Мы же тогда допускали типичную для театральной молодежи ошибку: пытаясь сохранить дорогую для нас атмосферу учебного спектакля, старательно делали вид, что она никуда не делась. Мы изображали ее, играли ее по памяти, хотя на самом деле ее уже не было, да и быть не могло.
Главным режиссером был у нас Владимир Платонович Кожич. Репертуар в основном комсомольский: актуальный, боевой, но не слишком глубокий.
Меня ввели в спектакль "Дружная горка" на роль некоего Воробушкина. Этот Воробушкин увлекался фотографией. Он всех заставлял фотографироваться, но всякий раз забывал снять крышку с фотообъектива. Вообще он страдал забывчивостью, все делал нескладно, невпопад, но в целом был добродушный и простой парень. После Маскариля роль не представила для меня особой сложности. Но хотя она укрепила мое положение в театре и хотя я играл ее не без удовольствия, не могу сказать, что это было именно то, о чем я мечтал.
Впрочем, не буду лукавить. Артисту ведь что надо? Играть, играть и играть. И я, конечно, не был исключением.
Расскажу забавный эпизод, связанный с постановкой пьесы "Начало жизни" Леонида Первомайского.
Был у меня в институте сокурсник, близкий мой приятель - Леонид Головко. Он тоже теперь работал в Траме. В спектакле "Начало жизни" Кожич предложил ему почти бессловесную роль молодого бойца по фамилии Виноградский. Леонид очень огорчился. Не то что у него появились замашки премьера, нет, мы не были так развращены. Просто он счел, что в этой роли сделать ничего нельзя. И был недалек от истины. Я принялся его утешать. Мы договорились, как прежде в институте перед показом этюда, прийти пораньше, найти какой-нибудь укромный уголок и вместе начать фантазировать. Одна голова - хорошо, а две - лучше.
Наутро Леонид выглядел вялым, мрачным. Было видно, что фантазировать он не готов и не намерен. Я стал показывать ему то, что придумал, сочинял на ходу и постепенно завелся.
Здесь, впрочем, требуется пояснение. Пьеса Первомайского - о гражданской войне, о первых комсомольцах, и там есть такой сюжетный ход: командиру нужно выбрать пятерку самых отважных бойцов, готовых пойти в разведку на опасное задание. Командир собирает всех и спрашивает, кто хотел бы пойти на это добровольно. Выясняется, что все хотят. Тогда бросают жребий: кладут в шапку листки бумаги, пять из них помечают карандашом, а остальные оставляют незаполненными или, как в пьесе говорят, пустыми. Виноградский - один из тех, кому не везет. Он вытаскивает из шапки листок и говорит:
- Пустой. Виноградский.
Это все, что он говорит вообще. Потом он только мелькает в массовке.
Так вот, я придумал Виноградскому биографию.
- Пусть он будет у тебя,- предложил я Леониду;- застенчивым интеллигентом из южной провинции; родные у него убиты белобандитами, и он пошел к красным, чтобы за них отомстить. Кроме того, он начитался революционных брошюр, не вполне их усвоил, и потому он немного путаник, но, в общем, очень искренний человек. Он верит, что близка мировая революция.
- Все это очень интересно,- иронически сказал Леонид,- но для этого надо писать другую пьесу. О Ви ноградском.
Но меня не сбили с толку его возражения. Я продолжал:
- Пусть он будет в гимназической форме, которая ему мала (это все, что у него осталось от прежней жизни), и пусть он носит очки, и пусть, ожидая свой жребий, от волнения теребит пуговицу. Он ужасно волнуется. Он ужасно хочет попасть в пятерку. Ему не терпится, ему кажется, что, если он в нее попадет, мировая революция наступит еще скорее. Представляешь, какое у него должно быть разочарование, когда он говорит: "Пустой"?! И когда пятеро счастливчиков будут уходить в разведку, пусть он долго смотрит им вслед и, может быть, даже слезу утирает.
- Красиво,- не сдавался Леонид.- Но когда начнутся репетиции, от всего этого следа не останется. Мне тут же скажут, что я слишком обращаю на себя внимание. Вынул листок, произнес свои два слова - и давай обратно в массовку, нечего отвлекать зрителя от главного. И будут правы.
- Что будет, то будет,- ответил я разозлившись.- У тебя нет выбора.
Мы продолжали спорить. Я показывал ему, каким должен быть этот злополучный Виноградский, а он показывал мне, как все будет на самом деле. Тогда я снова и снова показывал своего Виноградского, сам не замечая, как персонаж постепенно становился живым. Мы так увлеклись, что не увидели Кожича, который, оказывается, наблюдал за нами. В конце концов он прервал нашу бесконечную полемику.
- Вот вы и будете играть эту роль,- сказал он мне и быстро ушел.
Слава богу, что это не была роль Отелло или, скажем, Егора Булычева: нашей дружбе пришлось бы тогда выдержать серьезное испытание. Но в данном случае Леонид был просто счастлив. А я - озадачен. Теперь уже он утешал меня, как только что я его. Да еще посмеивался.
Но не зря говорят: смеется тот, кто смеется последним. Мой Виноградский неожиданно стал заметной фигурой в спектакле. Кожич, несмотря на опасения Леонида, позволил-таки мне сплести пантомимическое кружево вокруг одной-единственной реплики моего персонажа.
И даже рецензент журнала "Рабочий и театр" (фамилия его была Алексеев) меня заметил и посвятил мне целое рассуждение в своей статье о Траме. Я гордился этой рецензией, как если бы не в рецензию, а в энциклопедию попал.
Мои дела в Лентраме складывались вполне прилично, когда я оттуда ушел в Новый театр. Он помещался на "моей" Троицкой улице, рядом с толстовским домом, в бывшем зале Анны Павловой. Им руководил И. М. Кролль. Человек он был, на мой взгляд, одаренный. Работалось с ним легко. Репертуар, да и состав труппы там были более основательными, нежели в Траме. Это меня и привлекало.
Между прочим, там мне довелось играть вместе с замечательными артистами старшего поколения Мосоловой и Максимовым. У Мосоловой до революции был свой театр, а Максимов был звездой немого кино, партнером Веры Холодной.
Впоследствии Новый театр перебрался на Владимирский проспект, стал называться Театром имени Ленсовета. Но это уже без меня. Тем не менее хочется вспомнить забытых ныне мастеров-ленсоветовцев той поры: Веру Будрейко, Ксению Куракину, Евгению Фиш (жену моего друга Виталия Полицеймако, одного из мощнейших артистов БДТ), а также Романа Рубинштейна (впоследствии он вступил в труппу нашего Театра миниатюр). Куракина и Фиш, актрисы острохарактерные, много выступали на эстраде, мы часто встречались в концертах.
До чего же все-таки мимолетен актерский успех! Сколько прекрасных имен забыто! Но эта мимолетность- неотъемлемое свойство театра. Пожалуй, ни в каком другом искусстве успех не бывает столь очевиден, осязаем. Равно как и забвение.
В Новом театре я проработал всего лишь год. Ушел я оттуда из солидарности с Кроллем: его освободили от должности, как я был убежден, несправедливо. Правда, некоторое время я еще доигрывал в одном спектакле - в "Варварах" М. Горького (почему-то никак не могли ввести нового артиста на роль исправника).
Сменивший Кролля Борис Михайлович Сушкевич предлагал мне остаться и даже сказал, что, если я потом пожелаю, он в любой момент примет меня снова в театр. Но я твердо решил этого не делать.
Вернулся я в Трам, который после слияния с Красным театром стал теперь Театром имени Ленинского комсомола, снова играл Виноградского. Получил роль Скапена в "Проделках Скапена" (спектакль должен был ставить К. П. Чужой), но это меня не обрадовало.
Мне говорили, что я веду себя глупо, хочу неизвестно чего. О Скапене ведь можно только мечтать, тем более для артиста с моими данными. Но, во-первых, я боялся повторить в Скапене Маскариля. (И, думаю, не без оснований подозревал, что назначили меня на роль Скапена именно потому, что я уже был "проверен" в роли другого слуги-плута). Во-вторых, меня смущал характер намечавшейся постановки: ее решение сильно отличалось от того, как представлял себе театр Мольера Соловьев (а я, разумеется, смотрел его глазами).
И, наконец, было еще одно обстоятельство, побудившее меня распроститься с Трамом, на сей раз - окончательно.
Трам дал мне понять, сколь опасно может быть истолкована формула "Я в предлагаемых обстоятельствах". Об этом стоит рассказать чуть подробнее, поскольку и сегодня эта проблема актуальна.
К примеру, артист Икс играет Гамлета. И, естественно, хочет, чтобы его Гамлет оказался близок современному зрителю. Он решает выйти к зрителю, что называется, без грима. То есть не только лицо не гримируя, но и душу. Вот, мол, смотрите, перед вами вовсе не Гамлет, далекий от вас и загадочный; это я, такой, как все вы, артист Икс в предлагаемых обстоятельствах своей роли.
Подобная логика существования в образе уместна для какого-нибудь Воробушкина из "Дружной горки". Но она граничит с невежественной уверенностью, будто все на свете можно осилить за счет одной лишь естественности и органичности.
Но что, если мир Шекспира, Мольера, Чехова значительнее и шире, чем твой собственный мир? Ты можешь переживать в роли сколь угодно искренне, но не сыграешь ее точно и глубоко, потому что ты - это всего лишь ты, а от тебя требуется еще и перевоплощение, способность передать некий масштаб чувства и мыслей, лично тебе не свойственный. Играя Гамлета или Скапена, "идти от себя" недостаточно. Здесь нужно осваивать еще и особый тип мышления, особый литературный и сценический стиль, вне которых эти образы лишаются своего вечного содержания и упрощаются непозволительно.
Меньше всего меня привлекала в те годы возможность оставаться на сцене самим собой. С другой стороны, меня раздражала "четвертая стена", то есть необходимость играть так, как будто зрители меня не видят.
Здесь нет противоречия. Мне и сейчас представляется самым увлекательным и трудным существовать на сцене так, чтобы и в образе находиться, и непосредственный контакт со зрителем поддерживать.
Только вот ведь какая сложность. Во-первых, когда обращаешься к зрителю от себя, то тоже ведь не совсем от себя обращаешься, не в домашних тапочках к нему выходишь, а в образе. В образе себя самого. В образе-маске. И во-вторых, когда ты перевоплощаешься в образ другого человека, ты должен уметь это делать "по правде". Иначе тебе не поверят.
Не думаю, впрочем, что столь тонкую материю я и теперь, обладая солидным актерским опытом, объяснил достаточно внятно. Мне легче показать, чем рассказать. Ну, а уж тогда я и вовсе об этом не думал. Просто чувствовал, что свою дорогу, которую обещал мне Соловьев, еще не нашел.
Здорово я метался тогда. Чуть было в БДТ не попал. Лев Рудник, который в то время был главным режиссером, пригласил меня на роль Шута в "Короле Лире". Я был в восторге от Шута, которого в Москве играл Зускин.
Мне захотелось попробовать. Пришел на первую репетицию. И почувствовал: здесь меня "съедят". Как они все смотрели на пришлого! А больше всех сверлил меня глазами мой же товарищ Виталий Полицеймако. Оказывается, мы с ним были назначены на одну роль. Прекрасный был артист Полицеймако! Надо было видеть, как он Эзопа играл в "Лисе и винограде" Фигейредо (постановка Г. А. Товстоногова). И человек был широкий. А вот не смог он тогда справиться со страстями актерскими. Тогда-то я, конечно, обиделся. А сейчас скажу так: могу его понять, могу. Потому что артист, который жаждет сыграть роль... О, это словами не опишешь!
Итак, с БДТ тоже не заладилось. (Тем не менее иногда шучу: был артистом БДТ. Люди удивляются: как! что-то мы этого не знаем. А я подтверждаю: был. Один день). Горечь от этой осечки прошла, впрочем, довольно быстро. Потому что я уже был увлечен новым делом - Театром миниатюр, открывшимся осенью 1939 года.
В этом театре я "задержался", к счастью, на целых пятьдесят лет.
Девочка в красном берете
К тому времени я сделал еще один счастливый выбор, также повлиявший на всю дальнейшую мою жизнь.
Как-то раз нашу школьную самодеятельность пригласили на "гастроли" в соседнюю 41-ю школу. Мы часто выступали в той школе с концертами, но именно этот концерт я запомнил навсегда.
Объявляют мой номер. Выхожу на сцену. Выступаю. И вдруг обращаю внимание на девочку-старшеклассницу, сидящую довольно далеко, в ряду пятнадцатом.
На девочке был красного цвета берет, примечательный не только яркостью сзоей окраски, но еще и тем, что вместо короткого хвостика, приличествующего беретам, в нем было проделано отверстие, а сквозь это отверстие пропущена прядь иссиня-черных волос.
Я еще не знал, что девочку зовут Рома.
Года полтора спустя я увидел ее на Невском. Узнал ее мгновенно. Она шла мимо меня. Шла так, как будто бы все должны были уступать ей дорогу. Мне захотелось заговорить с ней. Но я не решился.
Между прочим, я был не из робкого десятка. Но заговорить на улице с незнакомой девушкой?! С девушкой, которой ты не был представлен? Как можно!
Наверное, у нынешней молодежи, у тех, кому сейчас, как нам в ту пору, семнадцать-восемнадцать, это может вызвать лишь снисходительную улыбку. Сейчас молодежь куда более раскованна...-
Прошло еще три года. Я уже учился на последнем курсе института. Однажды прихожу в нашу студенческую столовую, становлюсь в очередь. Кто-то становится за мной. Вначале я и не замечаю, кто это. Но вдруг словно почувствовал что-то. Оборачиваюсь - за мной стоит она.
Она заговорила первой, и этот разговор я помню слово в слово.
Она. Как хорошо, что вы тоже учитесь здесь.
Я (после паузы). Что вы делаете сегодня вечером?
Она. Ничего.
Я. Пойдемте в кино.
Она. Пойдемте.
В тот же вечер мы встретились у кинотеатра "Гранд-Палас". Что мы смотрели? Бог его знает. Я все время смотрел на нее. Как только начался сеанс, я наклонился к ней и прошептал:
- Выходите за меня замуж.
Она не удивилась. Она не сказала мне, что я сумасшедший. (А ведь могла бы, честное слово, имела полное право.) Она сказала очень просто:
- Я подумаю.
Через несколько дней Рома ответила на мое предложение согласием.
Между тем выяснилось, что ее отец и мачеха категорически против нашего брака. Они меня в глаза не видели, но им это и не требовалось, чтобы прийти к выводу: студенческий брак - явление крайне легкомысленное и недопустимое. Как можно не задумываться о том, на какой материальной базе будет строиться ваше семейное счастье! Так они восклицали, наставляя Рому, а она, конечно, все это пересказывала мне.
Но мне было море по колено, и я, не придавая серьезного значения мнению родственников, решил объясниться с ними. Убедить их в том, что любовь (как, может быть, сами они еще помнят) - святое чувство и никакие материальные базы тут не требуются. И вот я еду к ним на дачу, под Лугу. Это было довольно серьезное путешествие: больше двух часов поездом до Луги, да оттуда еще около часа лошадьми. Еду, еду. А по дороге все проговариваю (как роль репетирую) обращенный к ним монолог. И, надо сказать, ужасно убедительно у меня получается. Прямо не знаю, кого бы могла не растрогать такая пламенная речь.
Приехал наконец. Очень доволен собой. Приехал, а меня даже в дом не пускают. Не о чем, мол, нам с тобой разговаривать. Мальчишка! Сопляк! И если ты не перестанешь морочить голову нашей дочери, мы найдем на тебя управу.
Я опешил, конечно. Беседа философическая, какую я нарисовал себе загодя, явно не получалась.
Я решил: ничего, поломаются - и перестанут, никуда им не деться от меня. И от судьбы. Подожду у двери. Вот сколько надо будет ждать, столько и буду ждать. Измором возьму. Все равно откроют. Эх, только бы впустили, а там уж я скажу. Я им все скажу, и они обязательно поймут. И даже растрогаются.
Но крепость так и не сдалась.
Единственное, в чем они уступили, так это позволили Роме выйти на минутку попрощаться со мной. Навсегда попрощаться.
Уезжал я оттуда разбитый горем. Рома, бедная,- вся в слезах. Трагедия, да и только. Это сейчас с улыбкой вспоминаешь, а тогда не до смеха было.
Когда все семейство вернулось с дачи в город, я снова стал встречаться с Ромой. Теперь уже конспиративно.
На что мы надеялись? Трудно сказать. Просто мы верили, что нет и не может быть таких препятствий, которые были бы неодолимы для нас.
Ее отец, Марк Львович, двоюродный брат выдающегося советского физика Абрама Федоровича Иоффе, был очень симпатичный человек и замечательный врач. В молодости, рискуя собой, боролся с сыпняком в тифозных бараках. Прошел три войны. В последние годы жизни работал в Ленгорисполкоме, ведал сангигиеной и водоснабжением Ленинграда. Я с ним дружил и всегда вспоминаю о нем с теплотой. Да и все члены его большой семьи относились к нему так, что он мог считать себя счастливым человеком. Во всяком случае, старость у него была счастливая. Шутка сказать, его окружали шестеро любящих детей - трое от первой жены и трое от второй - и множество внуков...
Впрочем, в ту пору, когда я безуспешно пытался жениться на его дочери, он вызывал во мне совсем другие чувства. Кто бы мог подумать! Такой солидный, такой серьезный, такой умный человек, двоюродный брат самого академика Иоффе - и не в состоянии понять совершенно очевидных, элементарных вещей! Ну как же можно не понимать, что я, именно я, и никто другой, способен составить счастье его дочери?
Справедливости ради надо отметить, что Марк Львович не выказывал особой непримиримости к идее нашей женитьбы. Он просто самоустранился. И насколько это было не характерно для него в жизни общественной, настолько было типично в жизни семейной.
Он был из тех людей, которые в своей семейной жизни превыше всего ценят покой. Что бы ни происходило в доме, он с самым невозмутимым видом сидел за столом и, напевая, читал газету, словно бы вообще не присутствовал. Впоследствии я не раз наблюдал его в такой мизансцене и думал, что за то время, пока он вот так сидит, отгородившись от всех газетой, можно было бы прочитать сто газет. Из чего нетрудно было заключить, что он не столько читает, сколько именно отгораживается от очередной домашней проблемы.
Так или иначе, вся полнота ответственности за какие бы то ни было решения, принимаемые на семейном фронте, ложилась на плечи его жены, Роминой мачехи.
Это была женщина с характером. В двадцатые годы она занималась организацией детских домов, привыкла командовать беспризорниками и, видимо, эту привычку усвоила и в отношениях со своими детьми и с детьми мужа. Как если бы ее собственная семья была одним из организованных ею детских домов.
Все домашние хорошо знали: уж если она что-то скажет, значит, так оно и будет. Никто ее не переспорит, никто ее не переупрямит.
Но, очевидно, я все-таки произвел впечатление не совсем безнадежное, и в конце концов - совершенно неожиданный подарок судьбы - мне было разрешено захаживать в дом.
Конечно, лучше, нежели находиться на нелегальном положении. Но, боже мой, до чего томительны были все эти семейные обеды, во время которых со мной обращались точно с маленьким мальчиком. То я как- то не так себя держу, то я что-то не то сказал, то как-то не так посмотрел. Замечания были одинаковые - что младшим детям, что Роме, что мне.