Мы жили в Москве - Копелев Лев Зиновьевич 20 стр.


Рассказываю об этом Генриху. Он несколько раз просил за нее и сам, и от имени ПЕН-клуба. Он мог помочь, потому что у него была власть. Но ощущать власть для него - непривычно, нестерпимо. Это его обязывает переписываться, разговаривать с такими людьми, с которыми он вовсе не хотел бы знаться; и тут же оговаривается, что и среди функционеров есть люди… Вот Брейтбурд - функционер, но у него такие печальные глаза, та самая еврейская печаль.

Рассказываю ему о завете Короленко: "Ищите человеческое в человеке". Оказывается, он и Короленко читал. Вспоминает: рассказы Короленко и Лескова впервые прочитал в одном сборнике еще в юности. И тогда же ощутил: они очень хорошие, по-русски и по-украински хорошие. Но как объяснить, в чем их русскость и украинскость, - и тогда не мог, и сейчас не может.

Это ему нужно, он хочет писать о рейнском, рейнско-немецком. Геррес, Гейне, Маркс - прежде всего рейнцы.

С 23 февраля по 6 марта Бёлли были в Ленинграде, Тбилиси, Ялте.

24 февраля. Вчера в "Литгазете" - причесанное интервью с Бёллем. Две статейки против Солженицына - Мартти Ларни и какой-то гедеэровской дуры. И ко всему - страшное письмо Варлама Шаламова, проклинающего Запад и наших "отщепенцев", и Солженицына.

Так Чаковский подыгрывает Шпрингеру, целеустремленно дискредитируя Бёлля в глазах его читателей. В Союзе писателей, видно, разработана стратегия приручения Бёлля. Стеженcкий действует нахально, Брейтбурд и К., и Т. - ласково-обволакивающе или уныло-печально. Но Генрих не поддается. Ему очень одиноко. Дома травят, а здесь льстят.

Об этом сердито говорил и нам: "Я политик, я тактик. Их расчеты не оправдаются. И вовсе я не добродушный, как они воображают, да и вы тоже. Я умею быть очень твердым, очень жестким".

Вот и он самого себя не знает…

"За эту неделю не меньше пятидесяти человек требовали от меня, чтобы я помог им спасать Россию. И у каждого свой план, свой рецепт спасения".

Из дневника Р.

7 марта. Л. приводит Генриху запись беседы с ним, которую готовят в журнале "Иностранная литература". Возмущается искажениями смысла, вычеркивает, исправляет.

Несколько раз по поводу "подходов" к нему деятелей СП: "Я могу быть и очень злым". Напоминаю ему слова Горького о Толстом. "Барина в нем было ровно столько, сколько нужно для холопов". "Нет, это другое. По-моему, трагедия Толстого и в том, что он никогда не переставал быть барином".

Аннемари и Генрих поехали с Л. на Новодевичье кладбище. Поставили корзину цветов на могилу Твардовского. Заходили в церковь. При ней напоминанием о монастыре живут девять стареньких монахинь. Генрих подробно расспрашивал одну о жизни.

8 марта. С утра у Самойловых в Опалихе. Аннемари и Генрих слушают стихи С. в подстрочных переводах Л.

С. читает отрывки и пересказывает поэму "Нюрнбергские каникулы". Поэт, Витольд Ствош, средневековый скульптор, резчик по дереву и сказочный кот идут в "преславный Нюрнберг".

Генрих: "А вы знаете, о чем нам говорит название этого города?"

"Знаю, нацистские парады, а потом - процесс военных преступников. Но мой Нюрнберг, Нюрнберг Ствоша и Ганса Сакса будет жить дольше того, о котором думают сегодня у вас".

"Приезжайте, я поведу вас в Нюрнберг".

"Скорее я попаду в свой. Ведь мои нюрнбергские каникулы - это убегание от смерти".

Долгие разговоры о ПЕН-клубе, о том, что теперь угрожает Солженицыну.

На обратном пути Генрих в машине мне: "Не оставляй Л. и не болей. Когда Аннемари больна, я - как потерянный. Такие уж мы эгоисты".

Вечером ужин с литераторами. Снова и снова - воспоминания, рассказы о тридцать седьмом годе.

И снова находится радикал: "Вы в ФРГ должны иметь такое правительство, которое нас бы несколько лет бойкотировало, быть может, это сбило бы с наших спесь".

И так говорил еще не самый крайний. Его приятеля не позвали на ужин, чтобы тот не устроил скандала "гнилому либералу" Бёллю.

9 марта. Как все эти дни, c утра звонит Генрих. Голос усталый, печальный. "Мне здесь трудно. Все возлагают на меня самые разные надежды. А я не могу их оправдать. И вам станет легче, когда я уеду. Я ведь вижу, что к вам пристают, как многие жалуются, что меня "показали" не им, а другим".

11 марта. Приехали с Генрихом к Надежде Яковлевне (Мандельштам). "Я должен увидеть эту великую женщину. Чем ей можно помочь? Что я должен для нее сделать?"

Она в постели. Тяжелая одышка.

Он осторожно расспрашивает. Она: "Я жалею, что родилась в России…"

"А я часто представляю себе, что было бы со мною, если б я родился в России или в Китае…"

Она расспрашивает о немецкой молодежи.

Оба не ждут от будущего ничего хорошего.

Вечером звонила Н., которая оставалась у Надежды Яковлевны. Та говорила: "У него на редкость хорошее лицо… Оказывается, есть еще и там люди, которые испытывают ответственность за нас, за нашу страну".

12 марта. Генрих пришел возбужденный, раздраженный. Предстоят визиты к Льву Гинзбургу, потом к Константину Симонову. "С вами и вашими друзьями я говорю все, что думаю и чувствую… А там придется выбирать выражения, там будут и функционеры. Но и с ними я должен видеться, должен для того, чтобы иметь возможность видеть других, своих".

13 марта. Генрих идет на обед с руководителями Союза писателей, они его давно и настойчиво приглашали. Л. очень раздражен: "Зачем это нужно?" Я успокаиваю: "Ведь Генрих - писатель, он должен встречаться не только с друзьями".

После обеда мы у них в гостинице. Они рассказывают: "Были Верченко, Озеров, Луконин - "толстый поэт" - с женами". А до этого в издательстве "Прогресс" Генриху представили Павлова, переводчика Сталина.

За обедом длинные и скучные тосты. Генрих молчал. Озеров все нажимал: "Мы - ваши друзья, а вы нам не верите, встречаетесь не с теми людьми, с кем надо". Генрих: "Я встречаюсь со своими друзьями". - "Это мы ваши друзья, поймите". И говорил еще больше и все одно и то же, о советском миролюбии и советском гуманизме, о некоторых злопыхателях, обиженных тем, что их народ не признает… Сосед Аннемари по столу (видимо, заметив ее отчужденность), сказал: "Вам, наверно, непривычны наши речи". Аннемари: "Что вы, мне такие речи очень привычны, ведь мы оба учились в католических школах". Сосед поперхнулся.

Генрих: "Озеров считает меня школьником, нашкодившим, но не совсем безнадежным".

Вечером у В., новой приятельницы Бёллей. Понедельник, тринадцатое, но вечер получился прекрасным. Л. много пел украинские, русские и немецкие революционные песни. Наши меломаны ужасались, а Генрих и Аннемари были довольны. Просили еще. Генрих: "У меня с песнями сложные отношения. Сначала в скаутах, потом трудовая повинность, потом солдатчина. Подъем в пять утра; стоишь сонный, голодным, и команда - "веселую песню"".

Тосты Л: "Упаси нас Бог от спасителей всего человечества и отдельных стран. А Генрих спасает людей. Это единственное, что можно сделать". Генрих: "Мы с Аннемари в Кёльне иногда говорили, что, пожалуй, самые лучшие наши друзья - в России".

Я сказала, что Бёлль научил меня различать причастие буйвола и причастие агнца. Этот выбор нам приходится делать ежедневно.

На обратном пути Генрих: "Я боюсь - завтра в Прагу. Этой поездки я боюсь. Там все гораздо хуже. И там возлагают на меня ответственность, слишком большую".

14 марта. Провожаем Бёллей. Кроме нас с Костей Богатыревым на аэродроме только функционеры. Косоруков смотрит откровенно ненавидяще, остальные отстраняются, едва здороваются.

* * *

8 февраля 1975 года.

Р. Встречаем Бёллей в аэропорту. Они стоят в очереди к пограничнику проверка паспортов. Ирина Роднянская: "Может быть, лауреату Нобелевской премии можно без очереди?" Но они продолжают стоять.

На этот раз визу ему посол Фалин привез домой.

Оставляем вещи в гостинице и едем к нам пить чай.

Они оба выглядят лучше, чем три года назад. Хотя он вдруг приложил руку к левому уху: "Не слышу. Забыл дома уши". - "Что случилось?" "Старость". (Оказалось, что частичная потеря слуха после небольшой автоаварии.)

У нас Вильгельмина, Борис, Костя с женой.

Л. Бёлли рассказывают, как ровно год тому назад к ним прилетел Солженицын.

Сначала был телефонный звонок министра: "Примете ли гостя?" "Конечно, если он захочет". Потом позвонил Брандт с тем же вопросом, получил тот же ответ. А. Солженицына привезли из Франкфурта на машине. И следом - сотни машин корреспондентов со всех стран. Заглядывали в окна, в щели ставен. Дом в осаде. Взвод полиции. На кухне - полицейский командный штаб. Во дворе - полевые кухни.

Александр не успокоился, пока не позвонил в Москву, не поговорил с женой.

"Нам с ним было хорошо. Опять поразила его твердость. Он увидел снимок на стене: "Это ваша мама?" - "Нет, Роза Люксембург". Он очень удивился, но ничего не сказал.

С Цюрихом я поддерживаю все время связь - переписываемся и говорим по телефону, мы хотим вскоре повидаться…

Кто-то предложил, чтобы несколько наших писателей - Ленц, Грасс, Фриш - встретились бы с ним, поговорили, рассказали бы о том, что происходит у нас. У него представления о нашем мире нереальные. Но я был против; из этого ничего не могло получиться…

…Мне очень понравился "Голос из хора" Синявского. Автор по-настоящему образован, у него чувство юмора, пишет смело…

…Прочитал книгу В. Корнилова "Без рук, без ног" - очень интересно. Сочетание традиционного письма и эксперимента.

Расспрашивает о Надежде Яковлевне: "Как наша старая дама?"

Пришел еще гость, В. Корнилов. Пересказываем похвалу Бёлля.

"…Я эту повесть писал в Якутии. А перед этим все читал "Хлеб ранних лет" …Мне важнее всего там - два потока времени: медленное прошедшее и быстрое настоящее… В книгах Бёлля есть безумие, оно мне очень близко. Каждый писатель немного безумен. И в отношениях Бёлля с Богом есть безумие".

Бёлль слушает задумчиво, переспрашивает. Ему кажется, что это опасная почва для размышлений.

Рассказывает, что редактирует перевод Евангелий. Они обнаружили 2500 ошибок. "Это ведь писали не ангелы, а люди".

Рассказывает: "Один из недавно эмигрировавших советских литераторов выступал в Западном Берлине на собрании, устроенном Шпрингером и Штраусом, и говорил о епископе Шарфе как о фашисте. Шарф молодым священником был в Сопротивлении, сидел в гитлеровском концлагере, потом - в ульбрихтовском. Он подлинный христианин. Он приходил как священник ко всем заключенным. Приходил и к тому нацистскому болвану, который стрелял в советского солдата. Приходил и к террористам.

А литератор, называющий себя правозащитником, говорил гнусности о Шарфе в аудитории, где половина - старые и новые нацисты".

Только прожив несколько лет в Германии, мы поняли, насколько сложна и трудна была жизнь Генриха в те годы. Мы до такой степени были захвачены всем, что происходило у нас, так много было наших забот и горя, что мы и не могли себе представить все, что пришлось претерпеть ему и его семье в семидесятые годы. Его тогда травили как "вдохновителя" террористов, не прекращались злобные нападки по радио, по телевидению, в бульварных газетах. Его проклинали и некоторые церковные и политические деятели. Полиция проводила обыски в квартирах его сыновей, он получал письма с угрозами.

Мы знали обо всем этом больше, чем наши московские друзья и знакомые. И все же это знание было поверхностным. Извне, со стороны.

Когда Бёлль приехал в Москву в 1970 году, некоторые радикальные диссиденты возмущались: "Как может он приезжать после вторжения в Чехословакию? Как может он общаться с функционерами разбойничьего государства?"

Напрасно старались мы переубедить таких максималистов. Отважные, самоотверженные, фанатичные, но односторонние, они владели абсолютной истиной в двухмерном мире.

Но мы сами и не подозревали, до какой степени односторонними были наши отношения с Генрихом Бёллем. Мы возлагали на него наши заботы, страхи, горести. К нам часто прибегали: "Надо немедленно сообщить Бёллю: такому-то, такой-то угрожает опасность… Такие-то арестованы…" И мы писали ему, телеграфировали, звонили и недостаточно думали о том, что он все чаще, все тяжелее болеет. И что каждая наша просьба отрывает его от работы, и это бывает мучительным…

Бёлль не хотел проводить очередной конгресс ПЕН-клуба в Югославии - там писатели сидят в тюрьмах. Но к нему приехал посол Югославии уговаривать: "Ведь вы можете помочь".

После заседаний Конгресса Тито пригласил его, Притчетта, еще нескольких коллег к себе. Показывал парк, которым гордится. Долго говорил о соловьях. Бёллю это надоело. "Я стал спрашивать об арестованных. Он сделал вид, что не знал. Обещал помочь. Но обманул, вскоре арестовали Михайло Михайлова".

"Тито говорит по-немецки с акцентом, но свободно. Его заботят национальные проблемы и что будет после его смерти. Любезен. Умная, хорошая жена; вот она просто обрадовалась, когда я заговорил о заключенных".

На перевыборной конференции ПЕНа его спросили: "Почему СССР не вступил в ПЕН-клуб во время вашего президентства?" Бёлль ответил: "Я был против. Они исключают писателей именно тогда, когда тех преследуют власти".

Его спрашивали о контактах; ответил, что контакты были, но односторонние. "Они приглашают, кого они хотят, а к нам посылают не тех, кого мы приглашаем, а вот уже двадцать лет тех же самых old boring boys".

Из дневников Р.

9 феврали. Воскресенье. Утром Аннемари и Генрих у нас. Рассказывали о сыновьях, о поездке в Израиль. Мы знакомили с нашими внуками - Леней и Маришкой.

Едем в Переделкино. Кладбище, могилы Пастернака и Чуковского. Дом Пастернака. Генрих: "Как здесь все запущено, разорено…"

Дом Чуковского - любовно, бережно устроенный музей. Генрих: "Такое вижу впервые. Хотя, кажется, дом Гёте в Веймаре похож. У нас это не принято".

Вечер - на даче Евгения Евтушенко. Празднуется день рождения его жены Гали.

Майя Луговская произносит тост: "Необходимы новые идеи".

Бёлль возражает: "Нет, идея христианства прекрасна, идея социализма тоже хороша, и они друг другу не противоречат. Главное - не идеи, а то, как их воплощают в жизнь".

10 февраля. Еду в мастерскую Биргера. Впервые вижу двойной портрет - Андрей Сахаров с Люсей. Мне нужно долго смотреть, чтобы "войти" в портрет. Жаль, что не видны его глаза, веки приспущены.

Аннемари на обратном пути: "Мне по-прежнему больше нравятся пейзажи, чем портреты".

Генрих вспоминает, как в прошлый раз ездил в Ялту и Грузию, его сопровождали "жадные и глупые функционеры". Ответственный сотрудник Союза писателей прямо выпрашивал у него деньги (то же самое мы слышали от Анны Зегерс и Эрвина Штриттматера).

Генрих прочитал английский перевод книги Л. "Хранить вечно". Когда мы вдвоем: "Хотел бы поговорить с тобой. Понимаешь ли ты, на что вы идете, чем рискуете? Готова ли ты?"

- Я понимаю. Я готова. (Так ответила. А себя спрашивала: готова ли?)

…В посольстве ФРГ возня вокруг приема Бёлля: "Кого приглашать из русских?" Они хотели только деятелей СП и нескольких официальных писателей. Он сказал, что не придет, если не пригласят его друзей. Посол телеграфировал в Бонн, согласовывал. "Нельзя вызывать новую напряженность, у ФРГ много выгодных торговых сделок в СССР". Решили прием делать только для немцев.

12 февраля. У нас. Условились с утра встретиться только вчетвером, а потом придут Сахаровы - знакомиться. Бёлли задержались. Люся с Андреем пришли раньше. Мы с Машей готовим обед. Внезапное открытие: выпить нечего. Андрей идет в "Березку". Маша: "Ну, ты даешь, мама, Сахарова за водкой послала".

Генрих и Андрей - понимание с первых минут. Они, кажется, даже внешне, по манере говорить, чем-то похожи друг на друга.

Сахаровы пригласили всех в Жуковку. Они спешили, им необходимо было уйти сразу после обеда.

"Сейчас роман не пишу. Отдыхаю. Очень устал".

Л. долго рассказывал о Короленко, о Сергее Алексеевиче Желудкове, о его либеральном, экуменическом православии.

"Да, я его помню. Но, к сожалению, здесь я встречаю чаще таких, для кого существуют только их проблемы, и весь мир обязан заниматься только их проблемами".

Аннемари: "Костя все меня убеждал, что вообще не надо было переводить фразу из "Группового портрета": "Каждый порядочный человек в юности хоть на время увлекался коммунизмом". Он говорил, что здесь эти слова не поймут, что это вызовет неприязнь, может даже от Бёлля оттолкнуть. Неужели он прав?"

Генрих: "Почему здесь не хотят понять, что для нас коммунизм - не опасность, для нас опасность - сдвиг вправо".

13 февраля. Лев болен. Бёлли поехали в Жуковку к Сахаровым с Костей Богатыревым.

Назад Дальше