нижинскому сказать то, что он так хотел успеть сказать людям, недоедая, недосыпая, работая до боли в глазах и спине, колеблясь, как над пропастью, между светом и мраком. Эти тетради - а книг а подлинных записок Нижинского вышла на французском в 1995 году под названием "Тетради" - своего рода "черный ящик" погибающего самолета. В них, кроме неизбежности болезни, предчувствия конца, отражено состояние души артиста, поднявшегося до самых вершин искусства, когда уже некуда идти. Дальше идти уже некуда, дальше - только небо и Бог. Так было с Гоголем, Толстым.
Большую важность приобретают его записи еще и потому, что мы видим великого танцовщика, одиноко противостоящего головному, рассудочному мироощущению, отрицающего саму основу творчества - интуицию, путающего дар Божий с образованностью, а веру в Него - с необразованностью. Видим Нижинского, утверждающего эту веру, вечные общечеловеческие ценности, сбрасываемые как раз в те годы с "парохода современности" видим его отзывающимся сердцем безупречно правильно на события, обессмысливающие, делающие неуместным само существование искусства, а следовательно, и художника- войну, убийство миллионов людей, гибель огромной державы, которая была его родиной; парижской околобалетной публике, винившей в трагедии Нижинского его молодую легкомысленную жену. Это было неблизко, но мы сейчас, особенно на собственной судьбе, можем это понять. Нижинский одним из первых заговорил о грозящей миру экологической опасности, высказывал смелые технические идеи, оставленные, конечно, без внимания, но реализованные другими много лет спустя, например шариковая ручка или устройство, отпугивающее птиц, используемое в настоящее время на аэродромах. Многое из переживаемого Нижинским в свое время было не понято - или понято превратно, как некоторые пассажи, с удовольствием воспринимаемые читающей публикой как эротические, а на деле преследующие совсем иную цель. И конечно, читать записки Нижинского надо с большой осторожностью, отделяя явь от бреда больного рассудка. Но и эти больные строки, вознесенные страданием гибнущего духа, стоят на равной высоте с чудными отрывками, озаренными последним светом его детского гения.
Настоящее издание полного текста записок Нижинского является первым в России. По мере возможности были сохранены авторская орфография и пунктуация. Некоторые имена собственные и слова иностранного происхождения приведены в соответствие с привычным русским написанием: Шекспир вместо Шэкспир, индустрия вместо индюстрия, другие оставлены как есть: Ллойд-Жордж.
Остается надеяться, что этот интереснейший документ найдет у нас многочисленных читателей и встретит то понимание, о котором Нижинский мечтал. Тем более, что русскому читателю не понадобится переводчик, ведь все тетради Нижинского написаны по-русски (за исключением писем, некоторые из которых писались по-польски или по-французски). "Я русский человек, - писал Нижинский. - Я знаю, что русский тот, кто любит Россию. Я люблю Россию".
А любит ли Нижинского Россия? Пока что не нашлось в Москве и Петербурге ни одной улицы (а в Париже - нашлось!), которая носила бы его имя. Не нашлось ни одного корабля у отечественного пароходства, на борту которого золотыми буквами засветилось бы оно - мне неизвестно, продолжают ли свое плавание все эти "Феликсы Дзержинские" и "Советские России", но если они будут переименованы, о Нижинском вряд ли вспомнят…
Зато Польша активно заявляет свои права на Нижинского: там к его столетию была выпущена памятная медаль с надписью: "Нижинский - великий польский артист", и на презентации этой медали в Париже директор Варшавской Оперы сказал, что Нижинский жил и работал в Петербурге, потому что Польша тогда была в рабстве у России. Конечно, подобные мероприятия не имеют никакого отношения ни к польской, ни к русской культуре, ни к нашему общему великому культурному наследию и уж нисколько не могут повредить дружбе нескольких творческих поколений, в частности- русских поэтов, сознательно учивших польский язык и способствовавших распространению у нас в стране польской культуры, и польских писателей и артистов, отвечавших тем же и с удовольствием гастролировавших и издававшихся в нашей стране. Хочется надеяться, что в обеих странах имя Нижинского будет не поводом к раздорам или банкетам, а спокойно и достойно займет свое место в истории культуры, не только имя, но и творчество его станет широко известно и будет не тенденциозно, а серьезно и бережно изучаться. Этому служит и данная публикация записок Нижинского, такое своего рода духовное завещание.
Галина Погожева
Жизнь
Я хорошо позавтракал, ибо съел два яйца всмятку и жареный картофель с бобами. Я люблю бобы, только они сухие. Я не люблю бобы сухие, ибо в них нет жизни. Швейцария больная, ибо она вся в горах. В Швейцарии люди сухие, ибо в них нет жизни. Я имею горничную сухую, ибо она чувствует. Она много думает, ибо ее иссушили в другом месте, где она прислуживала долго. Я не люблю Цюриха, ибо он город сухой, в нем много фабрик, а затем много людей деловых. Я не люблю людей сухих, а поэтому не люблю людей деловых.
Горничная прислуживала завтрак моей жене, двоюродной сестре (если не ошибаюсь, так называется родитель. Сестра моей жены) и Кире с сестрой Красного Креста. Она носит кресты, но не понимает их значения. Крест есть то, что носил Христос. Христос носил большой крест, а сестра носит маленький крестик на ленточке, которая прикреплена к головному убору, а убор съехал назад для того, чтобы показать волосы. Сестры креста думают, что так красивее, а поэтому оставили ту привычку, которую доктора хотели им внушить. Сестры не слушаются докторов, ибо исполняют вещи, которые не понимают. Сестра не понимает своего назначения, ибо, когда маленькая ела, она хотела ее оторвать от пищи, думая, что маленькой хочется сладкого. Я ей сказал, что "сладкое получит, когда съест то, что на тарелке". Маленькая не обиделась, ибо знает, что я ее люблю, но сестра почувствовала другое. Она думала, что я ее поправил. Она не исправляется, ибо любит есть мясо. Я много раз говорил, что мясо есть скверно. Меня не понимают. Они думают, что мясо необходимая вещь. Они хотят много мяса. После завтрака смеются. Я после еды скучен, ибо чувствую мой желудок. Они не чувствуют желудка, но чувствуют игру крови. Они возбуждаются после еды. Ребенок возбужден тоже. Его кладут в постель, думая, что он слабое существо. Ребенок силен и не нуждается в помощи. Я не могу писать, мне жена мешает. Она все думает о моих вещах. Я не забочусь. Она боится, что я не буду готов. Я готов, только мой желудок еще работает. Я не хочу танцевать с переполненным желудком, а поэтому не пойду танцевать до тех пор, пока у меня желудок будет полон. Я буду танцевать, когда все успокоится и когда у меня из кишок все вывалится. Я не боюсь насмешек, а поэтому пишу открыто. Я хочу танцевать, потому что чувствую, а не потому, что меня ждут. Яне люблю, чтобы меня ждали, а поэтому пойду одеваться. Я оденусь в костюм городской, ибо публика будет городская. Я не хочу ругаться, а поэтому буду все исполнять, что мне прикажут. Я сейчас пойду наверх в мою одевальную комнату, ибо у меня много платьев и белья дорогого. Я пойду и оденусь в дорогие одежды так, чтобы все думали, что я богат. Я не оставлю людей меня ждать, а поэтому пойду сейчас наверх.