Козлам этим, которым не грозит получить пулю в лоб под Джелалабадом. У которых всех проблем – чтобы мозги не сушили при оформлении.
Слово-то, блядь, какое.
"Оформление"…
Он еще недавно живой был, про дом мечтал, про дембель, про Союз.
А теперь лежит здесь с головой простреленной.
И в Союз поедет… "Грузом 200"…
А им – "оформление".
Вижу, фрукта тоже колбасит.
Акцент еще сильнее стал, половину не разобрать, руками машет…
Не знаю уж, как они там и до чего договорились – отошел я в сторону, не мог слышать это. И в морду дать не мог тогда… Через год бы дал.
Уехали крысы эти.
Подошел он ко мне. Молча в палатку зашли. Сидим.
– Есть хочешь? – спрашивает.
– Не-а… – говорю, – Спасибо…
Хотя есть, конечно, охота уже. Но как-то нельзя сейчас. Да я и понимаю, что он не для того спрашивает.
Просто что-то человеческое сказать хочет…
Человеком оказался этот фрукт непонятного происхождения.
С душой и сердцем.
Как уж он там с душой и сердцем-то постоянно таких пацанов принимает…
Таких, как этот наш "неизвестный солдат".
Тут на взлетке снова гул раздался. Только уже другой. Мощный…
Выглянули мы.
Ил-76 взлетает. Тяжелая громадина, а взлетел так круто. Ловушки тепловые отстреливает и все вверх, вверх, повыше…
Вот и полетели домой дембеля…
Те, кому повезло дожить.
Кто не стал "неизвестным солдатом".
Кто возвращается домой не "Грузом-200".
Прощай, Марьян! Живите, парни! Удачи вам.
Больше мы с ним особо не разговаривали.
А через полчаса зарокотали снова вертушки, и оказались они на Гардез.
Видно, многие его знали – договорился он с пилотами, взяли меня.
На прощание я даже не спросил у него имени.
Да мы и не прощались-то особо.
– Ну, ладно, давай!
– Пока…
Так и остались то же друг для друга неизвестными.
Он остался в своем "эвакопункте" в Кабуле.
А я полетел в свой Гардез.
Да, именно свой. Пока что "моим" был Гардез, а не Москва.
Тогда я еще не понимал "знаков" судьбы. Не мог понять их смысла.
Но пока летели до Гардеза, в голове уже не было места мыслям о дембеле.
Я вернулся "на землю".
Юный "неизвестный солдат" вернул меня.
И правда – нечего думать о дембеле, который непонятно когда. О доме.
Пока что моя жизнь, моя реальность и моя перспектива – здесь.
На этой войне, которая для кого-то уже кончилась, а для меня и моих товарищей продолжается. И дай бог не закончится раньше срока.
А до срока того еще…
Долго еще, нереально долго…
Прилетел в бригаду. Дошел до роты.
Над палатками уже трубы печные торчат – зима скоро.
Первым у палаток ротных Мартына встретил. Еще с Ферганы мы вместе – в одном взводе были. И тут тоже.
Он уже в тельнике зимнем и белой рубахе от кальсон.
– Привет, Тема. Вернулся…
– Привет, Олег. Да, вернулся вот. Как оно тут…
Ничего мне не ответил Мартын. Только глазами своими раскосыми глянул, как ударил. И я сразу понял, как оно…
Он-то один из немногих, кто ни в каком госпитале не был, так без передышки с августа и "летал".
– Теперь полегче будет… Давай, "подключайся", Тёма.
Вот и все. Вхожу в палатку. В глубине дембеля кучкуются…
– О, кого мы видим, сюда иди!
Началось…
Тогда я не умел читать "знаки" судьбы. Но теперь понимаю, что в тот ноябрьский день 84-го года судьба задала мне два измерения в системе координат, в которой мне предстояло жить еще почти два года.
Она показала мне одновременно оба варианта возвращения.
Лучший и наихудший…
И про первый пока нужно забыть. Забыть на два года.
А вцепиться в эти горы, в свой пулемет, верить в своих парней и жить.
Жить этой жизнью, этим днем, этой минутой.
И надеяться не стать "неизвестным солдатом".
До Алихейля оставалось три недели…
До нашей первой большой армейской операции.
А для кого-то и до последней…
Послесловие
В ноябре 84-го на кабульской взлетке, у тела неизвестного мне пацана, погибшего под Джелалабадом, я мысленно желал удачи своим ферганским товарищам, попавшим туда служить.
Вспоминал Петю Еремеева, Валеркиного друга.
Они вместе призвались. Мы были в одном отделении в Фергане.
Их разлучил Афган.
Оказалось, разлучил навсегда…
Месяц спустя, в декабре, на Алихейле погибнет Валера.
А еще через три месяца, в марте 85-го, под Джелалабадом убьют на операции и Петю.
Вот и встретились снова два друга…
Теперь они снова вместе.
Навсегда.
Глава 7. Свечи
декабрь 1984, Гардез
Уже через несколько дней после возвращения в бригаду все, что было со мной в госпитале, стало казаться лишь несбыточным сном, ненадолго озарившим светом сознание затюканного "шнура".
Начало декабря – зима в разгаре, на улице дубак, снегу навалило.
Вечер, на улице уже темно, в палатке уже затопили буржуйку.
Половина наших "урыли" за топливом для нее – выдаваемого угля не хватает.
Ведь в бригаду завозится колоннами из Кабула все: и боеприпасы, и горючее, и продукты, и даже уголь.
А духам все равно, что везет колонна, – мочат все без разбора.
И если колонна не может пробиться в Гардез, значит, и есть нечего, и топить нечем.
В одну из таких зимних ночей, когда долго не было колонны с углем, буквально до щепочки был разобран отправленными на поиски топлива молодыми летний клуб. Причем не только сами лавки унесли – даже врытых в землю на 30–40 сантиметров столбиков ни одного не осталось.
Все до одного выкопали, выгрызли из промерзшей земли.
Но клуб-то разобрали, а топить-то и дальше надо.
Вот и рыщут "шнуры" по бригаде в поисках хоть каких деревяшек или, если повезет, возможности стырить угольку у зазевавшегося чужого истопника…
Остальные – в ожидании привычного уже "Один!".
Кто-то на стреме в палатке, кто-то мерзнет на улице, ждет своей очереди.
Всех нас в палатку не пускают – не хрен баловать…
Впрочем, во всем есть свои плюсы – на улице дубак, зато не кантуют, а в палатке можно погреться, но зато и "хапнуть" можно – хрен его знает, чего дедушкам со скуки в бошку взбредет…
Мы "отлетали" уже почти четыре месяца, осталось еще два.
Но нам уже все равно – счет времени потерян, чувство боли атрофировано, чувство голода укоренилось настолько, что пересилить его способно лишь неодолимое желание спать…
И все, чего мы ждем с надеждой на облегчение – это выходов на боевые.
Боевые – это каждому взводу своя задача, и, значит, половина придурков расползется по другим горкам и высоткам.
И значит, доставать будут уже не все.
Боевые – это "армейский" сухпай: две банки каши, тушенка и черные сухари.
И значит, часть его – гарантированно твоя (перловку господам дембелям "не положено").
Боевые – это сон на бронежилете под открытым небом или в окопе под плащпалаткой.
И значит, никаких наведений порядка и неизбежных после этого пиздюлей.
На боевых, правда, мины и стреляют – но ведь не постоянно же, не 24 часа в сутки.
А в бригаде-то шуршишь без передыху.
Короче – война это хоть какая-то жизнь…
Уже второй день нас готовят к смотру перед какой-то "армейской операцией". Что это такое и чем она отличается от операции обычной, мы не знаем, но, похоже, отличается. Во всяком случае, никогда ротный и взводные не уделяли столько внимания тому, что лежит у нас в РД.
Алихейль какой-то…
Эх, скорей бы уже "на войну" – "летать" уже сил никаких нету…
Хоть на Алихейль, хоть к черту на куличики…
Вот и моя очередь в палатку идти…
В тамбур заходишь – как из самолета выпрыгиваешь…
Только там три секунды, раскрылся купол и – кайф. А тут – сразу об землю…
В дальнем углу палатки собрались "ветераны" и "дембеля" первого взвода. Серега Волк что-то негромко поет под гитару. Почти идиллия…
О чем-то дальнем, неземном,
О чем-то близком и родном,
Сгорая, плачут свечи.
Вот ведь сидят, слушают песню – нормальные же пацаны…
Ну вот, меня заметили. Эх, сейчас начнется…
И тут лампочка под потолком палатки, несколько раз моргнув, гаснет…
Палатка сразу же погружается во мрак, и только вокруг печки возникает багровое свечение. Но его недостаточно даже для того, чтобы осветить лица сидящих рядом. А уж меня-то и подавно не видать.
Запнувшись на секунду, Волк продолжает петь.
Постояв немного для приличия около входа, усаживаюсь на краешек ближайшей к входу койки. Если свет внезапно зажжется, то за такие вольности мне несдобровать, но уж больно велико искушение, да и по опыту знаю – быстро его теперь не включат.
Прислонившись к железной спинке, угревшись, начинаю проваливаться…
Тепло и сон, обхватив с двух сторон, утаскивают меня куда-то далеко.
Сопротивление бесполезно. Погасший неожиданно свет вырвал меня из привычного круга проблем, забот, беспокойств и переживаний. Я уже не помню, когда я вот так спокойно сидел. А тут еще песня:
Казалось, плакать им о чем -
Мы, в общем, грамотно живем,
Но иногда под вечер, но иногда под вечер
Ты вдруг садишься за рояль,
Снимаешь с клавишей вуаль
И зажигаешь свечи.
Господи, когда все это было – снег и холод за окном, приятное тепло дома, приглушенный свет, музыка…
Ведь совсем недавно, а кажется – целую вечность, в какой-то другой жизни.
Да и была ли она, эта другая жизнь?
Где нет маклух, колобах, построений и "фанеры к осмотру"?
Где нет каратиста-Кондора, который использует нас как макивары и боксера Сираича, для которого мы живые груши.
Невменяемого Дурбека, который будет душить, пока не отрубишься, и тупорылого Какаева, который не может связать двух слов по-русски…
Где не нужно пиздить сахар и сгущенку, бегать по ночам на хлебозавод и жарить картошку в арыке.
Где не нужно таскаться в дукан, чтобы продать ворованные бушлаты или кровати и к утру "порадовать дедушку" афганями.
Где нет всего этого концлагеря, по недоразумению названного "службой"…
Но ведь где-то же она есть, эта жизнь! Ведь кто-то же написал эту песню.
И я обязательно вернусь туда, я смогу, я выдержу и дотяну.
Уже скоро на боевые, на операцию.
Даст бог, она продлится подольше, а там уже и Новый год, а там и февраль.
А февраль – это значит, жизнь продолжается, и свечи уже не плачут, и никто уже не плачет.
Потому что настанет время плакать тем, другим, которые сейчас только в Фергане. Которые думают, что им тяжело, что им плохо.
Они еще не знают, что такое плохо, но скоро узнают, мы им покажем…
Поскорее бы, поскорее….
О чем-то дальнем, неземном,
О чем-то близком и родном,
Сгорая, плачут свечи.
– Рота, строиться на вечернюю поверку!
Все, пошел я…
Глава 8. Гришин
8 декабря 1984, Нарай-Алихейль
То, чего мы с таким вожделением ждали с конца ноября, наконец-то случилось. В один прекрасный, без преувеличения, день, мы получаем в ружпарке оружие, боеприпасы, взваливаем на спину не раз уже проверенные РД и отправляемся в автопарк, где с раннего утра ждут под парами наши "ласточки", БТРы.
Затуманив все вокруг сизым вонючим дымом, бригадная колонна потихоньку начинает вытягиваться в сторону Гардеза. Бригадные палатки все дальше и дальше от нас и скоро совсем уже теряются из виду.
Прощай, наш постылый дом! Подольше бы тебя не видеть!
После долгого и муторного марша по горным дорогам приехали к горе Нарай. Тут стоит какое-то афганское подразделение, и, похоже, больше на пути к Алихейлю союзничков не предвидится. А там – последний афганский гарнизон перед пакистанской границей. Как нам объяснили в общих чертах, смысл этой "армейской" операции – проводка колонны с продовольствием и боеприпасами этому осажденному духами гарнизону.
Теперь мы знаем, что "армейской" она называется потому, что участвуют в ней части 40-й армии из разных частей Афганистана, а не только наша 56-я десантно-штурмовая бригада, в зоне ответственности которой этот самый Алихейль находится. Что для знающих говорит о масштабности и сложности предстоящей задачи.
Впрочем, мы, молодые, к таковым не относимся пока. Хотя готовили нас к этой операции непривычно тщательно.
Было несколько тренировочных выходов в горы, стрельбы, несколько строевых смотров, на которых проверялась наша экипировка, вплоть до наличия запасных портянок в РД. Причем проводили эти смотры для каких-то суперважных проверяющих чуть ли не из Ташкента, из командования округа.
Но какими бы благими намерениями эта тщательность ни была вызвана, ничего, кроме неприятностей и дополнительных сложностей, нам, молодым, она не принесла. Потому что как правильно укомплектовать тот же РД, никто нам до этого особо не объяснял и не показывал. "Правильно" в смысле того, что должно в нем находится по кем-то когда-то и где-то придуманным и утвержденным правилам.
Причем этот "кто-то" вряд ли когда-то в горах сам бывал, тем более на боевых действиях. И даже размер РД не очень хорошо себе представлял. Иначе вряд ли бы в этот "правильный" список вошла бы куча ненужных вещей типа зубной щетки, запасной подшивы для подворотничка и всякой прочей хрени. Которую никто, естественно, на боевые с собой никогда не брал. Какая там зубная паста – иногда каждый глоток воды на вес золота…
Соответственно, всю эту хрень нужно было перед строевым смотром в РД уложить, расхаживающему с важным видом проверяющему полковнику продемонстрировать. И не дай бог, чего-то крайне важного в РД не окажется. Ротного "имеют" тут же на плацу. А дальше по нисходящей, с предсказуемым для нас, "шнуров", результатом…
Короче, пока готовились к операции, задолбались так, что уже дождаться не могли, когда же "на войну"…
И вот дождались, наконец тронулись в путь.
Около Нарая мы стоим дня два-три – каждый день ждем, что пойдем в горы.
Которая именно из окружающих нас гор та самая, Нарай, мне пока невдомек. Да и, в общем-то, все равно. Раз сказали, что мы встали бригадной броней в районе такой-то горы – значит, где-то тут она. Собственно, мне-то никто ничего не говорил – услышал случайно бухтелово по связи в БТР. Откуда было знать в этот момент, что Нарай этот навсегда в памяти застрянет… Как осколок, который всю жизнь под сердцем носят…
Не Гиндукуш, не Панджшер, не Черные горы или что-то еще звучное и впечатляющее. Нет, из всего горного многообразия Афганистана глубже всех засядет мне в душу Нарай…
Впрочем, пока что значительно больше меня заинтересовало относительно плоское пространство между гор, на котором расположилась броня нашей бригады.
Вся эта плоскость усыпана неким подобием крупной гальки и серого то ли песка, то ли гравия. Может, и не серого, но низко нависшие свинцовые облака, из которых периодически начинает валить снег, окрасили серым, кажется, все вокруг. Посреди этой площадки течет то, что здесь называют реками – метра три шириной, полметра глубиной, но течение быстрое.
Главное ощущение от остановки на Нарае – постоянная зябкая сырость, холод и тревожное ожидание. Тревожное потому, что сразу за границей "гальки" начинаются горы, склоны которых уходят вдаль, иногда даже не видно где заканчиваясь. Куда-то туда нам предстоит идти. Когда, зачем? Что нас там ждет? Непонятно.
А пока мы поставили палатки и практически все наше время занято обустройством быта. Нужно на этом голом каменном пятаке насобирать палок, щепок и всего, что может гореть. Потому что в дорогу нам дали сухпай и его надо на чем-то греть; а ночью нужно чем-то топить буржуйки в палатках и костры перед ними.
Естественно, все это ложится на наши плечи. Мы – молодые, "шнуры". Мы прослужили чуть больше полугода, восемь месяцев, в Афгане – четыре из них.
Помимо того что нам нужно организовать быт и отдых всей роты, не дает скучать и взводный Плотников. На второй день он решает устроить для нашего второго взвода, где "шнуров" большинство, "купание".
Мы и в бригаде не были особо чистыми, поскольку постоянно нужно что-то мыть, стирать, таскать уголь, дрова, топить буржуйку в палатке. А уж за время марша и подавно стали чернее негров, притом что на стоянках постоянно жжем костры и греем сухпай в обожженных цинках из-под патронов, которые, за неимением дров, ставим на коптящие банки с соляркой.
Плотникову это не нравится – он бодрый, плотный, коренастый мужик лет 28 на вид. В офицерском бушлате ему тепло, кормят офицеров неплохо, энергии его нужен выход. Строем мы идем к "речке".
Вылезать, пусть и из куцего, тонкого, но все же кое-как греющего солдатского бушлата, не хочется. Еще меньше хочется, стоя на берегу холодного и быстрого потока, стаскивать теплый зимний тельник и надетую на него рубаху от кальсон. Но Плотников не дает раздумывать – через минуту все мы, уже по пояс голые, намыливаемся по очереди куском хозяйственного мыла. Сначала отмываем руки, а потом, уже почти ничего не чувствуя этими руками, моем свои тощие тела. Мне хуже других – пока ехали сюда по горам на броне я, естественно, не снимал ушанку, повязанную на уши, и мое отбитое кем-то еще в бригаде и начавшее еще там гнить ухо, намертво присохло к ворсистой внутренней стороне шапки.
По пояс голый, но в завязанной ушанке, я тут же привлекаю внимание взводного.
Выслушав, в чем дело, он, недолго думая, приказывает мне развязать ушанку. Заметив признаки колебаний, резким движением сам сдирает ее с головы вместе с коркой засохшего гноя и крови на ухе. А как кажется в этот момент мне – и со всем ухом целиком.
Оценив "масштабы бедствия", Плотников "наваривает" мне по здоровому уху, а больное приказывает перевязать санинструктору роты Лене Чмырю. Теперь, еще не отправившись на "боевые", я уже хожу с забинтованной головой. Мало того что все, естественно, подкалывают про "бандитскую пулю". Дополнительное неудобство еще и в том, что с такой "белой отметиной" я намного чаще попадаю на глаза и офицерам, и "ветеранам", когда нужно припахать кого-то для всевозможных мелких хозработ.