На хазарина-воеводу укоры подействовали так, что он "обещався ему (Философу. - Ю. Л.) на крещение, отиде, никоеяже пакости сотвори людем тим". Пусть и не крестился сразу, но, по крайней мере, обещався. Судя по выразительному уточняющему глаголу, военачальник был язычником, а не иудеем или мусульманином.
Кого только не приманивает к себе лакомая Таврика! Что уж вспоминать сугубую древность? Даже в века сравнительно недавние, уже после римлян, сюда забирались, как в собственное угодье, то гунны, то готы, то аланы… А уж сборщики хазарских даней шастают здесь и роются, будто в собственной суме, притороченной к седлу.
Только-только возобновили братья прерванное было подорожье, как накатила на них, точно из овражных нор высыпав, совсем уж несусветная орда: свирепейшего обличья, воют что волки, вот-вот поувечат своими пиками, прошьют до песка стрелами.
На тот самый час братья с провожатыми заканчивали дорожный молебен перед образами малого походного иконостаса. Рухни кто из них в страхе на землю или рванись наутёк, - не избежать бы никому погибели. Но они, не пятясь, не озираясь, продолжали невозмутимо творить поклоны и осенять себя крестным знамением под негромкое "Κύριε ελεισον"… Как же она крепка, Иисусова молитва, как спасительна и в самом кратком своём облике - "Господи, помилуй"! Только вспомнить её успей, Спаситель расслышит…
Нападающие повыли-повыли, пометались вокруг стана и вдруг, будто захлебнувшись своим вытьём, остолбенело смолкли. И - не смешные ли, право? - один за другим тоже принялись кланяться, кто как умел. А потом, когда молебен закончился, затараторили, залопотали между собой на совсем уж непонятном для ромеев языке. И, наконец, желтозубо скалясь, принялись показывать им знаками: мы, мол, вам - ни-ни!., мы - туда, а вы, куда ваши боги вам велят; мы ходим-гуляем, где хотим, и вы - ходи-гуляй, где надумаете, вольным воля, земли много…
Так братья впервые встретились с уграми - племенем для Таврики самым свежим. Лишь сугубые знатоки здешних земель и языков могли подсказать, что волкогорлые эти угрины кочуют от востока, от Рифейских гор и, обходя Понт с полуночи, держатся на заход солнца. Значит, идут по дорогам и тропам, натоптанным до них теми же гуннами, готами, аварами, болгарами…
И уже об этих ушлых уграх идёт слава, что самые расторопные из них нашли себе и в Таврике промысел: добираются до морских пристаней и выгодно сбывают работорговцам свой людской плен.
Через двадцать с лишним лет Мефодий снова увидит угров вблизи. Но встретит их уже в моравских и паннонских землях, на берегах срединного Дуная, и это будет не разбойный отряд, а обильный числом язык, пожелавший, наконец, вломившись на сытную и ухоженную землю, угомониться для оседлого житья.
…Покинув Херсон, братья двигались сначала посуху. Но лишь сначала. "Житие Кирилла" в одной-единственной фразе вроде бы прослеживает всё их дальнейшее странствие целиком - "от" и "до":
"Въседе же в корабль, пути ся ят козарьскаго на Меотское езеро, в Каспийская врата Кавкасских гор".
Эта географическая справка, если привязывать её к современным картам, всё же потребует пояснений, хотя вроде бы и так всё на виду и на слуху. Меотское озеро, Меотида - античное имя Азовского моря. Сесть на корабль могли в Керчи, у самой южной кромки озера. Но поскольку оно омывает весь восточный берег полуострова, то корабль мог принять их и у пристани где-нибудь близ Сиваша. Ведь самое северное ответвление Великого шёлкового пути проходило именно этим водным намётом: по озеру до устья Дона, затем вверх по реке, мимо хазарской крепости Белая вежа (Саркел), построенной, как помним, по плану византийского зодчего Петроны; далее до Переводки или Переволоки - места, где русла Дона и Волги сходятся ближе всего и дают возможность для самой удобной и дешёвой доставки грузов посуху из одной реки в другую. Далее шли снова на корабле, до Каспийских ворот, если под этим названием разуметь дельту Волги.
Однако историческая география с давних времён именует Каспийскими воротами не устье Волги, а так называемый Дербентский проход в Кавказских горах. Поэтому можно ту же самую запись жития о маршруте византийской миссии прочитать совсем иначе. На корабль в Керчи сели лишь ненадолго, чтобы всего-навсего пересечь пролив между Меотским озером и Понтом и высадиться в Таматархе (позднее Тмутаракани, ещё позже Тамани). Именно отсюда - от таматархских пристаней - уходила посуху на восток ещё одна из ветвей Шёлкового пути. Уходила к тому самому Дербентскому проходу - Каспийским воротам. Если посланцы Михаила III избрали такую дорогу, конечной точкой их маршрута должен был стать утопающий в зелени садов город Семендер - тогдашняя столица Хазарского каганата. Семендер располагался в пределах или ближайших окрестностях нынешней Махачкалы.
Итак, даже в этих ограниченных пределах - от Чёрного моря до Каспийского - не умещался великий и прихотливый Шёлковый в одну-единственную путевую развёрстку. Хочешь, иди на восток Меотским озером и двумя большими реками. Хочешь, держись ближе к Кавказским горам. Уточнение достоверного маршрута византийской миссии затрудняется ещё и потому, что в житиях братьев столица каганата не названа по имени. На основе же скупых источников собственно хазарского происхождения можно сделать вывод, что ко времени их путешествия, то есть ко второй половине IX века, Семендер уже терял статус и облик главного города. Резиденции кагана и бека вместе с дворами знати перекочёвывали в новую столицу, и она располагалась в низовьях Волги, в окрестностях современной Астрахани. Сюда, в Итиль (так звался город), братьям удобнее было идти по озеру и двум рекам, а не южным путём.
Впрочем, в "Житии Кирилла" есть описание неких "безводных мест", достигнув которых, братья и их спутники "жажду не можаху терпети" и долго помучились в поисках питьевой воды. Напоследок Философ, помолясь, испил из источника, которым вначале побрезговали, и вода вдруг оказалась не горькой, как желчь, а студёной и сладостной на вкус. Похоже, такое испытание могло их подкараулить в летнюю жару именно на южном степном и полупустынном пути.
Не являлись ли тогда изнурённым ромеям манящие видения подземных константинопольских цистерн с их нерушимой прохладой, что исходила от чёрных толщ воды? Царственные, подобные дворцам вместилища влаги, ряды высоких и мощных, как в храме, мраморных колонн, далёкие сводчатые потолки, едва проступающие при свете факелов… Но стоило приоткрыть глаза, и снова в чаду марева скалилось солончаками закольцованное пространство пути, будто обречённого на вечные повторения…
Это и есть Шёлковый?.. Впрочем, как бы ласково ни звался, а это он и есть. Тот самый, что и заблудиться позволит, и пропасть разрешит.
Вот уж где задумаешься: а есть ли на земле награды, ради которых стоило бы так напрягать жилы людей и вьючных тварей, заставляя их одолевать пышущие чадом пески? Ладно бы, везли воду жаждущим, хлеб голодным, одежду коченеющим от стужи. Нет, вместо самого необходимого тащат и тащат по лику земли самое избыточное, самое излишнее и чрезмерное, годное лишь для прихоти, для баловства, для потакания нелепым капризам и сумасбродствам, для ублажения уже не человеческой, а сатанинской распущенности. Не старый ли Екклесиаст, схватив однажды такую вот тщету-суету за хвост и не сумев её укротить, опасливо и брезгливо выронил из рук. И вот она ползёт-ползёт, изворачивается, вспухает, бесхвостая, безумная, бесконечная…
Змеится, зыбится Шёлковый, переливается в обманных дымках тонкая ласковая пряжа. Даже пыль из-под копыт и колёс, накрывая цветы серой кисеёй, отдаёт каким-то сложным горчично-пряным, перечно-шафранным, тминно-коричным щекочущим глотку настоем. Бельмастыми озерцами посверкивает вдоль пути горький солевой выпот.
…Не тут ли где-то и возникло перед ними из марева, прикинувшегося каспийским разливом, встречное шествие? Для каравана слишком малое. Для разбойной ватаги очень уж ленивое.
Но оказалось, это не кого-то ещё, а их самих поджидают, радуясь, потому что затомились уже высматривать гостей желанных. Теперь не скучно будет в приятной беседе скоротать остаток пути. Предводитель встречного отряда без устали отвешивал и отвешивал странникам маслянисто-медовые хвалы.
Только ненадолго хватило ему этих сластей. Похоже, очень уж хотел показать, что он и сам, не дожидаясь словесного пиршества, заготовленного в столице, прямо здесь способен одолеть в споре любого заезжего умника. И точно: начав с восхищений, вдруг взял и кольнул насмешкой:
- Всем хорошо ваше царство… А один обычай у вас худой: зачем из разных стран, из разных родов ставите себе царей? Наши же цари - все из одного рода.
Так ли уж все из одного? Чтобы хазарин не очень бахвалился царями своими, Философ ему будто ненароком напомнил:
- Но ведь Бог вместо царя Саула, ничего угодного от него не дождавшись, избрал Давида-царя и род его избрал.
Видя, что молодой ромей тотчас на укор отвечает укором и к тому же знает до подробностей давнюю иудейскую историю, хазарин кольнул с другой стороны.
- Вы держитесь за книги. Из них все свои притчи берёте. Мы же не так. Мы, вобрав всю мудрость в грудь, износим её из себя, а не гордимся, как вы, тем, что в книгах написано.
На что Философ ответил хоть и притчей, но вовсе не книжного происхождения:
- Если встретишь человека нагого и скажет тебе, что много риз имеет и золота, поверишь ли ему, видя, что он гол?
- Нет. Кто ж поверит?
- Вот и тебе говорю: раз уж поглотил ты всякую мудрость, то скажи нам, сколько людских поколений было на свете до Моисея и сколько лет каждый их род правил?
Смолчал хазарский первоборец. Ничего подходящего случаю не выдохнулось из его груди.
Так, перебрасываясь лёгкими колкостями, примеряясь взаимно - ромей к восточной горячности, хазарин к византийской холодности, - доставились в саму столицу.
Впрочем, агиографы вниманием и её, столицу, тоже не удосуживают. Рассказ сразу устремляется к предварительной "беседе". Судя по всему, она состоялась в тот же день, без проволочек. Перед первым же застольем у кагана его придворные пощупали Философа вопросом, по сути рассчитанным на то, чтобы сразу же покрепче осадить этих вымотанных дорогой и, похоже, не облечённых никакими высокими званиями пришельцев. Мог бы император и кого повиднее прислать: митрополита или хотя бы епископа. Или стратига. А этот - уж не самозванец ли?
Но по внешности вопрос был вполне учтив:
- Какова будет твоя честь, чтобы по чину тебя посадить за стол?
Константин нисколько не смутился.
- Деда я имел великого и славного, - начал он неспешно отвечать. - Стоял он близ самого царя, но данную ему славу по своей же воле отверг и был изгнан. В чужую землю дойдя, обнищал, и тут меня породил. Я же древней дедовой чести ищу и другой не сумел принять… Потому что Адамов я внук.
Дослушав притчу до последних слов, столь приятных восточному слуху и вдруг поднявших всё сложное родословие византийца до такой головокружительной высоты, его одарили великодушной похвалой:
- Достойно и правильно ты, гость, отвечаешь нам.
"Отселе же, - читаем в житии, - пане начаша над ним несть имети".
Немногое от многого
Ни одна из полемик Философа не описана в "Житии Кирилла" так подробно, как диспут в Хазарии. Своими размерами рассказ об этом событии производит впечатление, будто в книгу вшита ещё одна самостоятельная книга. Если оглянемся на остальные "беседы" Константина, представленные в житии, - константинопольскую (в защиту иконописания), сарацинскую (против багдадских учёных мужей) и венецианскую (спор с "триязычниками", о котором разговор ещё впереди), - то и по общему своему текстовому объёму три названные уступят описанию хазарской полемики. Такая асимметрия слишком очевидна, чтобы считать её нечаянным композиционным просчётом.
Конечно, круг религиозных разногласий, обсуждённых у хазарского кагана, оказался, как дальше увидим, настолько обширным, что и место для рассказа о происшедшем понадобилось исключительное. С другой стороны, не могли же авторы жития не осознавать, что поездка Константина в Хазарию, его достойное участие в труднейшем религиозном диспуте - всё-таки не самое главное из деяний его жизни. Да, он и на этот раз с честью исполнил поручение василевса (и нового патриарха). Да, он опять подтвердил недюжинность своего богословского дара. Но ведь житие посвящено просветителю славян, одному из создателей новой и великой в будущем письменности, а не только искусному византийскому полемисту IX века.
Почему всё же агиографы, приступив к хазарскому сюжету, допускают явную диспропорцию в композиции своего труда?
Ответ неожиданно отыскивается в самом изложении хазарской "беседы", в отрывке, помещённом ближе к её концу. По сути, перед нами - замечательное по своему простодушию признание в допущенной однажды вольности. Вот оно:
"От многого мы, сократив, написали здесь памяти ради немногое. А если хотите в полном виде эти святые беседы искать, то в книгах его (Философа. - Ю. Л.) найдёте, их же перевёл учитель наш и архиепископ Мефодий, брат Константина, разделивший их на восемь словес…"
Итак: "от многого - немногое". Значит, как видим, агиографы и сами осознавали необходимость более краткой редакции полемики у кагана. И, насколько это было в их силах, постарались за счёт произведённых сокращений представить именно "немногое". Но при этом исходным, как они пишут, оставалось для них условие, с которым они никак не могли не считаться. Оставалось некое "многое".
За их объяснением можно различить целую цепочку событий, имевших место после кончины Константина-Кирилла в 868 году (со времени Хазарской миссии минует семь неполных лет).
"Святые беседы" - рукописные греческие тетради Философа - по праву становятся теперь наследием Мефодия. Просмотрев содержимое архива, старший брат выделяет в нём восемь самостоятельных "словес" или тем. Четыре из них выше уже определены нами как диспуты. Это константинопольская, багдадская, венецианская и хазарская "беседы".
Сосредоточимся на записях полемического содержания. Можно догадываться, что все они были равно дороги старшему солунянину. Дороги как волнующие оттиски пламенной натуры истинного Христова воина, так отважно потрудившегося на поприще вероисповедных словесных поединков. Эти греческие тетради могли бы стать образцовым пособием для их с покойным братом учеников, горящих желанием испытать и свои силы в отстаивании догматов веры. А сверх того, могли стать - и, как знаем, в итоге стали - незаменимым фундаментальным материалом при написании жития Философа.
Спор весны 861 года с хазарскими иудеями виделся старшему солунянину - и по его личным воспоминаниям о тех днях, и по перечитанным теперь тетрадям Константина - настолько важным, что он посчитал своим долгом, не откладывая надолго, перевести с греческого на славянский язык и эти записки. Ведь никто из учеников, не имея перед собой такого переложения, пока не смог бы справиться с наиболее трудным богословским материалом именно этой полемики.
И Мефодий перевёл. Но, похоже, не счёл возможным включить хазарскую "беседу" целиком в подготавливаемое, с помощью тех же учеников, житие брата. Не опасался ли, что такое внедрение нарушит композиционную стройность рассказа, всё же обязанного, по греческим житийным канонам, не быть чрезмерно многословным? Так труд, за который он со сподвижниками принялся вскоре после кончины Кирилла, ещё пятнадцать с лишним лет оставался недовершённым. И лишь по смерти самого Мефодия ученики решились, на свой страх и риск, произвести посильное сокращение и встроить описание Хазарской миссии в положенное ему по хронологии место. Возможно, они и догадывались при этом, что всё равно их "немногое" выглядит паче меры.
Но поскольку сами изначальные записи Философа в их полном объёме - а заодно и Мефодиев исходный перевод - исчезли и, скорее всего, бесследно, то и корпус Хазарского диспута 861 года в составе "Жития Кирилла" привлёк к себе - с началом гиперкритического поветрия - особое внимание исследователей. В таком внимании снова узнаётся уже знакомый снисходительно-недоверчивый прищур. Снова (вспомним полемику Константина с Аннием) Философа упрекают в обильном цитировании маститых византийских полемистов. Опять "отцеживают комара", выискивая в житии "общие места", "трафареты", "кальки"… Снова звучит допущение, что, да, были-де заготовки для предполагаемого диспута, а сам-то он состоялся ли?.. При таком напоре недоверия диспут уподобляется замысловатому мистификату. Что произошло в реальности, а что - лишь в сознании и намерениях Философа, в благих побуждениях его агиографов? Вообще гиперкритика по своим целеустановкам стремится если не отменить сполна любое рассматриваемое событие, то хотя бы представить его величиной зыбкой, двоящейся, этаким маревом в пустыне. Было - не было? Состоялось - поблазнилось?..
Такие внушения не на ветер бросаются. Видимо, не без их воздействия автор современной еврейской энциклопедии, вскользь упомянув о Хазарском споре 861 года и по существу совершенно не затронув его сути, с первых же слов допустил в отношении к "Житию Кирилла" тон небрежно-высокомерный: "Из апокрифических сказаний о славянском просветителе святом Кирилле (Константине) известно…" Да что же доподлинно может быть известно из сказаний, которые сразу аттестуются как "апокрифические", то есть, читай, малодостоверные, сомнительные или вообще ложнонаписанные? Только то, что "в самих текстах сказаний не содержится" нужной автору статьи "информации".
Но не странно ли, что называя житие "апокрифическими сказаниями", в другом месте статьи автор ссылается на тот же самый источник как на вполне достоверный, не вызывающий никакого сомнения? "Сообщения о еврейской общине в Херсонесе в раннем средневековье, - пишет он, - находятся в житии Кирилла (IX в.) и в "Киево-Печерском патерике" (XI в.)". Значит, когда подворачивается нужная автору "информация", то и апокриф уже не апокриф?