Из дневника. Воспоминания - Чуковская Лидия Корнеевна


Отрывки из дневника включают записи о Т. Г. Габбе, о К. Симонове ("Полгода в "Новом мире"), Борисе Пастернаке, Иосифе Бродском и Александре Солженицыне. Прочитанные вместе эти заметки, сделанные в разные годы, показывают, что С. Маршак был прав, сказав о первой работе Лидии Чуковской ("Памяти Т. Г. Габбе) – "это и есть ваш жанр". Записи о Борисе Пастернаке и "Памяти Т. Г. Габбе" подготовлены к печати автором, а остальные – отобраны посмертно на основе дневника Лидии Чуковской.

К "Отрывкам из дневника" примыкает очерк "Предсмертие" – о последних днях Марины Цветаевой, тоже написанный автором на основе своего дневника. В книгу вошли также воспоминания о Фриде Вигдоровой и об академике А. Д. Сахарове.

Содержание:

  • Отрывки из дневника 1

  • Воспоминания 61

  • Комментарии 87

  • Примечания 97

Лидия Чуковская
Из дневника. Воспоминания

Отрывки из дневника

Памяти Тамары Григорьевны Габбе
(1944–1960)

13/II 44. Вчера вечером читала Тусе все пятьдесят четыре свои стихотворения. И хотя я сидела у нее с 8 до 12.30, до той последней секунды, до какой можно сидеть, чтобы не попасть в каталажку, – разговор все-таки получился неполный, скомканный, ибо Тусенька, при всей скорости речи, идет всегда такими сложными, щедрыми путями, что ее быстроговорение все-таки не поспевает за богатствомыслием.

Я очень волновалась. Как странно: когда пишешь, каждый раз кажется, будто создаешь нечто совершенно новое, небывалое, а читаешь подряд и видишь, что дудишь в одну дуду. И чувство меня не обмануло. Постараюсь точно записать Тусины слова: – У этих стихов настоящее поэтическое напряжение, упорное и сильное. Но есть некоторая монотонность, одна струна, на которой сыграно все: не то чтобы тема ваша была узка, но мир ваш узок. Для того чтобы из этих стихов получилась книга, ей не хватает целых / 3 другого, чего-то совсем другого… (Книгу эту я назвала бы "Изгнание". В ней только память и чужбина.)

Стихи ваши очень не защищены. Мы привыкли, что все наши поэты всегда щеголяют в мундирах, только некоторые позволяют себе появляться в штатском, а вы уже совсем дезабилье.

Все – один звук, одна струна. Будто узенький подземный ручей забран в узкую трубу. А когда вы пытаетесь выйти куда-то на простор – оступаетесь, делаете ложный шаг… Да и небрежностей много. И слишком большая родственность Ахматовой.

Тут я стала возражать. У Ахматовой мир конкретен, зрим – у меня, к сожалению, нет. У нее каждое стихотворение новелла – мои стихи совсем не новеллистичны.

Но Туся не согласилась.

– Ритм, интонация часто совпадают. Но дело даже не в этом. У Ахматовой есть круг лирических персонажей, если их можно так назвать: Муза, Разлука, Совесть, Ты, Я, Беда, Город и т. д. И вот эти персонажи у вас родственные.

Конечно, Туся во всем права. Но, думала я, возвращаясь от нее ночью пешком, что же мне делать со скудостью моего мира? Мир в стихах моих скуден, потому что он скуден во мне. Я люблю только тех людей, которых люблю давно, живу одними мыслями, одной тоской, одним городом, и ничто новое "со стороны" в меня не входит. Стихи раздвинутся тогда, когда раздвинется мир, а мир-то ведь по воле нераздвигаем.

6/II 44. Вчера у меня была Шура. Говорили о Ленинграде, обдумывали возвращение. Говорили о Тусе. Почему с ней так хорошо советоваться обо всем: и о стихах, и о пропуске, и о мебели? Думаю, потому (и Шуринька со мной согласилась), что в ней удивительное сочетание ума возвышенного и ума здравого.

8/IV 44. Вечером, почувствовав себя здоровой, отправилась вдруг к Тусе. Подсохло, ледок хрустит – вдали заря, розовая, нежная, прилетевшая с ленинградских проспектов. Тусенька похудела, осунулась, очень устала. По укладу этого излишне хозяйственного дома, за картошкой ходят Туся и Соломон Маркович, хотя у С. М. болит сердце, а Туся только что встала с постели. Но Евгения Самойловна не хочет брать работницу.

Выпив чая, мы с Тусей, как когда-то в студенческие времена, отправились к ней в комнату, которая ей кажется такой убогой, а мне, после моей конуры, такой блаженно тихой и уютной.

Туся подробно рассказала мне о блокаде, о том, как люди переставали быть людьми.

Я прочитала ей первую и третью часть своей поэмы. Кажется, первая ей в самом деле понравилась .

Интересно, что Тамара сказала мне о своей постоянной работе с Самуилом Яковлевичем то самое и теми самыми словами, какими я всегда говорю о себе, о ней и Шуре. Она сказала:

– Самуилу Яковлевичу так существенно мое мнение о его стихах потому, что это его собственное мнение, только взятое объективно. Я всегда понимаю его задачу, ту, которую он поставил перед собой, и сужу о том, что получилось с точки зрения его задачи. Его собственной.

11/V 44. С утра поехала к Тусеньке, которая что-то хворает. У нее застала Самуила Яковлевича. Он сидел на стуле возле ее тахты и мучился от вынужденного некурения. Рассказывал нам о своем детстве, о толстой m-me Левантовской, дуре, которая везла его, одиннадцатилетнего, куда-то в поезде.

"Она спросила у соседей (и я как-то сразу понял, что вопрос этот угрожает мне стыдом): – Вы читали Пушкина? – Да. – Вот и он тоже пишет стихи".

Туся предложила ему послушать мою поэму (выходит, я тоже пишу стихи), С. Я. слушал, опустив на грудь голову, чуть похожий на Крылова, будто дремлющий. Но когда я кончила, заговорил с большим темпераментом, вскочил и, наверное, заходил бы по комнате, если бы пространство существовало. "Говорить? Или лучше не надо? Ведь вы не кончили еще – может помешать".

– Нет, говорите.

Вступление не понравилось С. Я. "Тут субъективное не стало объективным". Главы о детях и Эрмитаже он похвалил. "Вы были в Ташкенте, и это слышно. Человек текуч, как река, и в нем все отражается. Это повторение слова в конце – это у вас с Востока и очень хорошо".

Объясняя мне недостатки и удачи, С. Я. цитировал Твардовского, Пушкина, Лермонтова. Мы с ним хором прочли "Мороз и солнце…", и "Чертог сиял…", и "Выхожу один я на дорогу…" Заговорили о Берггольц. "Рассудочно", – сказал С. Я. И похвалил из ленинградцев Шишову.

Тусенька все время молчала. А потом произнесла:

– Объясните мне, Самуил Яковлевич, вот что: почему вступление, где Лида говорит о вещах таких дорогих для нас, нами пережитых, – не трогает? Ведь человека моей биографии оно, казалось бы, должно было тронуть с полуслова. А дальше – диванчик, дети, Нева, заново увиденная сквозь окно, – это все уже существует. В чем тут дело? Почему то, такое пережитое и искреннее, не нашло выражения, а это нашло?

– Я был бы Богом, если б мог ответить на этот вопрос, – сказал С. Я.

Дальше разговор шел от темы к теме, скачками.

Туся прочитала Бекетову, воспоминания о Блоке.

– Интересно? – спросил С. Я.

– Нет, взгляд тетки на великого поэта не только неинтересен – а просто невыносим, – сказала Туся. – "Мама, дай пелепевку" – или что-то такое – "по его тогдашнему выражению". Очень глупо.

Домой С. Я. завез меня на машине. По дороге продолжался разговор о стихах.

– Я стихов вообще не люблю, – говорил С. Я., – а люблю их только в виде исключения… Стихи должны упираться в землю и где-то взлететь… В мире есть дух, плоть и душа: психология. Это самое бесплодное, безвыходное, неодолимое.

Я вспомнила в статье Блока: "не заслоняйте духовность душевностью".

30/VII 44. Тусенька была у меня. Рассказала мне о сценарии Эйзенштейна "Иван Грозный". Стиль там таков:

"Моря рокотом гнев бояр ему отзывается".

– Интересно, – говорит Тусенька, – что в действительности Иван не только злодействовал, но и каялся. Он мучился пролитой кровью. Эйзенштейн же ни о каком покаянии и не думает. Кровь льется, и так и надо, и это очень даже хорошо.

30/IX 44. Мне позвонила Тусенька, жаловалась на Гакину, редакторшу, которая измывается над ее "Гулливером". В запале возмущения Туся совершенно всерьез стала мне доказывать, что она, Туся, литератор, а Гакина – столб. Я выслушала и говорю:

– Была я на днях у Сувориной, на радио. Она предлагает мне написать для них о Герцене, но так, чтобы ничего не упоминать о его отъезде из России, об эмиграции. Я негодую, а она меня уговаривает: "Такая наша специфика, вы постепенно привыкнете".

Туся до слез смеялась над этой "спецификой" и согласилась, что моя Суворина еще хуже, чем ее Гакина. Не знаю, послужило ли ей это утешением.

10/Х 44. Утром получила письмо от Шуры и сразу отправилась к Тусе. Надо обдумать, как спасти Зоечку. Она – строитель, она строит дома. С ее-то силенками, с ее неуменьем! И какая судьба: Зоя строит Тусин дом! Тот самый, в переулке!

Тусенька позвонила Самуилу Яковлевичу, и он обещал просить Дубровину, чтобы та приказала Чевычелову зачислить Зою в Ленинграде в штат Детгиза.

Заговорили о Гакиной, о тех глупостях, которые она пишет на полях Тусиного "Гулливера".

– Вы только подумайте, Лидочка: на полях моей рукописи, там, где рассказывается о Гулливере у великанов – "кровать его была без конца и края, а комнату не обойти и в две недели" – Гакина спрашивает: это гипербола? Ну как смеет человек, ничего не понимая в литературе, быть редактором?

И Туся начала развивать свою любимую мысль о том, что основа подлости – невежество и глупость.

"Подлость – защитная окраска глупости. Гакина, например, вовсе не хищница, она по природе унылое травоядное. Однако она готова сделать мне любую подлость из боязни, что я могу доказать ее бездарность, разоблачить ее… Такова же была основа тех подлостей, какие делал нам Мишкевич".

26/XI 44. Сегодня у меня праздник: была на Тусином "Городе мастеров".

У дверей театра толкотня. Мальчишки рвутся внутрь; контролерши смотрят на них как на личных врагов.

Мы с Люшей, по случаю моей слепоты, в первом ряду. Во втором – Тусенька, Соломон Маркович, Самуил Яковлевич, Кассиль, Прейсы и Шварц.

Шварц очень тонко мне сказал о Ленинграде:

– Ездить в Ленинград или жить там – это то же самое, что садиться обедать за операционный стол: "Кушайте, пожалуйста, здесь все вымыто и продезинфицировано".

Но это в сторону.

Начался спектакль, которым недовольна Туся. И хотя все ее неудовольствия справедливы (актеры играют, в сущности, конспект пьесы, огрубленный и сокращенный, а не самую пьесу во всем ее поэтическом богатстве), пьеса так богата, сказочная основа так счастливо в ней расцветает, что спектакль все равно чудесен, даже сквозь режиссерскую прозу и бедность. Кроме того, прекрасно играют два актера: страшный герцог и глупый хвастун Клик-Кляк.

Дети корчатся от волнения, предупреждают из зала добрых, шикают на злых.

Это – не аллегория. Это – ее величество сказка.

И его величество успех. Тусеньку вызывали семь раз. Она выходила на сцену с той улыбкой, приветливой и чуть светской, с какой улыбалась в Институте, выходя к столу на экзаменах – нарядная, быстро говорящая, слишком кудрявая и слишком румяная (за что и была прозвана Женей Рыссом "красненькая барышня"). Со свойственной ей благовоспитанностью она упорно аплодировала режиссерам и актерам, за руки вытягивая их на авансцену.

И я жалела, что Шуры и Зои нету сегодня с нами. Это был бы для них праздник, как для меня.

28/XI 44. Мне вчера пришло на ум написать рецензию на Тусину книжку. С. Я. благословил это намерение и посоветовал обратиться к Жданову, в "Комсомолку". И тот – хотя и не очень восторженно – заказал мне четыре страницы к пятнице.

Вечером я отправилась к Тусе за книжкой. Тусю застала утомленной, бледной, она без конца теребила и пристраивала волосы, что у нее всегда признак нервного изнемождения. Евгения Самойловна не желает взять работницу – и потому Туся без конца стоит в очередях – и это сверх театра, Детгиза, рукописей С. Я. и пр. Какое это безобразие, какое варварство! Не лучше ли тратить деньги, чем Тусины драгоценные силы? Но Евгению Самойловну одолевают два страшных беса: бес экономии и бес серьезного отношения к ерунде – к сорту хлеба, качеству молока. Домработница может купить что-нибудь не так, а Туся всегда покупает так… А что Тусе надо сидеть за столом и писать, об этом Е. С. не думает. В этом доме не быт приспособляют к литературной работе, а литературную работу приспособляют к быту и к удобствам Евгении Самойловны.

18/III 45. Вчера Туся рассказала мне характерный анекдот о Леонове. В Литфонде обсуждалась кандидатура Булатова – и его провалили. Я терпеть не могу Булатова, но, конечно, на членство в Литфонде он имеет все права.

Особенно ярился Леонов.

– Если принимать в Литфонд таких, как Булатов, – говорил он, – то куда же меня тогда? Не можем же мы с ним быть в одном разряде… Тогда меня и мне подобных следует перевести куда-нибудь выше, например в правление. Ведь был же Некрасов в правлении старого Литфонда.

– Он, по-видимому, полагает, – объяснила мне Туся, – что Некрасову было выгодно находиться в правлении: ордеров он получал больше, что ли!

4/IV 45. Туся рассказывала о Сейфуллиной и Шагинян, которых она видела в Союзе.

– Сейфуллина похожа на директора лилипутской труппы… или на скопца… или на мальчика-певчего в католическом хоре… Обвисшее старое личико, а пальто на кокетке и с большими пуговицами, как у пятилетних детей.

Шагинян вся квадратная, тяжелая, а лицо, как у первой ученицы в очках.

6/IV 45. Туся позвала меня помочь ей с корректурой "Гулливера". От запаха краски, от зеленых чернил корректора, а главное от Тусиных микроскопических сомнений, выраженных с помощью еле заметных черточек на полях, на меня пахнуло счастьем.

– Понимаете, Лидочка, – сказала мне Туся, – ведь на всем свете, кроме С. Я., вас, Шуры и Зои, никто бы даже не понял, что меня смущает в этих фразах…

Я понимала сразу, и мы чудесно поработали часа два.

29/VI 45. Вечером была у Туси. Со сказками неудача: "не подходят к профилю издательства". Безобразный же у них профиль! Смелость, необычность книги их пугает; книга не только прекрасная, но и образцовая, то есть воинствующая, а они хотели бы просто переиздать Афанасьева: так спокойнее.

Я прочитала Тусе два свои стихотворения: "Теперь я старше и ученей стала…" и "Этот пышный убор седины…" Она хвалила: "лирично, глубоко, точно, интонация хорошая прозаическая начала появляться". Я говорю:

– Вы мои стихи всегда хвалите неуверенным голосом.

– Да, правда. Они хорошие, искренние, умелые, но меня в них всегда смущает не полное присутствие вас. Вот вы седая, с синими глазами, с бровями домиком, произносящая "обшество" вместо "общество" – вас я не слышу в стихах. Я не уверена, что если бы мне их показали без подписи, я бы узнала, что это вы. А в статьях узнала бы непременно.

7/VII 45. Иосиф погиб.

Туся заплакала и замолчала в телефон. Я поехала к ней. Там какой-то муж какой-то кузины, как раз явившийся с первым родственным визитом. Его надо принимать, угощать, расспрашивать о родственниках. Туся жарит картошку, подает, расспрашивает – потом гость остается с Евгенией Самойловной, а мы уходим к Тусе в комнату, и там она кладет голову на стол и плачет. В письме женщины, товарища Иосифа по несчастью, сказано, что он погиб во время наводнения. Как? Отчего? Залила ли вода барак или он был на работах?

– Я же знала, я знала, – говорит Туся, – его ни минуты нельзя оставлять в этих руках.

– Вы и не оставляли!

– Нет, я медлила, я ведь медленная, надо было спасать скорее…

14/VII 45. Опять была у Туси весь вечер.

Тусенька так же ласково говорит с Е. С., так же терпеливо по телефону с С. Я., но, чуть мы остались одни, она заплакала. Она жалуется, что лицо Иосифа ускользает от нее, будто лента рвется.

Это ей кажется. Даже я вижу его ясно, слышу голос. Он говорил "Лидичка", "Чаю, чаю я желаю, / Чаю, чаю я хочу, / А когда дадите чаю – / Я обратно ускачу". Я хорошо помню его в тот день, когда он пошел защищать Тусю и Шуру, а мерзавцы выгнали его и назвали шпионом, и он оттуда пришел ко мне, сел на диван и заплакал… А когда Туся вернулась, каким счастливым голосом он мне сказал по телефону:

– Сейчас, Лидичка, вы будете говорить знаете с кем? – смех: – с Тусей!

Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. Я верю только в то, что если человек в этой жизни вопреки всему успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил. (Вот почему такой грех – убийство ребенка: он еще не успел воплотиться.) Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне – как душа Пушкина или Толстого, – то она будет жить и после смерти – нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет.

15/VII 45. Сейчас вечер – а я, прогульщица, только сажусь за рабочий стол. Весь день прокутила с Тусей.

А впрочем, мы, пережившие столько гибелей, уже знаем, как люди хрупки. Сколько еще раз в жизни я увижу Тусю, Туся меня? Бог весть!

Я проспала с утра свою молочницу и помчалась к Елисееву за молоком. И вдруг меня осенило: повести Тусю на "Бемби". В кассе – никого. Зато другая беда: у Туси 45 минут занят телефон. Проклятие! Я звонила из автомата, звонила из дому, взбежав одним духом на шестой этаж (лифт не работает). Наконец, дозвонилась, условились.

Еле поспели.

Маленькая девочка позади нас уверена, что Бемби – это папа зайцев. Взрослые наперебой объясняют ей ее ошибку. Она слушает, потом:

– А он любит своих деток?

– А детки его ждут?

Туся согласилась со мной, что "Бемби" – живое опровержение всех предрассудков о необходимости в кино острого сюжета, быстроты и пр. Сидят сотни людей и затаив дыхание смотрят, как падают листья, как листья отражаются в воде… Ведь самое сильное в "Бемби" – это, а не остроты и карикатуры, и все это понимают. Зал был полон, и по репликам было слышно, что люди пришли во второй и в третий раз. На бессюжетную картину.

Я отправилась Тусю провожать. Прочитала ей то, блоковское, которое повторяю все последние дни:

Дальше