Четверостишия
Я читал в первоначальном персидском варианте большинство стихов, которые, полагают, принадлежат перу Омара. Мой перевод тех стихов разбросан по диалогам Омара повсюду в этой книге.
Но при изучении четверостиший создается более ясное впечатление об его индивидуальности. Не по сравнению с современными идеями, а по сравнению с письменами и известными персонажами и мыслями людей того времени. Ощущая, а это соответствует действительности, присутствие Омара, возникающего из его четверостиший, и накладывая этот призрак на яркие примеры стремлений, безумия, догмы, суеверия и тоски, получаешь четкий образ героя.
Он – из числа тех, кто, подобно Авиценне, восстал против догматов своего времени. Тогда как восстание Авиценны оставалось умозрительным, Омар был страстен в своем сопротивлении им.
Восточные ученые, да и сами персы уверяют нас: несмотря на многие культы и школы мыслителей, которые объявляют себя последователями Омара в настоящее время, поэзия Омара является отражением его собственной жизни. Это – плод его жизненного опыта, лишь время от времени находивший отражение на листе бумаги. Они не предназначались, как мы теперь говорим, "для печати".
Читая их в оригинале, нельзя избежать ощущения, что его поэзия предельно реалистична. Когда Омар говорит о вине, он имеет в виду вино; он не использует скрытых аллегорий суфиев и мистицизма своего времени. Когда он говорит о девушке, эта девушка из плоти и крови.
Но одновременно мощное воображение рождает иные образы. Когда Омар рассматривает кубок, он подчеркивает, что создатель этого кубка не разбил бы его о землю, тогда как самые прекрасные человеческие тела всегда искорежены или изуродованы под воздействием болезни, неизбежной судьбы. Он наливает вино из глиняной фляги и задается вопросом, не была ли эта глина когда-то воздыхавшим влюбленным, подобно ему прижимавшим губы к губам любимой, руками обнимавшим ее шею. Пьяное воображение? Весьма вероятно.
Но это вовсе не натуралистический реализм Назира-и-Хосрова, который мог говорить о высоких чувствах у навозной кучи: "Имея все богатства мира, я здесь дурак, что жаждал этого" – или удивляться: "О, почему ты сделал губы и зубы дикой красоты столь притягивающими глаз?"
И при этом его меланхолия весьма нетипична для многих персидских авторов, которые бывали часто более остроумными и более витиеватыми, нежели Омар Хайям. И правда, выводков лис и львов, устраивающих свое логово во дворце, где когда-то Джамшид высоко поднимал свой кубок, предостаточно. Но вот образ Бахрейна, устанавливающего множество ловушек и капканов на животных и пойманного наконец в ловушку смерти, не столь типичен.
Многие персы той поры могли бы написать: "Смотри, как соловей цепляется за розу!" Но в воображении Омара ветер сдувает красоту розы и рассеивает ее лепестки по земле, а человек может наслаждаться минутами отдыха под таким розовым кустом, который растет из земли, и быть погребенным в эту землю. Может, Хайям вспомнил об этом, когда сказал Низами из Самарканда, что его могила окажется там, где цветы опадают дважды в год?
Стихи Омара лишены типичных образов своего времени. Они страдают многочисленными труднообъяснимыми переходами из одного состояния в другое. С одной стороны, в них присутствует мотив огня, который пылает так часто: "Хайам, упавший в печь печали" и "О горение, горение, пепел. О ты, ставший огнем Ада, сделавший его таким ярким".
Омар горюет о молодости, оставляющей его; он кричит тому, кто подносит ему чашу, чтобы поспешил, потому что ночь его кутежа проходит. Он оплакивает друзей, которые оставили его одного на празднике жизни. Он вторит эхом рефрену Вийона: "Напился сильно страж градской в ночи". И все же Вийон мог написать себе свою собственную эпитафию, как человек, которого повесили, и он, раскачивающийся по воле ветра, обращается с молитвой об избавлении к "принцу Иисусу, который все равно владыка", в то время как Омар может вопрошать, вопрошать и вопрошать Всевышнего.
Его предсмертный стон слышен почти в каждом четверостишии. Луна, которую он любил, взойдет и зайдет, когда его не станет; цветы цветут на берегу горного потока, и он не должен наступить на них, потому что чья-то очаровательная головка может быть захоронена под ними; тело любимой – это не больше чем глина, на которой цветут цветы; его товарищи оставили его, и они никогда не вернутся снова.
Несмотря на версии различных переводчиков, Омар не молит о прощении, никогда не высказывает обвинений. Он задается вопросом, почему вино должно быть грехом, когда оно приносит избавление от воспоминаний. Время от времени он бросается высмеивать тех, кто предлагает успокоение иное, чем в вине, которое преобразовывает боль в забвение. Что еще может уменьшать его агонию?
Столь непрерывно это упоминание боли, что тот, кто следует за ним от четверостишия к четверостишию, становится сопереживающим эту боль. Нет никакого облегчения. Вам невольно хочется отбросить ее, дать отсрочку агонии борющегося духа. Но нет никакой отсрочки. Вы чувствуете, как человек умирает у вас на глазах и что он знает об этом. "Не поносите вино; в нем горечь лишь только потому, что вино – моя жизнь".
Возможно, простое человеческое страдание – особенность, которую мы не разглядели в Омаре.
Фицджеральд
Более семи столетий спустя после смерти Омара появился духовно близкий ему человек, который по крупицам собрал вместе стихи Омара и из них создал один из шедевров современной литературы.
Огромная популярность "Рубай Омара Хайяма" Эдварда Фицджеральда вызвала многочисленные обсуждения и комментарии.
Вопрос относительно того, сколько вошло в "Рубай" принадлежащего Омару, а сколько – Фицджеральду, обсуждался годами.
Но тот, кто читал в оригинале персидские четверостишия, не может не отметить, что Фицджеральд создал нечто новое и целостное из фрагментов стихов Омара. При этом Фицджеральд позаимствовал немного и у Хафиза, кое-что – у Авиценны. Он не переводил четверостишия Омара, а красиво излагал их.
Фицджеральд не написал ничего иного, что можно было бы сравнить с изложением Омара, и самые способные ученые не смогли бы в дословном переводе сравняться с неподражаемым изложением Фицджеральда.
Возможно, размышляя о четверостишиях Омара, этот немногословный англичанин почувствовал кратковременное озарение, связавшее воедино паутину стихов, пушок семян чертополоха, и воссоздал образ волшебного гобелена, сотканного из крыльев стрекоз.
Часть первая
Глава 1
Улица Продавцов Книг в старом городе. Нишапур, Хорасан. Год 1069-й по христианскому календарю
Тенистая улица, увитая виноградом, укрывавшим ее от яркого солнечного света, пролегла от пятничной мечети до парка. Где-то посередине, там, где улица совершала свой поворот, рос гигантский платан, у основания которого журчал фонтан.
Женщины, приходившие сюда со своими кувшинами за водой, любили посидеть в тени раскидистого дерева. Они ставили на землю наполненные водой кувшины и, перешептываясь, обменивались новостями, тогда как мужчины дремали в лавках, а ученики медресе, пробегая мимо лавочников, дразнили их:
– Эй вы, книжники, просыпайтесь!
Их крики всегда заставляли Ясми поеживаться. Юноши никогда не обращали на нее внимания, ведь она носила девичью белую накидку – чаршаф, закрывавшую лишь половину лица.
Эти юнцы пробегали мимо широкими мужскими шагами, а иногда даже бросали камнем в ее серого котенка. У некоторых пробивался легкий пушок на подбородке.
Ясми уже исполнилось двенадцать лет, она считала себя взрослой красавицей. Поэтому возмущалась тем, что носит детский чаршаф. Если бы ей позволили надевать полный чаршаф и она смогла бы поглядывать на юношей лишь из-за ставней женской половины дома, они непременно заинтересовались бы ею.
Но она помогала отцу в книжной лавке, а отец был стар и слаб, он с трудом двигался, потому что почти ослеп от пристального изучения всех этих заумных рукописей. Он больше думал об украшенном рисунками листе в труде Авиценны, чем о дочери. И его жены замечали Ясми только тогда, когда вспоминали, что ей можно дать какое-нибудь поручение.
Ясми слушала иногда, как отец читает мальчикам, но получала от этого мало удовольствия. Разве могла она понять, какие очертания приобретает созвездие Диких Гусей в ночном небе? Подобная премудрость – привилегия мужчин. Считалось даже, что у женщины и души-то нет, так что они были почти тем же, чем лошади и кошки.
Ясми поддерживала порядок в отцовской лавке, отыскивала для старика все, чего он сам не мог найти, и бегала по его поручениям в дом. А в промежутках она вышивала накидку или играла с серым котенком, усевшись таким образом, чтобы видеть все происходившее на обоих концах улицы Продавцов Книг.
Двое старшекурсников часто останавливались у лавки. Тот, что повыше, был Рахим – Рахимзаде, сын землевладельца. Он носил широкую красную с коричневым кабу. Ясми это нравилось. Другой же вечно склонялся над книгами и читал вплоть до закатного часа, когда темнело и владельцы лавочек выходили на вечернюю молитву.
В тот вечер, когда Рахим купил книгу с картинками, ее отец сходил на угол и вернулся с большой плошкой карамели для Ясми. Она с благодарностью ела сладости, так как они были баловством в доме, где царила бедность, а ее отец сидел погрузившись в раздумье.
Рахиму очень хотелось получить этот рисунок на обратной стороне обложки, изображавший султана верхом на лошади, поражающего своим мечом неверного…
Все это принадлежало миру мужчин, о котором Ясми ничего не знала. В своем воображении она создала образ, который лелеяла, – образ спокойного и царственного эмира, в одеждах из бархата и Дамаска, скачущего на белом коне по улице Продавцов Книг в сопровождении дюжины вооруженных саблями турок.
Этот достопочтенный принц взглянул бы на Ясми глазами, полными страсти, и одарил бы ее отца подарками из серебра и алебастра в обмен на его согласие отдать ему Ясми. И увез бы с собой в свой дворец у реки, где он укрыл бы ее от чужих глаз в павильоне с белыми лебедями и шелковыми занавесками и серебряными блюдами, полными засахаренных фруктов.
Всадник на белом коне всегда оставался бы предан ей всей душой и не стал бы обращать внимание на остальных своих жен, а ее дети стали бы для него самыми любимыми. Он никогда не позволил бы себе смеяться над нею…
– Рахим слишком много смеется, – заметила она.
– Да, – согласился с ней отец. – Ты права. Но почему бы ему и не веселиться, если он рожден благородным господином и к нему приставлены слуги, чтобы бегать туда-сюда по первому его требованию?
На секунду Ясми представила Рахима на месте эмира на белом коне. Это было бы неплохо. Однако Рахим оставался Рахимом. Однажды он бросил ей медную монетку, и она полировала ее до тех пор, пока та не стала блестеть почти как золотая. Она недоумевала, почему Рахим повсюду ходил со своим другом, сыном Ибрахима.
– Сын Ибрахима, – решила она, не выпуская из рук серого котенка, рвавшегося на улицу, – всегда молчалив. Наверное, он злой. Мне он не нравится.
Этот юноша ни разу даже не взглянул на нее. Обычно он спешил вниз по улице в своей аббе из верблюжьей шерсти, спадавшей с его широких плеч, и в небрежно накрученной чалме, словно его совсем не заботила одежда и то, как он выглядел. Он нетерпеливо пробирался сквозь вереницы бредущих ослов и под шеями верблюдов, словно ничто не могло свернуть его с выбраной им дороги. Бывая в лавке ее отца, он с той же решимостью погружался в чтение и брал одну книгу за другой, пока Рахим и ее отец беседовали о чем-то между собой.
– Ибн Ибрахим? – пробормотал ее отец. – О, этот не отличается молчаливостью в школе. Он спорит и насмешничает. На все воля Аллаха всемогущего, но добром это не кончится.
О насмешках Ясми знала предостаточно, ей не надо было ничего объяснять. Живя на женской половине, она на себе прочувствовала, что такое насмешки. Но день, когда камнями чуть не забили ее серую маленькую кошечку, дал ей повод для размышления.
Котенок сбежал, и Ясми отправилась его искать.
– Малеки, Малеки! – в отчаянии кричала она, пока не обнаружила свою любимицу на ветке платана на повороте улицы.
Но Малеки явно не собиралась спускаться по доброй воле. Полдюжины школяров из медресе бросали в котенка мелкими камешками, сначала лениво, от нечего делать, но потом все более распаляясь, с какой-то исступленной беспощадностью.
– Прекратите! – пронзительно закричала Ясми.
Но они не останавливались, и девочка разрыдалась.
Малеки казалась совсем беспомощной, она съежилась от страха, пытаясь удержаться на ветке. Ясми протиснулась сквозь толпу мальчишек и затопала ногами. Слезы текли по ее щекам. Она отчаянно рванулась к дереву и стала карабкаться на него, перебираясь с ветки на ветку, пока не добралась до котенка. Как только она взяла любимицу на руки, юнцы прекратили бросать камни. Мальчишки утратили к котенку всякий интерес и ушли прочь, дальше по улице.
Но когда Ясми спустилась до нижней ветки, посмотрела вниз и испугалась. До земли было еще слишком далеко. И как это ей удалось взобраться сюда?! Прыгать, да еще с котенком в руках, казалось невозможным. Мужчины покинули свои лавки и уже направились большой толпой в сторону мечети. Никто из них не обратил внимания на девочку, каким-то образом оказавшуюся на дереве. Никто, кроме юноши, который подошел и остановился прямо внизу под ней.
– Прыгай, – серьезно сказал он, протягивая ей руки.
То был сын Ибрахима. Ясми не захотела прыгать.
– Нет, – покачала она головой.
– Йа-а бин! – Он подпрыгнул и, подтянувшись, уселся на ветку рядом с ней. – Ох уж эти девчонки!
Не успела она оглянуться, как он, обхватив ее вместе с котенком, спрыгнул. У Ясми перехватило дыхание. Серая кошечка жалобно попискивала, вцепившись в чалму мальчика. Когда они очутились на земле, сердце Ясми отчаянно колотилось в груди. Ибн Ибрахим улыбался, глядя на нее сверху вниз своими темными лукавыми глазами.
Он отцепил Малеки.
– О аллах, – сказал он, – обе вы такие цепкие!
Ясми вытерла слезы и выкрикнула:
– Не дразнись!
Но тут же испугалась и убежала в тень виноградной беседки. Весь тот вечер она вспоминала его смеющиеся глаза, обращенные к ней, и играющие мускулы его сильных рук, которые удержали ее.
С тех пор Ясми могла думать только о нем, о сыне Ибрахима. Теперь она не рассматривала всадников, проезжавших вдоль парка в конце улицы, она садилась там, откуда могла наблюдать за воротами медресе, и, когда в них показывались ученики и среди них мелькала его по-юношески нескладная фигура, Ясми стыдливо отворачивалась, пряча вспыхивающие щеки.
Правда, краешком глаза девочка наблюдала за ним. Она вдруг заметила, как прямо он держался и как уверенно ступали его сандалии по гладким камням. Его губы были полны и алы, а когда он улыбался ей, его смуглое лицо становилось нежным.
Дабы привлечь его внимание, Ясми испробовала самые разные способы. Как-то, взяв пудру своей старшей сестры, она напудрила лицо и насурьмила веки и ресницы. В другой раз сплела венок из цветов жасмина и якобы случайно (она видела, как ее сестра прибегала к подобной уловке) уронила этот венок, когда Омар проходил мимо лавки. Юноша поднял венок и положил его обратно ей на колени, а затем продолжил свой путь, после чего Ясми целый час скрывалась от людских глаз.
Волнение и смущение переполняло девочку. Не слишком ли далеко она зашла?
Ясми долго изучала себя в бронзовое зеркало своей матери и решила, что она красавица. Она воображала себя укрытой паранджой и покрывалом; таинственной и соблазнительной, будто ее благосклонности добивались мужчины, как если бы она родилась дочерью эмира. Когда женщины считали ее мирно спящей в своем углу на стеганой подстилке, она доверяла свои фантазии серому котенку, она думала об ибн Ибрахиме.
Когда он приходил в лавку, Ясми наблюдала за каждым его движением: как он устраивался читать на краешке коврика, куда падал солнечный свет; какие книги он выбирал; как он хмурился и водил пальцем по исписанным местам. В лавке была одна книга, которую этот юноша особенно часто рассматривал.
Когда лавка оставалась в полном ее распоряжении, Ясми перелистывала эту книгу с множеством рисунков, полных кругов и линий и странных квадратов, разрезанных на части. Она не сумела бы прочитать эту книгу, но запомнила ее хорошо и однажды решилась спрятать ее среди других больших рукописей.
Когда Рахим и ибн Ибрахим вошли, она улыбнулась высокому студенту, и оба юноши посмотрели на нее.
– Эх, Ясми, – сказал ей Рахим, – какая новорожденная луна или гурия может соперничать с твоей красотой?
"Какие, – подумала она, – красивые слова и приятная речь". Она потупила очи, а потом вскинула их внезапно так, чтобы Рахим мог их оценить.
– О, я ведь беззащитен. У меня нет щита, чтобы отразить подобные разрушительные стрелы твоего очарования. Будь милосердна! – продолжил он свои хвалебные речи.
Ясми улыбнулась ему, но прислушивалась, не ищет ли ибн Ибрахим свою книгу. Девушка притворилась, будто нечаянно опрокинула груду рукописей, и выхватила из нее красную книгу с рисунками. Но при этом она случайно порвала страницу поперек. И в этот момент послышались медленные шаги приближавшегося отца. Он не видел случившегося. Ее сердце гулко застучало, когда она вспомнила, что это был один из самых лелеемых им фолиантов. Отец заметил порванный уголок, торчавший из книги.
– Это я случайно порвал страницу, – внезапно произнес ибн Ибрахим. – Придется мне купить эту книгу. Какова ее цена?
– Евклид со всеми диаграммами?! – Ее отец не скрывал своего удивления. То была дорогая рукопись, и оба они, Рахим и ее отец, знали, как мало мог себе позволить потратить сын Ибрахима.
– Даже в библиотеке Нишапурской медресе нет такой копии со всеми диаграммами, – начал было отец Ясми.
– О, – вмешался Рахим, – я куплю эту рукопись, поскольку я хотел сделать подарок Омару, сыну Ибрахима Палаточника.
Омар вспыхнул и сжал красную книгу в своих сильных пальцах.
– Но не говори только, о ты, продавец старых книг, – рассмеялся Рахим, – будто эта книга принадлежала самому султану Махмуду и он всегда хранил ее подле своего золотого трона. Красная цена ей не больше четырнадцати динаров, поскольку принадлежит она перу неверного грека, умершего давным-давно.
– Нет. – Отец Ясми начал торг. – Даже простой список с этого экземпляра без чертежей стоит вдвое дороже. Один лишь переплет…