Воспоминания о Евгении Шварце - Евгений Биневич 12 стр.


Зощенко смотрел на улыбающихся товарищей, еще не понимая всей соли шварцевской шутки.

Главным занятием в Коктебеле было лежание на пляже с утра и до вечера с перерывами на еду.

В нашем коктебельском "гимне" так и пелось:

А там на пляже,
Голей гола,
Чернее сажи
Лежат тела,
Забыв про зиму
И тьму забот,
Там греют спину,
Потом живот…

На пляже или загорали до умопомрачения, или занимались собиранием красивых камешков, которыми так богат коктебельский берег…

В 1932 году никакой музыки в нашем Доме творчества не было, и никто не танцевал - это пришло потом. Вечер убивали одним из двух известных способов (кроме прогулок по берегу и дружеских бесед) - играли в шарады или пели.

В играх, конечно, отличался находчивый Женя Шварц. Вот он изображает в лицах прапорщика и генерала.

Серенькая кепочка надвинута на самый лоб, щеки втянуты, глаза подобострастно бегают - перед вами невзрачный "прапорщик армейский". А вот Женя вжал голову в плечи, смешно надул щеки и властно смотрит из-под нахмуренных бровей. И вы ясно видите: его превосходительство!

Пели вечерами все. На нашей территории чаще всего слышалось есенинское:

Луна стелила тени,
Сияли зеленя.
За голые колени
Он обнимал меня…

Когда пели "Стеньку Разина", Женя Шварц с улыбкой подчеркнуто выводил:

И за борт ее бросает
В подходящую волну…

Он вообще любил заменять привычный эпитет чем-либо неожиданным. Шварц частенько декламировал пушкинское:

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,

- и, улыбаясь, кончал с пафосом:

И природа
Красою вечною сиять…

Шварц очень потешался, когда я рассказывал ему, как в Витебске на одном литературном вечере чтец-любитель из дантистов так окончил надсоновское "Не говорите мне: он умер…". В последней строке чтец забыл глагол "рыдает" и произнес по-своему:

Пусть арфа сломана,
Аккорд еще… свистит…

Николай Чуковский

Евгений Шварц

На одном писательском собрании в Ленинграде, в середине тридцатых годов, выступил Евгений Львович Шварц и сказал:

- Говорить про себя: я - писатель так же неловко, как говорить про себя: я - красивый. Конечно, никому не возбраняется втайне, в глубине души надеяться, что он недурен собой и что кто-нибудь, может быть, считает его красивым. Но утверждать публично: я - красивый - непристойно. Так и пишущий может в глубине души надеяться, что он писатель. Но говорить вслух: я - писатель нельзя. Вслух можно сказать: я - член Союза писателей, потому что это есть факт, удостоверяемый членским билетом, подписью и печатью. А писатель - слишком высокое слово…

Он так действительно думал и никогда не называл себя писателем. В советской литературе проработал он лет тридцать пять, но только к концу этого периода стали понимать, как значительно, важно, своеобразно и неповторимо все, что он делает. Сначала это понимали только несколько человек, да и то не в полную меру. Потом это стали понимать довольно многие. Настоящий успех пришел к нему после смерти. Его пьесы "Снежная Королева", "Два клена", "Тень", "Дракон", "Необыкновенное чудо", "Голый король" завоевывают все новых читателей и зрителей. И с каждым годом становится все яснее, что он был одним из замечательнейших писателей России.

Мне трудно писать о нем, потому что я знал его слишком близко и слишком долго. Я познакомился и подружился с ним сразу после его приезда в Петроград, в 1922 году, и был у него в последний раз за месяц до его смерти в 1958 году (1). Я столько пережил с ним вместе, столько разговаривал с ним, наши согласия и разногласия носили такой устойчивый, привычный, застарелый характер, что я относился к нему скорее как к брату, чем как к другу. А никому еще не удавалось написать хороших воспоминаний о собственном брате.

Он родился в 1896 году, в Казани, и, следовательно, был старше меня на семь лет. Отец его, крещеный еврей, Лев Борисович Шварц, учился в конце прошлого века на медицинском факультете Казанского университета и, будучи студентом, женился на Марии Федоровне Шелковой. Помню, Евгений Львович одно время собирался подписывать свои сочинения фамилией матери - Шелков. Но намерения этого не осуществил, - вероятно, почувствовал в нем некую нечистоту и фальшивость (2).

Жизни в Казани он не помнил совсем, - двухлетним ребенком родители перевезли его на Северный Кавказ, в город Майкоп. Однажды Евгений Львович рассказал мне, что в течение многих лет его мучил один и тот же сон, постоянно повторявшийся. Ему снилась безграничная песчаная пустыня, накаленная солнцем; в самом конце этой пустыни - дворец с башнями, и ему непременно нужно пересечь эту пустыню и дойти до дворца. Он идет, идет, идет, изнемогая от зноя и жажды, и когда, наконец, до дворца остается совсем немного, ему преграждают путь исполинские кони, грызущие желтыми зубами вбитые в землю деревянные столбы. И вид этих коней был так страшен, что он всякий раз просыпался от ужаса. Как-то раз Евгений Львович уже взрослым человеком рассказал этот странно повторявшийся сон своему отцу, доктору Льву Борисовичу. Отец рассмеялся и сказал, что сон этот - воспоминание о переезде из Казани в Майкоп (3). Они ехали в июле, в самую жару, и на одной станции, где была пересадка, им пришлось ждать поезда целые сутки. Станционное здание - это и есть дворец с башнями. Перед станционным зданием была песчаная площадь, которую им приходилось пересекать, возвращаясь из трактира, где они завтракали, обедали и ужинали. А кони - извозчичьи лошади, привязанные к столбам перед станцией.

В Майкопе Женя Шварц прожил и детство, и юность. Но вспоминал об этом городе мало и редко. Я никогда не слышал от него ничего майкопского, кроме разве двух-трех смешных рассказов о майкопской гимназии. Уехав после окончания гимназии из Майкопа, он ни разу в жизни больше туда не возвращался (4). <…>

Годы гражданской войны Женя Шварц прожил в Ростове-на-Дону. Он там учился - не знаю, где (5). Там он начал писать стихи - по большей части шуточные. Там он служил в продотряде (6). Там он стал актером. Там он женился.

Первая жена его была актриса, ростовская армянка Гаянэ Халаджиева, по сцене Холодова, в просторечии - Ганя, маленькая женщина, шумная, экспансивная, очень славная. Она долго противилась ухаживаниям Шварца, долго не соглашалась выйти за него. Однажды, в конце ноября, поздно вечером, шли они в Ростове по берегу Дона, и он уверял ее, что по первому слову выполнит любое ее желание.

- А если я скажу: прыгни в Дон? - спросила она.

Он немедленно перескочил через парапет и прыгнул с набережной в Дон, как был - в пальто, в шапке, в калошах. Она подняла крик, и его вытащили. Этот прыжок убедил ее - она вышла за него замуж (7).

Они приехали в Петроград в мае 1921 года (8). Петроград был давнишней мечтой Шварца, он стремился в него много лет. Шварц был воспитан на русской литературе, любил ее до неистовства, и весь его душевный мир был создан ею. Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Лесков и, главное, Чехов были не только учителями его, но ежедневными спутниками, руководителями в каждом поступке. Ими определялись его вкусы, его мнения, его нравственные требования к себе, к окружающим, к своему времени. От них он унаследовал свой юмор - удивительно русский, конкретный, основанный на очень точном знании быта, на беспощадном снижении всего ложноторжественного, всегда тайно грустный и всегда многозначный, то есть означающий еще что-то, лежащее за прямым значением слов. Русская литература привела его в Петроград, потому что для него, южанина и провинциала, Петроград был городом русской литературы. Он хорошо знал его по книгам, прежде чем увидел собственными глазами, и обожал его заочно, и немного боялся, - боялся его мрачности, бессолнечности.

А между тем, когда он приехал, Петроград больше всего поразил его своей солнечностью (9). Он мне не раз говорил об этом впоследствии. Прежде в мае Петроград, залитый сиянием почти незаходящего солнца, был светел и прекрасен. В начале двадцатых годов он был на редкость пустынен, жителей в нем было вдвое меньше, чем перед революцией. Автобусов и троллейбусов еще не существовало, автомобилей было штук десять на весь город, извозчиков почти не осталось, так как лошадей съели в девятнадцатом году, и только редкие трамваи, дожидаться которых приходилось минут по сорок, гремели на заворотах рельс. Пустынность обнажала несравненную красоту города, превращала его как бы в величавое явление природы, и он, легкий, омываемый зорями, словно плыл куда-то между водой и небом.

Приехал Шварц не один, а вместе со всей труппой маленького ростовского театрика, которая вдруг, неизвестно почему, из смутных тяготений к культуре покинула родной хлебный Ростов и, захватив свои убогие раскрашенные холсты, переехала навсегда в чужой голодный Питер. Я забыл как театрик этот назывался. Он возник незадолго перед тем из лучших представителей ростовской интеллигентской молодежи. В годы гражданской войны каждый город России превратился в маленькие Афины, где решались коренные философские вопросы, без конца писались и читались стихи, создавались театры - самые передовые и левые, ниспровергавшие все традиции и каноны. Театрик, где актером работал Шварц, до революции назвали бы любительским, а теперь - самодеятельным, но в то время он сходил за настоящий профессиональный театр. Характер он носил почти семейный: ведущее положение в нем занимали два Шварца - Евгений и его двоюродный брат Антон - и их жены - жена Евгения Ганя Холодова и жена Антона Ирина Бунина (10). Режиссером был Павел Вейсбрем, которого все называли просто Павликом (11). Остальные актеры были ближайшие друзья-приятели. По правде говоря, в театрике этом был только один человек с крупным актерским дарованием - Костомолодский. Это был прирожденный актер, стихийно талантливый, настоящий комик, - когда он выходил на сцену, зрители задыхались от хохота при каждом его движении, при каждом слове. <…>

Переехав в Петроград, труппа захватила пустующее театральное помещение на Владимирском проспекте. У нее в репертуаре были пьесы - "Гондла" Гумилева, "Проделки Скапена" Мольера и "Трагедия об Иуде" Алексея Ремизова. В гумилевской пьесе главную роль - роль Гондлы - исполнял Антон Шварц. Пьеса Гумилева, написанная хорошими стихами, совершенно не годилась для постановки, потому что это не пьеса, а драматическая поэма, спектакль свелся к декламации, - декламировал больше всех Антон Шварц. <…>

Конечно, театрик этот оказался чрезвычайно неустойчивым и скоро распался. Петроград как бы растворил его в себе. Костомолоцкого заприметил Мейерхольд и взял в свой театр в Москву. Павлик Вейсбрем стал второстепенным петроградским режиссером и долго кочевал из театра в театр. Ганя Холодова и Ирина Бунина тоже много лет работали в разных театрах на маленьких ролях. Остальные расстались с актерством навсегда. Я не раз потом удивлялся близкому знакомству Жени Шварца с каким-нибудь экономистом, юрисконсультом или завклубом, и он объяснял:

- А, это бывший актер нашего театра.

Юрисконсультом стал и Антон Шварц, юрист по образованию. Но страсть к чтению вслух не оставила его. Несколько лет спустя он занялся этим профессионально, бросил свое юрисконсульство и очень прославился как чтец-декломатор. А Женя Шварц потянулся к литературе. Он как-то сразу, с первых дней, стал своим во всех тех петроградских литературных кружках, где вертелся и я.

Не могу припомнить, кто меня с ним познакомил, где я его увидел в первый раз. Он сразу появился и у серапионов, и у Наппельбаумов (12), и в клубе Дома искусств. И у серапионов, и в Доме искусств его быстро признали своим, привыкли к нему так, словно были знакомы с ним сто лет.

В то время он был худощав и костляв, носил гимнастерку, обмотки и красноармейские башмаки. Никакой другой одежды у него не было, а эта осталась со времен его службы в продотряде. У него не хватало двух верхних передних зубов, и это тоже была память о службе в продотряде: ночью, в темноте, он споткнулся, и ствол винтовки, которую он нес перед собой в руках, заехал ему в рот.

Шварц стал часто бывать у меня. Жил я тогда еще с родителями, на Кирочной улице.

Родителям моим Женя Шварц понравился, и отец взял его к себе в секретари. Не понравиться он не мог, - полный умного грустного юмора, добрый, начитанный, проникнутый подлинным уважением к литературе, очень скромный и деликатный, Женя Шварц уже тогда обладал непобедимым обаянием, привлекавшим к нему всех думающих и истинно даровитых людей. У отца с первых лет революции всегда был какой-нибудь секретарь или, как он говорил, помощник. Это была странная должность с трудноопределимым кругом обязанностей. Пожалуй, основная и непременнейшая обязанность секретаря или помощника заключалась в том, чтобы разделять все умственные увлечения моего отца, будь то увлечение детским языком, или текстами Некрасова, или тайнописью Слепцова, или искусством перевода, или Блоком, Ахматовой, Репиным, Маяковским. Секретарь служил для моего отца первой проверкой всего, что он писал: он читал ему свои наброски и черновики и жадно следил по его лицу, какое это производит впечатление. Таким образом, секретарь прежде всего был собеседник, на котором проверялись мысли. Все остальные обязанности секретаря - ходить с поручениями в издательства, доставать нужные книги в библиотеках, подходить к телефону, надписывать и заклеивать конверты - носили третьестепенный характер. Естественно, что секретарь должен был быть человеком, мнение которого отец мог уважать. Если секретарь не любил литературу, оказывался невосприимчивым к ней, он долго не удерживался. Зато человеку пытливому, истинно литературному секретарство у моего отца давало образование, которого не мог дать университет. <…> С большинством секретарей у отца устанавливались дружеские отношения, которые потом не прерывались уже всю жизнь. Так как секретарь обедал и ужинал в нашей семье, у него устанавливались дружеские отношения со всеми членами семьи. И те несколько месяцев, которые Шварц проработал секретарем у отца, сблизили меня с ним еще больше.

Я нередко бывал и у него. Жил он тогда на Невском, недалеко от Литейного, во дворе доходного дома, в маленькой квартиренке с таким низким потолком, что до него можно было достать рукою. У Жени Шварца была тогда большая и очень трудная семья. Ганя Холодова привезла с собой из Ростова свою мать и своего младшего брата Федю. Теща Шварца, Эскуи Романовна Холоджиева, была красивая, добрая и мудрая старуха, почти неграмотная, хотя происходила из хорошей армянской семьи - ее родной дядя был Налбандян, известный армянский просветитель, друг Герцена. Федя, пламенный юноша с гортанным голосом, скоро женился, и в квартиренке обосновалась еще и его жена Леля - сдобная бело-розовая блондинка. В этом шумном семействе Женя - с тихим голосом, грустным юмором и деликатной уступчивостью - совершенно терялся. У него не было места ни для работы, ни для отдыха. А между тем он был единственным кормильцем всех этих многочисленных Холоджиевых, - он, актер закрывшегося театра и литератор, еще ничего не написавший.

Естественно, что семья крайне бедствовала, и Женя жил в постоянных поисках заработка. Однако в те годы, годы молодости, это его нисколько не угнетало. Все кругом тоже были отчаянно бедны, и поэтому бедностью он не выделялся. Бедны были и все серапионы, с которыми, как я уже говорил, он сблизился сразу после переезда в Петроград. Ему разрешалось присутствовать на их еженедельных собраниях, а это была честь, которой удостаивались немногие. Из серапионов он особенно подружился с Зощенко и Слонимским. И вот в самом начале 1923 (13) года он затеял с Михаилом Слонимским поездку на Донбасс.

На Донбассе, в Юзовке (14), при газете "Всесоюзная кочегарка", создавался литературный журнал. Кому-то там пришла в голову мысль привлечь для работы в новом журнале петроградских литераторов. Как это все устроилось, не помню, но приглашение получили Миша Слонимский, Женя Шварц и я. Поколебавшись, я отказался, а Миша и Женя уехали (15).

Они отсутствовали месяцев восемь и деятельно со мной переписывались. По-видимому, организация журнала оказалась делом очень увлекательным. Из их рассказов я помню, что редактором был назначен человек очень добрый, но малограмотный и безвкусный. Он начал с того, что созвал совещание редакционных работников, чтобы изобрести для журнала название. Шварц высказал мнение, что название должно быть не банальным, не затасканным и в то же время близким сердцу шахтера. Редактор совершенно с ним согласился и, пока Шварц говорил, подбадривал его кивками головы. Когда Шварц кончил, он поблагодарил его и сказал, что у него есть прекрасное название для журнала: "Красный Ильич". Переубедить его было невозможно. К счастью, губком это название не разрешил, а утвердил предложенное Шварцем: "Забой".

Донбасский журнал "Забой" выходил много лет и был очень недурным журналом. Шварц и Слонимский, наладив его, осенью вернулись в Петроград. Уехали они из Петрограда вдвоем, а вернулись втроем. Они привезли с собой своего нового друга Николая Макаровича Олейникова (16).

Коля Олейников был казак, и притом типичнейший - белокурый, румяный, кудрявый, похожий лицом на Козьму Пруткова, с чубом, созданным Богом для того, чтобы торчать из-под фуражки с околышком. Он был сыном богатого казака, державшего в станице кабак, и ненавидел своего отца. Все его взгляды, вкусы, пристрастия выросли в нем из ненависти к окружавшему его в детстве быту. Родня его сочувствовала белым, а он стал яростным большевиком, вступил сначала в комсомол, потом в партию. Одностаничники избили его за это шомполами на площади, - однажды он снял рубаху и показал мне свою крепкую спину, покрытую жутким переплетением заживших рубцов.

Первоначальным увлечением Олейникова была вовсе не литература, а математика. У него были замечательные математические способности, но занимался он математикой самоучкой, покупая учебники на книжных развалах. <…> Особенно интересовала его теория вероятности.

В журнал "Забой" Олейникова прислали из губкома. Это было первое его соприкосновение с редакционной работой, с литературой. В редакции "Забоя" он подружился с Шварцем и Слонимским. Когда Шварц и Слонимский стали собираться в Петроград, он решил поехать с ними.

Он показывал мне официальную справку, с которой приехал в Петроград. Справка эта, выданная его родным сельсоветом, гласила:

Назад Дальше