Из дневника. Воспоминания - Чуковская Лидия Корнеевна 3 стр.


Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.

Мы забраковали /4 предложенного материала.

Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом – мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.

– Странные были у нас учителя, – сказала Туся. – Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский – нуль; Степанов – барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский – библиограф – и все они вместе прежде всего не литераторы. Непосредственно-талантливого, литераторского в них нет ничего, а псевдоученого много.

Да, я с Тусей согласна – наши университеты были позади: поэзия – и впереди: редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.

5/XI 46. Сегодня со мной случилась беда, которая не знаю чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев, посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной, – я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра, – схватила гранки и ушла к Тусе.

Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис, и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.

Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.

8/XI 47. Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.

Туся полнеет, ширеет – это, по-видимому, ее способ стареть, – но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа – как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем – кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей – удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому "не так". На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.

22/III 48. Сегодня Туся прочитала мне свои любимые строки из Фета, и я все время твержу их:

Не жизни жаль с томительным дыханьем, -
Что жизнь и смерть?!. А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем
И в ночь идет, и плачет уходя.

16/X 48. Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против "дилетантизма" (т. е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за "науку" – т. е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку, и она зажила новой жизнью.

Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом с пылу с жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала – как всегда во время речи – кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он "тронул", – под громкий хохот аудитории.

24/V 50. Жалко, разумеется, всех троих: Евгению Самойловну, Тусю, Соломона Марковича… Но мне жальче всех Тусю. Болезнь Евг. Сам. накрыла ее с головой, поглотила; никогда она не была дальше от работы, чем теперь; где тут работать – ей уснуть некогда, некогда поесть – хотя дежурит сестра, не отходит от больной Соломон Маркович, и мы все помогаем как можем. Сусанна – та просто переселилась на их черную коммунальную кухню, ходит на рынок, стряпает, пытаясь кормить Тусю и Соломона Марковича.

По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба – и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. "Туся!" – мгновенно выговаривает Е. С., чуть Тусенька выходит за дверь; "Туся обедает, Женичка! – говорит ей Соломон Маркович. – Подожди немного, дорогая, она сейчас придет". "Туся!" – твердо повторяет Е. С., и Туся приходит и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери – как, наверное, всякая большая любовь – слепа. Она в умилении перед мужеством Е. С., которое нам не приметно.

– Я всегда знала, – сказала мне Туся со слезами, – что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.

Любовь слепа. И – всемогуща. Ухаживать за Е. С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона, – невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.

Когда Е. С. уснула – сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем – все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда – и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку – сквозняк, потому что дверь напротив. Закроешь – духота.

20/VI 51. Были с Ваней у Туси. Ваня в шутку спросил ее:

– Как вы думаете, Тамара Григорьевна, у Лиды с NN роман?

Тусенька махнула рукой:

– Нет. Блокадная баня. Можете быть спокойны.

И объяснила, что во время блокады сначала бани совсем не работали, а потом их открыли, но неделя была разделена на мужские и женские дни. Иногда приедут с фронта солдаты, охота помыться, а нельзя: день в бане женский. И женщины их пускали: "Ладно, мойтесь с нами… Нам ничего… Нам все равно…"

10/VII 51. Была в Лосинке у Вани и у Туси. Обедали у Туси, Ваня разливал чай. (Туся это называет: "Старшая дочь – помощница в доме".) Потом сидели на нагретом солнцем Ванином крыльце, потом втроем бродили по кладбищу. Там чудесный шум ветра в вершинах. Туся читала стихи, свои любимые: тютчевскую "Весну", лермонтовское "Когда порой я на тебя смотрю…". Потом поговорили о С. Г., о том, что муж все не может окончательно порвать с прежней семьей, и С. Г. мучается. Туся опять и опять объясняла мне, как она объясняет мне скоро тридцать лет, разнообразие любви, сложность человеческих чувств: одни другим разнообразные отношения якобы не мешают.

Мне кажется, это мужская теория, женщинам чуждая.

Ваня молчал. Я спорила. Туся сердилась.

19/VII 51. Съездила с Рахтановым в Лосинку к Ване. Вытащили и Тусю к Ване. Он разостлал на лугу перед крыльцом два одеяла, и мы долго там сидели все четверо. Рахтанов сообщил, что в редакционные времена был в Тусю влюблен и даже объяснился ей в любви на Кирочной улице, когда они вместе возвращались от меня. Тусенька смеялась и не отрицала.

Мы стали подсчитывать, сколько уже лет знаем друг друга: я, Туся и Рахтанов – с зимы 1925 года; я и Ваня – с 20-го или 21-го – тридцать лет! И какие же мы уже старые!

– А правда, – сказал Рахтанов, – в юности совсем неверно представляешь себе старость? Теперь мы можем это проверить и убедиться в неправильности наших тогдашних представлений.

– Вы можете сформулировать, в чем неправильность? – спросила Туся.

– Могу. Мы думали, что старики – это старики.

– Молодец, – сказала Туся. – Очень точно. Но только я должна признаться, что я так никогда не думала. Я всегда знала, что человек от первого дня до последнего один и тот же. А если уж говорить о переменах, то старость – это не утрата чего-то, а приобретенье.

20/IX 52. Удивительное Тусино свойство успокаивать боль, снимать с плеч тяжести. И не успокоениями – а тем, что вдруг открываются перед тобой перспективы, перед которыми твои горести – мелки.

Сегодня я приехала к ней в Лосинку, измученная своими бедами. А тут еще дождь. Мокрое шоссе, скользящий на мокрых листьях пьяный, мокрая темень в Ванином саду, через который я шла к Тусиной калитке. Сначала Туся была занята Сусанной, потом Евгенией Самойловной, и я ждала, раздражаясь. Но как только Сусанна ушла, Е. С. уснула и Туся начала говорить о моей рукописи – я сразу почувствовала не только ее правоту, но и целительность света, исходящего из ее голоса. Все, что меня давит, показалось маленьким перед существенностью, истинностью ее слов. Мои старания приобрели перспективу и смысл.

25/IV 53. Вечером съездила к Тусе за сумкой, которую эта фея Мелюзина давно уже приготовила для меня по случаю моего рождения. Там оказалась Шура. Фея в огорчении: ее заставили чуть ли не год работать над "Оловянными кольцами", она переделывала их, по требованию редакции (?), раз пять – а потом прочел начальник, некто Гусев, и сказал, что идея неясна: не содержится ли в пьесе проповедь глупости? Между тем идея совершенно ясна, ее поняла даже десятилетняя Фридина Саша: пошлые люди видят в доброте и благородстве одну глупость… Саша поняла, но где уж понять Гусеву?

Посидели, погоревали.

Потом Тусенька, несмотря на свое огорчение, изумительно показала Б-ич. Взяла крышку от сахарницы, укрепила ее как-то сбоку на голове, раздула щеки, рукою показала подбородки до живота… Шура плакала от смеха, а я упала с Тусиной постели, по-настоящему упала на пол и еле могла встать.

Туся же показывала, совершенно не смеясь.

– И еще эта дурища, – сказала Туся, – постоянно ходит в розовых или красных платьях, облегающих бедра. Так и хочется взять кривой нож и отрезать кусок ветчины.

28/VIII 53. Туся вчера звонила из Лосинки. Плачет: Евгении Самойловне хуже, доктор подозревает второй инсульт.

Я поехала; в поезде теснота и ругань; по дороге – тьма и ругань. Ноги увязают в грязи.

Туся встревожена и изнурена. Часто, оставив меня, уходит к Евгении Самойловне, успокаивает ее ласковым голосом:

– Подожди, моя хорошая. Вот так. Сейчас тебе не будет больно.

Почему-то мы заговорили о Ване, о его способности, при любви к нам, – оставлять нас, покидать на века… Может быть, он нас не любит?

– Что вы, Лидочка! Конечно, любит. Ваня настоящий друг. Когда мама заболела, Ваня по три раза в день таскал вместе с вами лед. (И я сразу вспомнила ту лютую жару и нашу с Ваней беготню по аптекам и мороженщикам, а потом – как мы тащим, задыхаясь, эти грязные глыбы.) Но Ваня относится к тем людям, которые устают от интенсивности отношений. Это очень распространенный порок. Вы, я, Шура – редкость; норма была бы в том, что кончилась совместная служба – и потребность интенсивного общения тоже кончилась бы… Ну вот, а Ваня в норме: устает от обмена мыслей и чувств.

Погас свет. Соломон Маркович уже спал – Туся рано уложила его, так как у него болит сердце. Настя уже отбыла. Мы

с Тусей с трудом зажгли керосиновую лампу; потом я держала лампу, а Тусенька смазывала пролежни у Евгении Самойловны – приговаривая, уговаривая, утешая. Материнский она человек, хотя у нее никогда не было детей.

3/Х 53. Мне пришлось сообщить Тусе о смерти Софии Михайловны.

Это было в Лосинке, куда я привезла на такси литфондовских врачей для Евгении Самойловны.

Пока Настя повела врачей мыть руки, мы на минуту остались с Тусей одни.

Я ей сказала.

Она сразу смолкла и тяжело задумалась.

– Может быть, вы хотите поехать к Самуилу Яковлевичу? – сказала я. – Поезжайте, а я побуду здесь.

– Нет, – сказала Туся. – Как я сейчас войду в этот дом, где она так не желала меня видеть? Она была очень несчастна. И почему? Ведь Самуил Яковлевич ее всегда любил. Вот теперь будет видно, как он ее любил!

Она села и написала С. Я. письмо, которое я отвезла ему.

10/Х 53. У Туси в Лосинке была за это время один раз. Там все тот же ужас. Евг. Сам. в бреду. t° около 39. Новые пролежни. Меня она не узнала, Тусю узнает не всегда. Каждую минуту стон:

– Леня!

Она взывает к нему, как к защите и помощи.

Я спросила у Туси:

– Как Самуил Яковлевич? Как переносит горе?

– Он занят покаянием и мифотворчеством.

20/Х 53. Наконец выбралась к Тусе в Лосинку. Служение ее все длится. Бинтует, перекладывает Евгению Самойловну вместе с Соломоном Марковичем. "Маленькая моя. Хорошая моя". Целует ее изможденное и бессмысленное лицо – с нежностью, долго не отрываясь. Не розовую щеку ребенка, а эту, желто-серую.

Я ей намекнула, что врачи, которых я привозила к Евг. Сам. из города на днях, очень интересуются составом крови. Мне они прямо сказали, что у Е. С. – рак печени, опухоль прощупывается. Этого я Тусе не сообщила, но она догадалась сейчас же:

– Они давно подозревали опухоль. Но это оказалось не так. Печень увеличена от сердца.

За чаем, когда Е. С. уснула, Туся пересказала мне новый роман Панферова:

– Понимаете, Лидочка, он все берет совершенно всерьез. Когда он описывает, что его герой вспотел у телефона, разговаривая с начальством, то видно, что Панферов ему вполне сочувствует: как же, ведь человек беседует с самим секретарем обкома! Автор и сам в таких случаях потеет. И проблему случки ядреной колхозницы с академиком он тоже поднимает на должную высоту.

30/Х 53. Была у Туси в Лосинке. Вечером в глубокой темноте путешествовали вместе в аптеку. Туся сказала мне, что

Евгения Самойловна в бреду проходит заново стадии всех возрастов. Когда она чувствует себя ребенком, то очень серьезно и старательно произносит:

– Ма-ма.

Когда чувствует себя молодой – зовет девочек, дочек: Лека! Туся!

24/XI 53. Недавно я как-то мельком сказала Тусе, что нигде не могу достать подходящие ночные туфли, а ноги отекают мучительно. Сегодня она вдруг позвонила мне: туфли меня ждут. Я очень была тронута. Спрашиваю:

– Сколько же я должна вам?

– Ничего не должны… Фея Мелюзина всегда дарила Золушке башмаки бесплатно.

– Ну, Туся, какая же я Золушка?

– А чем же вы не Золушка, между прочим? Подумайте хорошенько и вы увидите большое сходство.

– Но характер, Туся, характер!

Тут уж и премудрая Тамара ничего не нашлась ответить.

16/XII 56. Когда я 13-го вернулась в город из Малеевки, у меня на столе лежала Люшина записка: "Мама, случилось ужасное несчастье, ночью умер Соломон Маркович".

Я, не раздеваясь и не распаковывая чемоданы, поехала к Тусе.

Она скрывает от Евгении Cамойловны, скрывает, говорит, что Соломон Маркович в больнице – а он лежит – мертвый – у нее в комнате – под простыней.

Е. С. часто зовет Соломона Марковича. Выслушает Тусино подробное и даже веселое повествование о больнице – и опять: "Леня!"

Я боялась, что она услышит похороны. Но нет – хотя множество народа толпилось в кухне, в коридоре, у Туси, у соседей. Была страшная минута, когда выносили гроб: его не могли повернуть в коридоре и вынесли на лестницу торчком.

У ворот стоял автобус и несколько машин. Меня поразила Туся. Выйдя из дому, она плакала, уже не скрываясь, но сквозь слезы и страшное утомление зорко следила, чтобы все больные и старые были удобно рассажены по машинам. Сама усаживала Асю Исаевну и других старушек.

А как она была хороша при последнем прощании, уже в крематории! Именно хороша, я не подберу другого слова. В ней была такая красота расставанья и скорби, что мне ее даже не было жаль: красоту не жалеешь. Как она опустилась перед гробом на колени, энергично откинув полы пальто, и стояла на коленях, маленькая, сильная, прекрасная, и под музыку органа целовала и гладила его руки, прощаясь с ним, не видя кругом ничего, не отрываясь от его лица и рук до последней секунды.

11/Х 57. Ночью скончалась Евгения Самойловна.

Вчера я была там весь день – до 11 вечера. Бегала в аптеку за кислородом, сидела возле Е. С., когда Туся, минутами, уходила к себе. Туся, поняв, что это – конец, сделалась тверже, чем была последние дни, стала реже плакать, в ней начала проступать та сила, которая так видна была при кончине

Соломона Марковича. Евг. Сам. уже не отзывалась – ни на слова, ни на уколы. Губы синели, нос заострялся, дыхание все больше походило на хрип. Но часов в 11 она стала ровнее дышать, будто заснула, и мы с Тусей пошли чай пить к ней в комнату. Я думала – остаться мне на ночь? и решила – нет, потому что Ревекка Марковна здесь и, если я останусь, ей негде будет лечь.

Тусенька проводила меня как всегда – ласково и бодро. Постояла у дверей, пока я спускалась.

Утром я долго не решалась звонить, боясь разбудить Тусю, если у нее была трудная ночь. Наконец позвонила.

– Мама умерла, Лидочка… В два часа…

Потом – долгое молчание в трубке.

Назад Дальше