Мы жили в Москве - Копелев Лев Зиновьевич 33 стр.


- Какая-то Аделька из "Иль Мондо". И написала потом чушь и гадость. Она, видите ли, надеялась, что я останусь. Изберу свободный мир. И наврала же она! И про внешность. И будто я говорю только о себе. И все время: "Ах, Гумилев! Ах, Пастернак! Ах, Мандельштам!" Даже об этом халате написала: "времен русско-японской войны, все пережил"…

- А мне Рим не понравился. Он все время за вами гонится…

Она рассказывала, как ночью ехала в поезде и кто-то сказал, что недалеко Венеция. Стояла у окна. Хмурый, туманный рассвет. Горбатый, покосившийся мост. Фонари. Цепочка фонарей словно проводы на кладбище. Подумала: о такой Венеции еще никто не писал. Пройдет час - наступит утро, и тогда Венеция станет жемчужной, какую веками воспевали поэты.

Она говорила, и ее слова были тоже предутренние, предрассветные. Слова еще до рождения стиха. Будто на миг приоткрылось тайное святилище.

На столе письма, бандероли. Издатель Эйнауди телеграфировал: "Горд, что Италия достойно встретила вас". Приглашение из Англии. Пакет из Америки - там издали "Реквием" по-чешски.

- Никогда не думала, что над этими стихами кто-нибудь будет смеяться. А вот вы сейчас будете. Посмотрите, как они представляют нашу тюрьму.

На обложке рисунок. В окне - редкая, совсем не тюремная решетка, за ней - "сочинский" ландшафт. Светлая просторная камера.

- Ничего не понимают. И, должно быть, никогда не поймут…

Расспрашивает о переводчике Анатолии Гелескуле. Правда ли, что он собирается переводить Рильке?

- Дай Бог, теперь, может быть, наконец будет русский Рильке. Он и сам, конечно, пишет стихи. Вы их знаете?

Мы не знаем его стихов, кажется, он их никому не читает, не показывает. Она уверенно:

- Все будет, все придет. Он полубог, он все может. Передайте ему, что он самый первый класс…

Бродский прислал написанные в ссылке новые стихи.

- Я однажды призналась Бродскому в белой зависти. Читала его и думала: вот это ты должна была бы написать и вот это. Завидовала каждому слову, каждой рифме. Могла бы позавидовать и стихотворению "На смерть Элиота", но все же не так.

Мы рассказали ей о воспоминаниях Зинаиды Николаевны Пастернак, - мы оказались среди нескольких слушателей этих воспоминаний в Переделкине. История ее молодости, любви, семейной жизни. И неожиданно откровенные описания интимных отношений, подробные, будто ответы на вопросы у врача.

Мемуаристка старалась прежде всего доказать, что прообразом Лары, возлюбленной Юрия Живаго, была не Ольга Ивинская, а она - законная жена. И что Пастернак всегда оставался "настоящим советским человеком", "беспартийным большевиком". О Мандельштаме написано с нескрываемой неприязнью, как о назойливом попрошайке, который "подводил" Пастернака.

Анна Андреевна слушала раздраженно и сердилась не только на Зинаиду Николаевну, но и на Бориса Леонидовича.

- Обожествлял самых пошлых баб, особенно когда они мыли полы… И когда "Фауста" переводил, Гретхен получилась грубее, чем у Гете, такая же мещанка, как Зинаида Николаевна. Но теперь ее надо охранять. Если молодежь узнает, что она там пишет о Мандельштаме, то ее просто разорвут.

Упоминает о своей пьесе-трагедии. Мы не поняли, о той ли, которая была сожжена в Ташкенте, или о новой.

- Она шебуршится только в Комарове. А в других местах молчит.

"Шебуршится" - она восстанавливает сожженное или новый замысел?

В тот послеитальянский день она была оживленней, чем всегда.

Говорит о верстке "Бега времени":

- Они опять перепутали строки в чистых листах. У меня просто предынфарктное состояние.

- Анна Андреевна, что же будет?

- Я послала телеграмму. Но они не посчитаются со мной. Они-то выйдут из положения: вклеят портрет Насера. Вы смеетесь, а надо плакать.

Но и сама смеется.

* * *

Л. Август шестьдесят пятого года. Мы с Генрихом Бёллем в Ленинграде. Он тогда работал над сценарием телефильма "Достоевский и Петербург".

Владимир Григорьевич Адмони и Тамара Исаковна Сильман предлагают повезти его к Ахматовой в Комарове. С утра я спешу рассказать Бёллю про Ахматову. Он очень внимательно слушает, переспрашивает. Я пытаюсь объяснить особенности ее поэзии. Из этого возникает вовсе "посторонний" разговор о том, почему в современной русской поэзии преобладают рифмованные мелодические стихи, а в немецкой они почти исчезли.

Приезжаем в Комарово. За деревьями маленький домик - "будка". Через застекленную террасу-пенал идем в комнату.

Анна Андреевна в нарядной шали, держится чопорнее, чем обычно, "принимает" иноземного гостя.

Нас много, едва умещаемся. Анна Андреевна говорит по-французски. Бёлль отвечает по-французски с трудом. Потом они переходят на английский, это ей нелегко. Тогда мы с Владимиром Григорьевичем становимся толмачами.

Оказывается, Бёлль читал ее стихи и по-немецки, и по-английски. Сказал, что ему немецкие переводы нравятся больше, чем английские. Немецкий язык по духу, по степени свободы ближе русскому, чем английский.

На обратном пути я упрекнул его: зачем он молча слушал мою "лекцию"? Он хитро улыбался: "Я услышал кое-что новое. А если бы я сказал, что знаю, ты перестал бы рассказывать, стал бы меня экзаменовать".

Кто-то говорит, что в этом году Нобелевская премия будет присуждена Ахматовой. Она царственно: "И хлопотно, и не нужно, и один швед сказал, что не дадут". Мы вопросительно глядим на Бёлля: "Кто знает, кто знает…"

Анне Андреевне нравится замысел фильма "Достоевский и Петербург". Нравится, что Генрих хочет возможно больше текстов Достоевского и образы Петербурга. Не как иллюстрации к ним, а самостоятельно, как фон. И его собственные короткие вставки будут не комментариями, а просто справками об улицах, о домах.

Она расспрашивала, что Бёлль уже видел, где побывал.

- И про Сенную площадь не забыли?

Бёлль рассказывает о внуке Достоевского - ленинградском инженере. Выйдя на пенсию, он стал неутомимым, дотошным исследователем и биографом деда. Нас он заставлял считать шаги от "дома Раскольникова" до "дома процентщицы", показывал дверь, за которой был спрятан топор. Посетовал, что несколько обнаруженных им квартир Мармеладовых не совпадают с описаниями, и доверительно сказал: "Вероятно, в романе квартира, так сказать, синтетическая…"

Бёлль ответил ему вполне серьезно:

- Вы, конечно, правы. Писатели иногда делают такие синтезы.

Анна Андреевна смеялась.

Прощаясь, Бёлль поцеловал ей руку. Такое мы увидели впервые. И совсем необычно для него торжественно сказал:

- Я очень рад, очень горжусь, что увидел главу русской литературы. Достойную главу великой литературы.

Анна Андреевна говорила потом:

- А он, пожалуй, лучший из иностранцев, которых я встречала. Они ведь почти все - дикари. А он удивительно милый человек.

Р. Ахматова попросила меня задержаться.

- Как наше дело?

Дело Иосифа Бродского. Я рассказала о новых ходатайствах, наших и зарубежных. В прокуратуре в последний раз сказали, что скоро освободят.

На обратном пути мы встречаем Даниила Гранина, и он успевает мне шепнуть: "Нас с Дудиным вызвал Демичев, он дал команду пересмотреть дело Бродского".

Л. Февраль 1966 года. Процесс Синявского-Даниэля. Постыдное судилище.

И президиум Союза писателей одобрил приговор - семь и пять лет лагерей.

В те дни Анна Андреевна вышла из больницы после инфаркта. Она несколько раз звонила нам, приглашала. А я не решался, трусил из-за радиорепортажа Рихтера о Таорминском чествовании, - общие знакомые рассказывали Анне Андреевне, что брошюру он прислал нам.

И она каждый раз говорила:

- Пожалуйста, не забудьте захватить с собой статью этого немца, говорят, она занятная.

Но как показать ей этот лихой репортаж, с шуточками по поводу ее возраста, внешности? Я ссылался на какие-то срочные дела, оттягивал, авось удастся прийти и без злополучной брошюры.

Анна Андреевна звонила снова. Уклоняться было уже невозможно. Она сказала, что приготовила нам свои новые книги - "Бег времени" и сборник переводов.

Двадцать седьмого февраля мы пришли на Ордынку. Она была такой же, как и раньше, величаво приветливой. Казалось, нет и следов болезни.

- Врачи меня называют медицинским чудом. Когда привезли в больницу, считали, что я умру немедленно. А я обманула медицину.

Но через некоторое время стало заметно: устает, бледнеет.

Расспрашивала о процессе Синявского-Даниэля. Тогда мы еще надеялись на кассацию, на помилование, на предстоящий съезд партии.

- Я только сейчас узнала, что академик Виноградов участвовал в этой подлости, был председателем экспертной комиссии. А ведь он настоящий ученый, мы пятьдесят лет знакомы, даже дружны. Он интересно писал о моих стихах. Но теперь нельзя подавать ему руки.

Спрашивала, кто из литераторов защищал арестованных.

- Это хорошо. Все-таки другие времена. Хорошо.

Показала темно-серую толстую книгу.

- Вот, можете полюбоваться, как американцы издают Ахматову. Собрание сочинений, том первый. Возмутительно! В предисловии напутано и наврано. Всунули два чужих стихотворения неведомо чьих. Я ничего подобного написать не могла. Везде ошибки. Множество опечаток.

Мы пытаемся возражать.

- Хорошо все-таки, что книга есть. Напечатан "Реквием". Ошибки исправят во втором издании. А чужие стихи? Может быть, это стихи Журавлева, который украл два ваших? Вот американцы ему и "возместили" - око за око.

Смеется коротко и отмахивается.

- Нет, нет, возмутительная книга. Показывает старые снимки.

- Здесь я в том же платье, что на портрете Альтмана, и поза такая же.

…Снимок тоненькой гимнастки, лежит на животе, голова закинута, упирается в пятки. Сильные, красивые ноги.

- Вот кем я должна была бы стать - циркачкой.

…Снимок, полученный из ЦГАЛИ; там хранится книжечка из бересты - сборник стихов Ахматовой, записанных по памяти в женском лагере. Отчетливо врезанные в бересту строки:

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.

Заметив наши умоляющие взгляды, подарила снимок, на обороте дата и ее "А", пересеченное летучим росчерком.

Переводил ей с листа Рихтера, разумеется, пропустив шутку о "красавице 1905 года", путаницу в разных мужьях.

Она слушала с явным удовольствием. Несколько раз смеялась.

- Да, да, именно так было. Ах, этот смешной долговязый ирландец, никто не понял, что он читал… Прелестно. Вот как надо писать репортажи. Хоть бы кто-нибудь из наших у него поучился. Может быть, послать Рихтеру мою книгу? Или лучше снимок - ведь он по-русски не читает.

Мы боялись, что утомили ее, несколько раз порывались уйти. Но она не отпускала. Прочла несколько стихотворений:

Другие уводят любимых,
Я с завистью вслед не гляжу,
Одна на скамье подсудимых
Уж скоро полвека сижу.
Сменяются лица конвоя
В инфаркте шестой прокурор…

Когда мы прощались, она сказала:

- Оставьте мне, пожалуйста, эту книжечку Рихтера. Хочу проглядеть.

Л. 28 февраля.

Утром звонок. В голосе - улыбка.

- Я все прочла и оценила ваше джентльменство. А теперь очень прошу переведите для меня всё. Полностью, без купюр. Мы сегодня с Ниной Антоновной уезжаем в санаторий, но Виктор Ефимович и мальчики будут к нам ездить. Пожалуйста, пришлите перевод, как только закончите.

Переводил я старательно. Машинистка спешно перепечатывала. 5 марта в 10.15 я позвонил Ардову, он должен был ехать в санаторий. Договорились, что он по пути захватит перевод. Через час позвонил он:

- Анна Андреевна умерла. Примерно тогда же, когда мы с вами разговаривали.

Дневник

Значит, 27 февраля я в последний раз слышал ее голос. Растерянность. Горе. Звоню, звоню, звоню. Труднее всего сказать Лидии Корнеевне. Позвонил в Берлин Рихтеру. Это ведь словно завещание…

Позвонила Аня. Рассказала, что накануне Анна Андреевна просила прислать ей Новый Завет - хотела сличать тексты Евангелия с текстами кумранских рукописей. Утром пятого марта проснулась очень веселая. Но завтракать не пошла, чувствовала слабость. Сестра сделала ей укол. Она шутила с ней. И умерла, улыбаясь.

Седьмого марта утром панихида в церкви Николы в Кузнецах - заказала Мария Вениаминовна Юдина. Собралось человек сорок.

Молодой священник служил серьезно, сосредоточенно. Двое певчих, причетницы в черных платках. Когда пели "Со святыми упокой…", древние, печально утешающие слова, глаза намокли. Стояли с маленькими свечками. Хорист махнул нам - "Вечная память". Все пели. Вечером в доме у друзей поминки. Слушали голос Анны Андреевны. Грудной, очень низкий, усталый голос. Несколько стихотворений, сопровождает перестук дождя за окном. От этого все значительнее, величественнее и печальнее. И слышней, внятнее глубинная отстраненная мудрость стихов. "Я" звучит, как "Она"; и страстные признания - непосредственная действительность любви и тоска чувственных воспоминаний пронизаны мыслью - трезвой, пронзительно ясной мыслью.

Шестое, седьмое, восьмое марта: непрерывные телефонные звонки, долгие переговоры. Союз писателей поручил Арсению Тарковскому, Льву Озерову и Виктору Ардову сопровождать гроб в Ленинград. Но что будет в Москве? Руководители Союза явно трусят, боятся, чтобы не было "демонстрации", хотят, чтобы все прошло возможно скорее. Снова и снова звонят друзья, знакомые и незнакомые, спрашивают: "Неужели правда, что не дадут проститься?" Когда-то Ахматова писала:

Какой сумасшедший Суриков
Мой последний опишет путь?

И получилось так, что, не облеченный никакими полномочиями, я стал, не отходя от телефона, действовать от имени "комиссии Союза писателей по похоронам Ахматовой".

Давний и самый надежный способ - обращался не к большим начальникам, а к малым исполнителям. Звонил на аэродром, в отдел перевозки грузов, бархатным голосом поздравлял девушек с наступающим праздником, объяснял, какой великой женщиной была Анна Ахматова, вот такое горе, такая печаль накануне Женского дня. Без труда получил разрешение привезти гроб на два и даже на три часа позднее указанного срока, прямо к самолету. Всем, кто нам звонил, мы говорили, чтобы утром шли прямо к моргу, минуя промежуточную "явку" в Союзе.

Девятого марта. На рассвете приехали Эткинд и Дудин. Я снова позвонил на аэродром, убедился, что новая смена будет выполнять вчерашнее соглашение. К десяти поехали в морг. Холодный дождь. Мокрый серый маленький дворик на задах больницы Склифосовского. В небольшой серо-белесой каморке, на постаменте - гроб.

Платиновая седина. И розовое лицо, сглаженное, почти без морщин. Все черты скульптурно отчетливы. Не смерть - Успение.

У гроба Нина Антоновна Ольшевская, Аня, Надежда Яковлевна Мандельштам, Ника Глен, Юля Живова. И всё шли, медленно теснясь, задерживаясь, безмолвные люди. Много знакомых лиц, но больше совсем незнакомых.

Рая поехала за Лидией Корнеевной. Очень тревожно за нее, за ее сердце. Люди идут и идут. Несут цветы. Венков не видно - это не казенные похороны.

В тесноте, в печальном шепоте, всхлипываниях внезапное ощущение единства. Печальное единство. Естественное и свободное.

Случится это в тот московский день,
Когда я город навсегда покину
И устремлюсь к желанному притину,
Свою меж вас еще оставив тень.

Когда хоронили Пастернака, тоже не было извещения, тоже не хотели, боялись прощания. И тогда в жаркий июньский день многие приехали в Переделкино вопреки, назло гонителям. Среди тысяч провожавших сновали десятки иностранных корреспондентов, топтуны и фотографы КГБ, метались чиновники Литфонда… У его гроба прозвучали не только печальные, но и гневные, обличительные слова…

Прощание с Ахматовой было иным. Только скорбным. И скорбь - тихая, смиренная и гордая. Всё ей враждебное - трусливые происки, злые страхи далеко от гроба, где-то там, за дверьми кабинетов Союза писателей и других учреждений.

У входа в морг на замызганные ступени вышел Ардов.

- Товарищи, начнем траурный митинг.

Он произносил обычные слова - надгробная риторика. Но в голосе неподдельное горе. Потом говорил Лев Озеров: ""…Ахматова! Это имя - огромный вздох…" Эти слова пятьдесят лет назад вырвались из уст Марины Цветаевой. И мы повторяем их сегодня. И будем повторять всегда, потому что у больших художников нет смерти, есть только день рождения… Завершилась большая жизнь Анны Андреевны Ахматовой. Начинается, уже началось ее бессмертие…"

Ефим Эткинд говорил: "В статье о Пушкине Ахматова писала, что Николая Первого и Бенкендорфа теперь знают лишь как гонителей Пушкина, как его ничтожных современников… Мы живем в эпоху Ахматовой. И наши потомки будут относиться к гонителям Ахматовой так же, как мы сегодня относимся к гонителям Пушкина".

Р. В тот же вечер было собрание в Союзе писателей - "Итоги литературного года". Кто-то из президиума объявил:

- Умерла Анна Ахматова. Почтим ее память вставанием.

Тамара Владимировна Иванова говорила взволнованно и гневно:

- Во дворе морга мне было смертельно стыдно за нашу организацию. Ведь времени было достаточно. Митинг мог быть и не самостийным, мог бы быть и здесь.

Ей отвечал Михалков:

- Хочу дать справку: это закономерно, что в адрес президиума тут ряд записок о смерти Анны Ахматовой. Спрашивают, почему московские писатели не получили возможности проститься. Считаю долгом рассказать, чтобы не было кривотолков. Она умерла в санатории, оттуда, как положено, была доставлена в морг Склифосовского - накануне праздника Восьмого марта. Тут уж ничего нельзя было поделать. По просьбе родственников вчера была по русскому православному обычаю панихида. А через три дня в Ленинграде будет гражданская.

Тамара Владимировна с места, громко:

- Все неправда! Все не так!

Михалков:

- Я имею информацию от Союза писателей, от руководства, совершенно точную. Мы обращались в ряд инстанций, никаких препятствий нет. Меня самого многое удивило, но…

На этом собрании говорила и я (это оказалось моим последним выступлением в Союзе).

Говорила о замечательных рукописях, которые все еще не стали книгами: "Реквием" Анны Ахматовой, "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софья Петровна" Лидии Чуковской, "Новое назначение" Александра Бека, вторая часть романа "За правое дело" Василия Гроссмана ("Жизнь и судьба", но тогда я этого названия не знала). И тоже спрашивала: почему московским писателям, почему москвичам не позволили проститься с великим поэтом?

Ответ секретаря московского отделения:

Назад Дальше