А то, говорит, я уже и забыл... (Это жаль, он очень талантлив).
Ну, посмотрим, посмотрим.
17 августа. Четверг.
С понедельника не писала. Бронхит. А погода стоит теплая, еще летняя. Надо бы скорее на нашу дачу ехать, последние дни. Но уж очень и здесь заварено, как-то уехать трудно. Дача, положим, недалеко (около той же Сиверской, где нас "постигла" война) в имении князя Витгенштейна. Газеты - в тот же день, имеется телефон, прекрасный дом. Разрыва с Петербургом как будто и нет, - как я люблю старинные парки осенью! - а все же и отсюда не оторвешься. Сиверская мне напоминает "беду войны", только теперешняя дача называется как-то пророчески-современно "Красная Дача"... (Она и в самом деле вся красная).
А что случилось?
Борис бывал все дни. В том же состоянии ожиданья.
Московское Сов. развертывалось приблизительно так, как мы ожидали. П-во "говорило" о своей силе, но силы ни малейшей не чувствовалось. Трагическое лицо Керенского я точно видела отсюда...
Вчера Борис сидел недолго.
Был последний вечер неизвестности - утром сегодня, 17-го, ожидался из Москвы Керенский.
Борис обещал известить нас мгновенно по выяснении чего-нибудь.
И сегодня, часу в седьмом - телефон. Ротмистр Миронович. Сообщает мне, "по поручению управляющего военным ведомством", что "отставка признана невозможной", он остается.
Прекрасно.
А около восьми, перед ужином, является и сам Борис. Вот, что он рассказывает.
К Керенскому, когда он нынче утром приехал, пошли с докладом Якубович и Туманов. Очень долго и, по видимости, бесплодно, с ним разговаривали. Он - ни с чем не соглашается. Филоненку ни за что не хочет оставить. (Тут же и телогрей его Барановский; он тоже за Савинкова, хотя и робеет). Каждый раз, когда Туманов и Якубович предлагали вызвать самого Савинкова, - Керенский делал вид, что не слышит, хватался за что ни попадя на столе, за газету, за ключ... обыкновенная его манера. Отставку Савинкова, которую они опять ему преподнесли, (для "резолюции", что ли? Неужели ту, исчерченную?) - небрежно бросил к себе в стол. Так ни с чем они и ретировались.
Между тем в это же время Савинков получает через адъютанта приглашение явиться к Керенскому. По дороге сталкивается с выходящими из кабинета своими защитниками. По их перевернутым лицам видит, что дело плохо. В этом убеждении идет к "г. министру".
Свидание произошло, наедине, даже без Барановского.
- Он мне сказал, - повествует Савинков, - и довольно спокойно, вот что: "на московском совещании я убедился, что власть правительства совершенно подорвана, - оно не имеет силы. Вы были причиной, что и в Ставке зародилось движение контрреволюционное, - теперь вы не имеете права уходить из Правительства, свобода и родина требуют, чтобы вы остались на своем посту, исполнили свой долг перед ними..." Я так же спокойно ему ответил, что могу служить только при условии доверия с его стороны - ко мне и к моим помощникам... "Я вынужден оставить Филоненко", - перебил меня Керенский. Так и сказал "вынужден". Все более или менее, выяснилось. Однако, мне надо было еще сказать ему несколько слов частным образом. Я напомнил ему, как оскорбителен был последний его разговор со мною. - Тогда я вам ничего не ответил, но забыть этого еще не могу. Вы разве забыли?
Он подошел ко мне, странно улыбнулся... "Да, я забыл. Я, кажется, все забыл. Я... больной человек. Нет, не то. Я умер, меня уже нет. На этом совещании я умер. Я уже никого не могу оскорбить и никто меня не может оскорбить..."
Савинков вышел от него и сразу был встречен сияющими и угодливыми лицами. Ведь тайные разговоры во дворцах мгновенно делаются явными для всех...
В 4 часа было общее заседание Пр-ва. И там Савинкова встречали всякими приветливыми улыбками. Особенно старался Терещенко. Авксентьев кислился. Чернова не было вовсе.
На заседании - вопль Зарудного по поводу взорвавшейся и сгоревшей Казани. Требовал серьезных мер. Керенский круто повернул в ту же сторону. Образовали комиссию, в нее включился тотчас и Савинков. Он надеется завтра предложить к подписи целый список лиц для ареста.
Борис в очень добром духе. Знает, что Керенский будет еще "торговаться", что много еще кое-чего предстоит, но все-таки утверждает:
- Первая линия окопов взята.
- Их четыре... - возражаю я осторожно. Записка Корнилова, ведь, еще не подписана. Однако, - если не ждать вопиющих непоследовательностей, - должна быть подписана.
Как все это странно, если вдуматься. Какая драма для благородной души. Быть может, душа Керенского умирает перед невозможностью для себя
"...Нельзя! Ведь душа, неисцельно потерянная,
Умрет в крови.
И надо! - твердит глубина неизмеренная
Моей любви".
Есть души, которые, услыхав повелительное "Иди, убей", - умирают, не исполняя.
(Впрочем, я увлекаюсь во всех смыслах. Драмы личные здесь не пример. Здесь они отступают).
В Савинкове - да, есть что-то страшное. И ой-ой, какое трагичное. Достаточно взглянуть на его неправильное и замечательное лицо со вниманием.
Сейчас он, после всего этого дня, сидел за моим столом (где я пишу) и вспоминал свои новые стихи (рукописи у него заграницей). Записывал. И ему ужасно хотелось, чтобы это были "хорошие" стихи, чтобы мне понравились. (Ропшин - поэт - такой же мой "крестник", как и Ропшин-романист. Лет 6 тому назад я его толкнула на стихи, в Каннах, своим сонетом, затем терцинами).
- Знаете, я боюсь... Последнее время я писал несколько иначе, свободным стихом. И я боюсь... Гораздо больше, чем Корнилова.
Я улыбаюсь невольно.
- Ну что ж, надо же и вам чего-нибудь бояться. Кто это сказал: - "только дурак решительно ничего не боится?.."
Кстати, я ему тут же нашла одно его прежнее стихотворение, со словами:
"...Убийца в Божий град не внидет...
Его затопчет Рыжий Конь..."
Он прочел (забыл совсем) и вдруг странно посмотрел:
- Да, да...так это и будет. Я знаю, что я... умру от покушения.
Это был вовсе не страх смерти. Было что-то больше этого.
18 августа. Пятница.
Сегодня мы на обед позвали Савинкова и, по уговору с ним, Л., Дмитрий позвал, попозже, Руманова, который тоже бабочкой полетел на Савинкова. (Крылышки бы не обжег).
Мы были вчетвером. Скоро Борис заторопился (теперь уж не сможет так ездить к нам, влез в каторжную работу).
Л. попросил его подвезти; Р. пошел лезть в свой автомобиль, а Борис вызвал меня и Дмитрия на секунду в другую комнату, чтобы сказать несколько слов. Сегодня Керенский лично говорил Лебедеву, что хочет быть министром без портфеля, что так все складывается, что так лучше.
Конечно, так всего лучше - и естественнее для совести Керенского. Это принятие "первого" пути, конечно (власть К. К. С.), но это смягчение форм, которые для Керенского и не свойственны. Пусть он отдает себя на делание нужное; положит на него свою душу. Такая душа спасается и спасет, ибо это тоже "героизм".
20 августа. Воскресенье.
Вчера была К. Ушла, опять пришла и дожидалась у меня Ел. и Зензинова с заседания своего ЦК в одном из дворцов.
Явились только после 2-х. (Дмитрий давно лег спать). Некогда было говорить ни о чем. С весны Зензинов очень изменился, потемнел; полевел, "жертвенность" его приняла тупой и упрямый оттенок, неприятный.
Центр. Ком. партии требует Савинкова к ответу, очевидно, из-за Корниловской записки. Тот самый ЦК, где "громадное большинство или немецкие агенты, или ничтожество". (Между прочим, там - чуть ли не председателем или вроде - подозрительный старикашка Натансон, приехавший через Германию).
Сегодня утром приехал Д. В. с дачи. Затем всякие звонки. Пришел Карташев вчера вернулся из Москвы. Приехал к вечеру и Савинков, которому я днем успела сообщить, что его требуют в ЦК, влекут к ответу.
Конечно, он, Савинков, не пойдет туда для объяснений. Он даже права не имеет говорить о правительственной военной политике перед - хотя бы не уличенными - германскими агентами. Я думаю, формально сошлется на проезд многих через Германию.
Но, конечно, будут... уговоры подчиниться постановлению ЦК и явиться на допрос. Расспросы о подробностях "записки", есть ли там уничтожение выборного начала в армии и т.д.
Продолжаю не понимать. Позиция партии с-ров сейчас, несомненно, преступная. А лично, в самых честных, самых чистых (говорю только о них) младенчество какое-то, и не знаешь, что с этим делать...
Что они думают о "комбинации" и о принципе "записки"?
О, какие детски-искренние, преступно-путанные речи! Они, сами, вовсе не против "серьезных мер". Даже так: если Каледин с казаками спасет Россию пусть. И тут же: комбинация Керенский-Корнилов-Савинков - пуф, авантюра, вводить военное положение в тылу - нельзя, "репрессивные" меры невозможны, милитаризация железных дорог - невводима; нельзя "превращать страну в казармы" и грозить смертной казнью. Наконец, "если только эта "записка" будет Керенским подписана, - министерство взорвется, все социалисты уйдут или будут отозваны, и мы сами, первые (наша партия), пойдем "ПОДЫМАТЬ ВОССТАНИЕ".
За точность слов ручаюсь (И более ни за что. Вряд ли все это было сознательной тактикой партии. Скорей настроением. Кто не был в то время "в настроениях"? И я тоже, конечно. Мои настроения понятны. Верны ли были мои выводы - другой вопрос. Выписываю просто, как было записано, без поправок. (Примеч. 1928 г.).).
Воочию вижу полную картину слепого "партийного" плена. Добровольного кандального рабства. Сила гипноза, очарования, "большинства". Партия с-эров сейчас вся как-то болезненно распухла, раздалась вширь ("землица!"), у них (у лучших) наивное торжество:
вся Россия стала эс-эровской! Все "массы" с нами!
Торжествуя, "большинство" и максимальничает; максимализм лучшего меньшинства - только от невозможности не быть со "всеми".
Кое-кто, самоутешаясь, наивно мечтает изнутри "править" ЦК, а через него направлять и стихийную часть партии. Мне даже странно это выписывать. Какая устрашающая мечтательность!
Кончаю. Еще одно вот только, самое трудное (и о чем почти не говорили!). Это что немцы перешли Двину, Рига наверно будет взята - если только уже не взята в данный момент.
21 августа. Понедельник.
Взята.
Мы отходим на линию Чудского озера - Псков. Очень хорошо. Правительство отнеслось к этому фаталистически-вяло. Ожидали, мол.
Город не разобрать. Что - он? Очевидно, нет воображения. На Выборгской заходили большевики с плакатами: "немедленный мир!" Все значит, идет последовательно. Дальше.
Была у К. (погода летняя, жаркая). Сидит сычом Вол. Зензинов, обложенный газетами (своими; другие, ведь, честный и умный "День", например, - "не имеют никакого влияния").
Никнет аскетическим профилем; недоумело:
- Вот, Ригу взяли...
- Ну, так вам что? - резко говорю я. - А вы спешите пользоваться "влиянием", идите на Выборгскую требовать немедленного мира с немедленной землей.
Пошла оттуда обедать на Фурштадскую, запуталась в казарменных переулках; они страшны даже: грязь, мусор, разваленные кучи "гарнизона", толстомордые солдаты на панели и подоконниках, семечки, гогот и гармоника. Какая тебе еще Рига! Мы не "империалисты", чтоб о Риге думать. Погуляем и здесь. А потом домой, чтоб "землицу"...
Сейчас (поздно вечером) мне звонил Л. Говорил, что оказал весьма сильное давление на Керенского в том смысле, чтоб передать Савинкову и военное, и морское министерство. (К Борису за эти дни несколько раз заезжал Керенский; подолгу говорил с ним).
Далее Л. сообщил, что, для подкрепления, он еще пишет об этом же Керенскому письмо. Я посоветовала краткость и определенность.
Ах, все это, все это - поздно! Опять, как вечно у нас: "рано! рано!" до тех пор, пока делается: "поздно".
Все согласны, что революция у нас произошла не вовремя. Но одни говорят, что "рано", другие, что "поздно". Я, конечно, говорю - "поздно". Увы, да, поздно. Хорошо, если не "слишком", а только "немного" поздно.
Царя увезли в Тобольск (наш Макаров, П. М., его и вез). Не "гидры" ли боятся, (главное и, кажется, единственное занятие которой - "подымать голову")? Но сами-то гидры бывают разные.
Штюрмер умер в больнице? Несчастный "царедворец". Помню его ярославским губернатором. Как он гордился своими предками, книгой царственных автографов, дедовскими масонскими знаками. Как он был "очарователен" с нами и... с Иоанном Кронштадтским! Какие обеды задавал!
Стыдно сказать - нельзя умолчать: прежде во дворцах жили все-таки воспитанные люди. Даже присяжный поверенный Керенский не удержался в пределах такта. А уж о немытом Чернове не стоит и говорить.
Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?
22 августа. Вторник.
Дождь проливной; явился Л. Еще не написал письма Керенскому, хочет вместе с нами.
Стали мы помогать писать (писал Л). Можно бы, конечно, покороче и посильнее, если подольше думать, - но ладно и так. Сказано, что нужно. Все те же настоятельные предложения или "властвовать", или передать фактическую власть "более способным", вроде Савинкова, а самому быть "надпартийным" президентом российской республики (т.е. необходимым "символом").
Подписались все. Запечатали моей печатью и Л. унес письмо.
Не успел Л. уйти - другие, другие, наконец, и М. По программе - с головной болью. В это время у нас из-под крыши повалил дым. Улицу запрудили праздные пожарные. Постояли, напустили своего дыма и уехали, а дымы сами понемногу рассеялись.
Пришел Д. В. из своей "Речи", рассказывает:
- Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: "ах я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу". Я говорю - нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я, ведь, никакого отношения к власти не имею... "Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить..." Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он, сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: "в таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню". Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского.
Я долго с М. говорила.
Вот его позиция: никакой революции у нас не было. Не было борьбы. Старая власть саморазложилась, отпала, и народ оказался просто голым. Оттого и лозунги старые, вытащенные наспех из десятилетних ящиков. Новые рождаются в процессе борьбы, а процесса не было. Революционное настроение, ища выхода, бросается на призраки контрреволюции, но это призраки, и оно - беспредметно...
Кое-какая доля правды тут есть, но с общей схемой согласиться нельзя. И во всяком случае я не вижу действенного отсюда вывода. Как прогноз - это печально; не ждать ли нам второй революции, которая, сейчас, может быть только отчаянной, - омерзительной?
К концу вечера пришли Ел. и К. С Ел. и М. говорили довольно интересно.
М. опять излагает свою теорию о "небытии" революции, но затем я перевела на данный момент, с условием обсуждать сейчас нужные действия исключительно с точки зрения их целесообразности.
Сбивался, конечно, М. на обобщения и отвлеченности. Однако, можно было согласиться, что есть два пути: воздействие внутреннее (разговоры, уговоры) и внешнее (военные меры). Первое, сейчас, неизбежно переливается в демагогию. Демагогия - это беспредельная выдача векселей, заведомо неоплатных, непременно беспредельная (всякая попытка поставить предел - уничтожает работу). М. отвергал и целесообразность этого "насилия над душами". Путь второй (внешние меры, "насилие над телами") - конечно, лишь отрицательный, т.е. могущий не двинуть вперед, но возвратить сошедший с рельс поезд - на рельсы (по которым уже можно двигаться вперед). Но он не только бывает целесообразен: в иные моменты он один и целесообразен.
Собеседники соглашались со всем, но схватились за последнее: вот именно теперь - не момент. В принципе они совсем не против, но сейчас - за демагогию, которая нужна "как оттяжка времени". Ну, да, словом - "рано..." (вплоть до "поздно").
Звучало это мутно, компромиссно... Бояться насилия над телами и нисколько не бояться насилия над душами?
Мне припомнилось: "не бойтесь убивающих тело и более уже ничего не могущих сделать..."
...Потом я спрашивала Ел., что же Борис? Как суд над ним в ЦК? Пойдет? (Нынче он уехал в Ставку дня на три).
Борис, оказывается, отвечает формально: не могу, по моему фактическому положению, объясняться с откровенностью перед людьми, среди которых есть подозреваемые в сношениях с врагом.