Реальность и мечта - Михаил Ульянов 2 стр.


Замечательнейшая личность! Как актер он уходил корнями в известную московскую студию 20-х годов - Грибоедове кую. Он хорошо помнил сложный и интересный период жизни театра тех лет, период смелых поисков и яростных отрицаний. Характерный актер, глубокий и опытный режиссер, человек увлекающийся, он завораживал нас рассказами о замечательных людях, которых встречал на своем пути, о театре. Много интересного узнали мы из его уст о Михаиле Чехове, о Шаляпине, о Качалове и Москвине, о "Братьях Карамазовых" в Художественном театре, о лесковском "Левше" в постановке Алексея Дикого, обо всем недостижимом, находящемся где-то там, по ту сторону наших возможностей.

Иловайский не давил нас великими именами, его рассказы тревожили, но и вдохновляли, каким-то непостижимым образом вселяли веру в себя. Запомнилось на всю жизнь, как мы гурьбой шли по улицам Омска, провожая Михаила Михайловича домой, прося еще и еще рассказывать о Москве, о театрах, об актерах. Это было сильное средство воспитания. Оно тянуло нас к прекрасному, звало вперед, не давало успокоиться на сегодняшнем, будоражило мысль, фантазию, рождало мечты. В этом мире мечты, сказки и беспрестанного поиска мы росли, познавая себя и все вокруг.

Иловайский был влюблен в театр, как юноша. И, как всякий влюбленный, он не замечал вокруг себя ничего, кроме предмета своей страсти. Нося в себе все плюсы и минусы актерской профессии, он и в жизни играл. Лишенный чувства реальности, вечно витал в облаках, строил несбыточные планы. Абсолютный бессребреник, Михаил Михайлович жил в постоянной нужде. И был верен театру, как бедный рыцарь - Деве Марии. Он был из славной плеяды старых русских провинциальных актеров, носителей и хранителей великих традиций отечественного театра. Во все времена был нелегок их жребий. Они приобщали людей к прекрасному, несли им радость и знания, не получая за то ни лавров, ни богатства.

Постепенно нас, студийцев, стали все больше и больше занимать в спектаклях, все чаще и чаще мы появлялись на сцене. Я мечтал сыграть Яго, но эту роль мне не дали. И одной из первых моих ролей стал беспризорник в "Кремлевских курантах", где в роли Ленина выступал один из лучших актеров театра - Николай Николаевич Колесников. Он необычайно походил на вождя пролетариата. По-моему, Николай Николаевич только приклеивал усы и бороду и на этом завершал свой грим. Но не внешнее сходство определяло исполнение им этой роли. Колесников играл Ильича глубоко, сдержанно, без лишнего умиления и театрального подчеркивания характерности образа. Недаром, когда вскоре после войны Сергей Юткевич начал ставить фильм "Кремлевские куранты", он пригласил Колесникова на роль Ленина. Тогда же, будучи студентом Щукинского театрального училища, я приходил к нему в гостиницу. Николай Николаевич рассказывал о съемках, о репетициях, о находках на съемочной площадке. Суровый и неулыбчивый, он буквально расцветал, когда говорил о своей работе. Но картину, к сожалению, завершить не удалось.

В омской студии Колесников преподавал художественное чтение и неизменно оставался терпеливым и спокойным, какими бы бестолковыми ни были его ученики. Я показывал ему отрывок "Песни про купца Калашникова" Лермонтова. Начало отрывка мне не давалось, я никак не мог ухватить былинно-сказочную, напевную и спокойную интонацию стиха. Но, как бы я ни нервничал, Колесников настойчиво просил еще и еще раз все повторить.

"Песня" у меня не вышла, но мэтр увидел, что я работал как каторжный. А не вышло из-за того, что я был еще зелен для такого произведения. Поэтому Колесников предложил подготовить рассказ "Двадцать шесть и одна", который впоследствии так меня выручил при поступлении в театральное училище. С легкой руки Колесникова я прочел отрывок из гоголевского "Тараса Бульбы" по радио, первый раз ощутив странное чувство одиночества перед микрофоном. А спустя полгода я, чтобы заработать на жизнь, стал диктором на омском радио, где по утрам в шесть часов открывал эфир и закрывал его в два часа ночи. Из-за этого мне не удавалось выспаться, и случилось так, что в одно "прекрасное" утро, оказавшись у микрофона, я не смог сообразить, который час. В студию влетел разъяренный редактор и выключил микрофон. В тот же день мне предложили освободить занимаемое место. Я не особенно расстроился. На учебу и на радио моих сил явно не хватало.

Но брались мы за многое. Так просилась наружу еще мальчишеская, нетронутая вера в себя и в свои силы. Это и есть великий дар жизни. Без такой веры нельзя отправляться в плавание по житейскому морю. С годами, разумеется, понимаешь, сколь ограниченны силы актера, какие существуют незыблемые рамки у собственной природы, через которые не перепрыгнешь. Их надо знать - эти свои возможности, чтобы не надорваться, не упасть под непосильной ношей. И сколько упавших, а иногда так и не поднявшихся я видел и вижу среди тех, кто стремился овладеть актерским мастерством.

Однажды мне поручили роль Кочкарева из "Женитьбы" Гоголя. Это событие тотчас было отмечено в моем дневнике: "Я хочу создать вот такого Кочкарева - бурный ритм жизни, темпераментность и легкость в речи, нахальство, даже наглость. Неистовый черт гоголевской комедии. И обаятельный. Вот если бы такой получился, а шансов мало".

И я неустанно искал в себе темперамент этого безудержного, егозливого человека, его убийственную настойчивость, короче, искал в себе то, чего попросту не было среди моих человеческих качеств. Позднее я понял, что одна из удивительных особенностей актерской профессии заключается в том, что через ту или иную роль ты можешь не только рассказать о том, что тебя волнует, что беспокоит, не только то показать, о чем надо кричать, что надо защищать, против чего протестовать, что восхвалять, воспевать, но еще в ролях можно рассказать о тех чертах характера, о тех человеческих качествах, которых у тебя нет, которых тебе не хватает и которые тебе милы.

В студии было интересно. Каждый день происходило что-то новое. Постоянно хотелось больше узнать, чему-то научиться. Уроки Иловайского, Колесникова, лекции, споры о той или иной работе, участие в спектаклях - жизнь кипела, но иногда и ошпаривала.

Вспоминаю, как я по-настоящему плакал, когда постыдно провалился в роли Шмаги из "Без вины виноватых", первой моей большой роли в Омском театре.

Дважды в жизни я ощущал ужас перед темным залом, когда кажется, что там бездонная пропасть и жуткая тишина, и хочется сбежать: первый раз тогда, играя Шмагу, а второй - во время показа худсовету Вахтанговского театра роли Кирова. Это такое состояние, что кажется, будто тебе ничего не надо, лишь бы уйти куда-нибудь подальше от страшной темноты зрительного зала. Но надо выдавливать текст из пересохшего горла, двигаться по сцене на ватных ногах, надо "работать", не обращая внимания на гулко бухающее сердце.

Моя игра вызвала у Самборской неудержимый приступ хохота. Могу представить, как смешон был я, зелепушный мальчишка, произнося эту фразу: "Ну, и дальнейшее наше существование не обеспечено". Самборская чуть не по полу каталась. Она была полная такая, в летах, как говорят сейчас, дама непреклонного возраста. Не мощная, а статная, величественная, как Екатерина Вторая. Она и вела себя царственно. Но тут величие слетело с нее, и вся ее артистическая плоть сотрясалась от смеха.

После самостоятельных ученических показов Самборская подробно разбирала наши работы. Разумеется, она не приняла моего Шмагу, указав, что я наигрываю и чересчур стараюсь. Потом я привык к более суровым замечаниям, даже стал соглашаться с критической оценкой моих работ. Ведь не бывало такого актера, которому не доставалось бы от зрителей и критиков. Еще не раз я падал в пропасть отчаяния, пока не научился принимать удары судьбы спокойно, хотя не могу сказать, что я стал железобетонным и от меня все отлетает. До сих пор не отлетает - бьет по сердцу, и порой очень чувствительно, но внешне это редко проявляется, я научился властвовать собой. А тогда, страдая от мальчишеского максимализма, я чувствовал полный крах. Надо уходить из театра! И рыдал в уверенности, что нет актера хуже, бездарнее и несчастнее меня и что учебе конец.

Позже Самборская несколько примирила меня с самим собой, высказав примерно следующее. Если ты станешь актером, тебя ждут бессонные ночи, мучительные раздумья, незаслуженные обиды, справедливые упреки, бессилие перед некоторыми ролями, сонм неутоленных желаний, творческих провалов. Неудачи, после которых трудно поднять глаза на товарищей, мучительные часы, когда теряешь веру в свои силы, когда кажется, что пошел не по той жизненной дороге. Вот тогда будут ягодки, а пока это цветочки, да и цветочки-то только-только проклюнувшиеся, еще не распустившиеся. Работай и работай - только в этом спасение от обид и неудач.

И я работал, а попутно заполнял дневник, в котором честно отражал свои сомнения. Странное чувство испытываешь сегодня, перелистывая самодельную тетрадку, исписанную неровным, еще детским почерком, и сознавая, что тебе принадлежат эти простодушные признания, наивные оценки, неловкие обороты речи. В то время, да и потом тоже мучили меня неуверенность в себе, острое сознание своих недостатков. Поверял я эти чувства только дневнику:

"А все-таки ты, Мишка, мало знаешь, ох как мало. Нужно больше заниматься собой, а иначе будет трудно".

"Последние месяцы в душе копошится какой-то червяк, нет веры в себя".

"Неудовлетворен собой от волос до пяток".

"Вот речь тебе, Миша, нужно развивать, и очень тщательно. А то она у тебя сухая, неяркая и много неправильностей в произношении".

"Готовлюсь к экзаменам. Нахожусь в таких сомнениях - как я читаю. Вдруг хуже всех!"

И среди прочего я занес в тетрадку следующее:

"Вчера вечером М. М. Ил о вайе кий сказал: "Искусство - самая жестокая вещь". Да, он прав, и я с ним вполне согласен.

Сколько нужно знать, и иметь, и уметь, чтобы стать хорошим актером. Недоволен собой страшным образом. Работай, Миша, сколько хватит сил, энергии и умения. Какое это трудное, очень трудное и благородное дело - театр!"

Другой удар постиг меня внезапно, когда мне захотелось укрепить свой голос, разработать его, сделать гибче и сильней. Я начал самостоятельно заниматься, почему-то считая, что чем громче буду кричать, тем лучше. И орал, как говорится, во всю ивановскую. А однажды, проснувшись, изумился непривычным хрипам, раздававшимся из моего горла. С тех пор я всегда и повсюду снова и снова срывал голос, болел, сипел. Только встреча с замечательным педагогом по постановке голоса Александром Николаевичем Вороновым спасла меня для профессии. Это был маг своего дела. Многих, многих актеров он поставил на ноги. Но я дорото заплатил за свое глупое усердие. В пьесе "Великий государь" Иван Грозный говорит: "Усердие страшнее непокорства, когда в излишестве проявлено оно". Верно.

Великим даром наградила природа человека - чувством меры. Сама природа обладает удивительной соразмерностью. Чувство меры - это великий создатель гармонии, без гармонии нет прекрасного, а без прекрасного нет искусства. Этому чувству и можно и нужно учиться. Оно дается природой, развивается в поисках и является тем ватерпасом, который не позволит выложить кривые стены и кособокую крышу твоего произведения. Чувство меры - это то, без чего не бывает искусства. Демьянова уха для него убийственна. Это чувство необходимо и в жизни, да понимаешь это подчас поздно…

Учеба в студии стала ярким жизненным этапом для меня и моих товарищей. Хотя наши судьбы сложились по-разному, никто из нас наверняка не забыл тех прекрасных лет познаний и открытий, мечты и надежды, влюбленности в театр и отрезвления от близкого знакомства с ним.

Эта учеба заронила в мою душу понимание того, что актерство - это труд, труд и труд. По молодости и впечатлительности я все уроки Омского театра, и плохие и хорошие, принял очень близко к сердцу. Я увидел беспощадность актерского искусства, которое никогда не дает удовлетворения, но требует все новых и новых ощущений, беспрерывного, беспрестанного движения. В этом ремесле любая сыгранная роль моментально уходит в прошлое, а идти надо вперед. И так всю жизнь, питая ненасытный творческий голод, чтобы избегнуть опустошающего актерского бездействия.

В мае 45-го окончилась война. В то незабываемое утро ни свет ни заря меня подняли с постели криком: "Война кончилась! Победа! Победа!" Началось нечто невообразимое, словами этого не передать! Улицы заполнил ликующий народ. Все поздравляли друг друга, обнимались, целовались. Военных подбрасывали в воздух. Гремела музыка, люди пускались в пляс, то тут, то там возникали танцевальные площадки. Это был такой праздник, который воссоздать потом не удалось, по-моему, ни одному режиссеру. Только кадры кинохроники донесли до нас неповтори- ' мую атмосферу того дня, дня великого торжества и большой печали.

Мы, студийцы, отметили Победу по тем временам роскошно. На столе был спирт, кое-какая закуска, винегрет. Винегрета мы наготовили целый таз! С тех пор, когда я ем винегрет, я вспоминаю первый День Победы.

После войны жизнь входила в мирную колею. Некоторые мои соученики по студии отважились на поездку в Москву с целью поступить в какую-нибудь из столичных театральных студий. Со временем решился на этот шаг и я.

В июне 1946 года приехал из армии в краткосрочный отпуск мой отец. Я ему высказал свою мечту - поехать в Москву для продолжения учебы. Он согласился и обещал через своих фронтовых друзей найти мне на первое время там пристанище.

Мое предприятие было рискованным, ибо в случае неудачи, а таковые уже происходили с моими товарищами, путь назад в студию Самборской был закрыт. Вернуться к ней после такого самоуправства было невозможно, ведь мой отъезд эта непреклонная женщина, сама "боярыня Морозова" во плоти, однозначно восприняла бы как предательство и побег. Но я продолжал мечтать о столице. Так уж устроен человек: даже видя провалы других, он думает про себя: "Ну, у меня-то получится". Это не самонадеянность, а, если хотите, двигатель жизни. Выбрав свой путь, каждый должен идти по нему, чтобы либо упасть, либо достичь цели. Я хотел совершенствоваться и достичь вершины в полюбившемся деле, поэтому рисковал и в августе того же года направился в Москву поступать в театральное училище. В какое именно, я тогда еще не решил. Главное, добраться до столицы, а там будет видно!

Как я уже писал, Москва и Курский вокзал ошеломили меня. Такая толчея, такие кругом удивленно-испуганные глаза, столько народу! Сначала я даже растерялся, а затем, несколько придя в себя, отправился в Сокольники, где жила женщина, обещавшая отцу приютить меня. Старый двухэтажный дом стоял в глубине двора, дом с запахом керосинок, со скрипучими лестницами на второй этаж, с палисадником под окнами, с бесчисленными жильцами, то дружившими, то враждовавшими между собой. Сейчас на этом месте высятся многоэтажные громады улицы Гастелло, а старых Сокольников почти не осталось. Представившись Клавдии Тимофеевне, хозяйке той комнаты, в которой мне предстояло жить, я получил разрешение занять диван у окна, и едва устроился на нем, как после дорожных и столичных впечатлений на меня навалилась усталость. Сон пришел почти сразу.

Утром я хотел осмотреть столицу и первым делом отправился на Красную площадь. Потом бродил по городу целый день, стараясь увидеть побольше, насладиться новым, удивительным ощущением. Исполнилось мое желание побывать в Москве. Разве это не чудо, не сказка наяву, не воплощение моей мечты? Надышавшись Москвой, находившись, насмотревшись, я вернулся домой не поздно, ибо хозяйка предупредила меня, что за поздние возвращения выгонит меня с дивана.

На следующий день я отправился искать студию Дикого. Дело в том, что мне кто-то сказал, будто в Москве существует театральная студия, которой руководит Алексей Денисович Дикий. Во время войны он работал в Театре Вахтангова и также был в Омске. Этот огромного темперамента и необычайной проникновенности актер, крупнейший и своеобразный художник оставил глубокий след в отечественном искусстве. Мне много говорили о его омском периоде: о спектакле "Олеко Дундич", который он поставил, об исполнении им в спектакле "Фронт" роли генерала Горлова…

Однако студия существовала лишь до войны. Я, естественно, ее не нашел. И эта первая неудача здорово обескуражила меня. Куда же теперь идти? Случайно оказавшись возле Малого театра, я направился в Театральное училище имени М.С.Щеп- кина, подал документы и стал готовиться к экзаменам.

Говорят, что смелость города берет. Но я был скорее не смелым, а удивительно наивным юношей. Отправиться в Москву с надеждой поступить в театральное училище и ничего не узнать о нем - разве это не сверхнаивность? За нее-το я и поплатился вскоре, и если бы не случайность… А пока я отправлялся в глубину Сокольников, где не было людей, и, сидя под какой-нибудь березой, читал свою студийную работу "Двадцать шесть и одна". Много часов провел я в гостеприимных лесах Сокольников в сумбурном состоянии духа: одновременно окрыленный надеждой и подавленный неопределенностью своего положения. Помню еще жутковатое ощущение одиночества в многолюдном городе. Знакомых у меня не было, а был я зажатым, стеснительным. Мама часто говорила обо мне: "Нашел - молчит, потерял - молчит". Я не умел запросто заговорить с незнакомым человеком и ходил по Москве, произнося только самые необходимые слова: "Пожалуйста, один билет" или "Сколько стоит суп?". Когда деньги закончились и суп покупать стало не на что, я молчал уже целыми днями. Лишь моя суровая хозяйка, работавшая на шоколадной фабрике, подкармливала меня в такие дни шоколадным ломом…

В Щепкинское я не поступил. Другие попытки приткнуться куда-либо также не увенчались успехом. Тогда, на свою удачу, я и столкнулся со Славой Карпанем, который потащил меня в Театральное училище имени Щукина, где сам уже прошел на второй тур. И вот в теплый августовский день я впервые очутился на улице Вахтангова (ныне это Большой Николопесковский переулок), не подозревая, что она станет моей судьбой, моей дорогой в театр и в творческую жизнь. Эта коротенькая улица в полтора квартала, где от училища до актерского подъезда театра буквально две минуты хода, для многих и многих поколений щукинцев и для всех вахтанговцев стала и улицей молодости, и улицей зрелости, и улицей последних шагов в жизни.

К моему удивлению, в Щукинском училище, приняв документы, меня направили сразу на второй тур. И в назначенный день я явился на экзамен. Все поступавшие расположились в садике перед училищем и ждали своей очереди. Все, естественно, волновались, переговаривались. Вдруг гул стих: через садик, высоко держа седую голову, шел человек небольшого роста, красивый и элегантный. Белоснежная рубашка с воротником апаш, светлые брюки. Это был Рубен Николаевич Симонов. Почему-то при нем была трость. Впоследствии я никогда его с тростью не видел. Он скрылся за дверью училища и прошел наверх, в гимнастический зал, где принимали экзамен, а вскоре вызвали меня. Читал я все тот же рассказ "Двадцать шесть и одна" и какую-то басню. Потом очень волновался, и в этом волнении тоскливая обреченность смешивалась с возродившейся надеждой.

Прием в театральное художественное училище - дело необычайно трудное и загадочное. На экзаменах в технических вузах тоже нелегко разглядеть способности будущего инженера, конструктора, но есть или нет знания - видно сразу. И тут ошибок быть не может. Знает абитуриент, скажем, математику или нет - преподаватель определит сразу в правильности формул и ответов на задачи.

Назад Дальше