Как это возникло? На пути из Парижа? Или в предчувствии иного, неотвратимого пути?
14
Л. После возвращения из Франции она почти до середины зимы была бодрой, реже жаловалась на усталость, на боли в сердце. Хотелось верить в чудо так же, как весной 65-го года мы верили, что чудом излечится Фрида Вигдорова.
В феврале начались боли в ногах. Такое уже бывало и в 75-году. И тогда врачи говорили, что это метастазы в костях, в суставах. А потом наступило облегчение.
Она продолжала жить в Переделкине. И дважды в день выходила на крылечко.
Одевалась медленно, постанывала. С трудом натягивала валенки. Но помощи не принимала.
- Не надо, не надо! Мне легче, когда я сама. Я чувствую, когда больнее. Ох, совсем обезножела! Господи, что это за проклятая болезнь…
- Ох, где мои резвые ноженьки?! Вы слышали сегодня "Голос"? Картер опять что-то говорил о правах человека. По-моему, это одна только болтовня. Они говорят свое, а здесь делают свое. Сажают, сажают… А про Орлова, про Алика уже ничего не говорили. Нет, нам никто не помогает. Вот так же и мне никакие врачи не помогут. И пожалуйста, не спорьте. Все это ваш неисправимый оптимизм…
Но ей нужно было, чтобы с ней спорили. Она отмахивалась, когда я повторял, что она опять поедет в Париж, и на этот раз полечиться, и что Картер всерьез решил сочетать нравственность с политикой.
С начала апреля она едва могла двигаться. Однако в часы, установленные для прогулок, одевалась и сидела на крыльце, закутанная шубами, пледами. Сара каждый день приходила к ней, готовила, убирала, выводила на "сидячую" прогулку.
Врачи предписали снова облучение, обещали, что это снимет боль. Она согласилась, но лишь с тем, чтобы оставаться в Переделкине, чтобы сын каждый день возил ее на сеанс и привозил обратно.
- Без воздуха я пропаду. Воздух - мое главное лекарство.
После первых сеансов ей стало легче. Мы в апреле уехали на юг. Когда вернулись через месяц, она уже не выходила из московской квартиры.
Пришли к ней. Показалось, что не виделись годы. И в сумраке зашторенной комнаты было заметно, как она похудела. Нос и подбородок заострились, резче проступали скулы.
- Видите, что со мной сделали? Наверное, узнать нельзя. Я уже и в зеркало боюсь смотреть. Залечили эти негодяи врачи. Они меня отравили рентгеном. Облучали, будто у меня рак. И теперь уже ясно - вызвали лучевую болезнь. Я едва могу встать. Не выхожу из дому. Ничего не ем… Расскажите, как ездили, что в мире делается.
Наши рассказы она едва слушала. Снова и снова говорила о болях.
Потом за три дня она изменилась еще резче, чем за месяц. Узнавались только глаза и голос. Поцеловал ей руку: сухая, тоненькая кожа на тонких косточках. И Рая тоже поцеловала ей руку. Впервые.
Почти каждый вечер приходила кроткая, маленькая седая женщина, ее приятельница, юристка. Она стала неутомимой сиделкой. Евгения Семеновна была к ней очень привязана. Но иногда раздражалась, когда та сменяла Васю. Она не хотела расставаться с сыном. Ни на час. И никому не позволяла оставаться на ночь.
- Я не могу спать, если еще кто-то есть в квартире.
Лишь после того, когда утром, пытаясь дойти до уборной, она упала в коридоре, потеряв сознание, она уже не сопротивлялась круглосуточным дежурствам.
- Я умираю, Боже, почему так мучительно? Неужели я мало настрадалась? Вот считалось, что у меня сердце плохое. Но почему же это сердце еще выносит такие муки?.. У Антона всегда был при себе яд. Какая я дура, что забыла об этом. Если вы настоящие друзья, достаньте мне яду.
Узнав, что накануне она говорила о священнике, и слушая эти жалобы, я сказала:
- Женечка, а может быть, вам помогла бы молитва? Хотите, я приглашу священника?
- Священника?.. Но ведь я католичка. А попа-иностранца не хочу. Хочу по-русски молиться, а русских католиков нет.
- Что вы, друг мой? И у католиков, и у православных один Бог, один Христос. Что могут значить церковные различия для настоящего христианина? Православный священник охотно помолится с вами.
Она отвернулась к стене. Долго молчала. И внезапно своим прежним голосом, только чуть глуховато-напряженным:
- А может быть, еще подождем?
- Женечка, вы меня неправильно поняли. Я говорю о молитве за здравие. Вы ведь знаете нашего друга Игоря. Этой зимой он очень тяжело болел. Некоторые врачи уже объявили положение безнадежным. Его навещал священник. Они молились вместе. И вот как раз Игорь вчера был у нас, и он хочет привести к вам священника.
- Хорошо, хорошо. Только не сейчас. Потом, когда чуть легче станет. Сейчас в меня злой дух вселился. Я всех ненавижу.
- Вот молитва и поможет вам изгнать злого духа и выздороветь.
- Какое выздоровление? Вы что, не видите - я умираю.
Священник Глеб Якунин пришел через два дня. Она стала спокойнее. То ли от молитвы, то ли от того, что начали впрыскивать пантопон. Мне больше не пришлось говорить с ней. Когда мы заходили, она была в забытьи.
Вечером 24 мая, казалось, наступило облегчение. Она сказала:
- Вася, ты не забудь, нужно заплатить за дачу. Может быть, хоть в августе я перееду. Майя, почему вы не ужинаете? Возьмите в холодильнике икру. Не начинайте новую банку, там есть открытая.
25 мая она умерла.
ПРОСВЕТИТЕЛЬНИЦА
…Чту просветительство всех времен и народов…
Л. Магон
Мы познакомились в ноябре 1968 года в коридоре Саратовского университета.
В марте 74-го года пришла телеграмма: "Людмила Борисовна скончалась от инсульта".
За шесть лет мы виделись не часто - жили в разных городах; постоянно переписывались. Она приезжала в Москву каждый раз ненадолго. Но короткие встречи были наполнены - она рассказывала, расспрашивала, делилась замыслами.
Очень светлые серо-голубые глаза. Темно-русые, коротко стриженные волосы. Лицо широкое, чуть скуластое, крепко вылепленное, загорелое и летом и зимой, обветренное. Лицо юноши, и не горожанина, а лесовика, степняка. А взгляд девичий - застенчивый, внимательный, чаще печальный; чем веселый.
Коренастая, широкая в плечах, ладно скроенная, она шагала, чуть прихрамывая, но легко и твердо.
В первый раз мы ее увидели в темном кожаном шлеме, потертой куртке и высоких сапогах. Она приехала в Саратов из города Маркс на мотоцикле, приходила к нам на лекции.
Раньше мы слышали о ней от нескольких саратовцев, они любовно и уважительно говорили о Люсе Магон - "книгоноше", неутомимой просветительнице.
* * *
Она училась на филологическом факультете в те годы, когда там преподавали ссыльные филологи А. П. Скафтымов и Ю. Г. Оксман. С юности ее привлекал Лермонтов, его трагический образ, его поэзия и проза. Она была студенткой Оксмана. И этот взыскательный и придирчивый, часто суровый наставник считал ее одной из самых любимых учениц. Для нее книги - стихи и проза - были не только предметами изучения, но живыми источниками радостей, печалей и все новых "внеучебных", "внефилологических" мыслей о людях, о мире, о себе.
Скафтымов умер; Оксман после реабилитации переехал в Москву. А Людмила Борисовна стала учительницей в городе Марксе - районном центре Саратовской области на левом берегу Волги.
В 1968 году она жила там с двенадцатилетним сыном и матерью-вдовой. Отец Люси, обрусевший латыш, был агрономом-садоводом, создавал сады и парки в приволжских городах. Энтузиаст-бессеребреник, он оставил жене и дочери только маленький домик, построенный собственными руками. Люся унаследовала от него бескорыстие, верность призванию-долгу и целеустремленную настойчивость, которую мать иногда называла "тихим латышским упрямством".
Учительница литературы стала для многих своих учеников старшей подругой. С первых же уроков она увлекала их, рассказывая, думая вслух и побуждая их думать о книгах и писателях давних времен так, что чужие горести огорчали по-настоящему, иных до слез, а чужие радости по-настоящему радовали, веселили, и мысли, возникшие давно и далеко, становились близкими, своими, сегодняшними.
Она была прирожденной учительницей, не могла жить без учеников, и ученики привязывались к ней. Девушки и юноши приходили к ней после школы и в праздники, приходили стайками и поодиночке. Они вместе гуляли, вместе ходили на Волгу. Она плавала быстрее и дольше, чем лучшие пловцы города, купалась до глубокой осени. Была неутомима в дальних походах. Зажигала костер с первой спички. На велосипеде могла обогнать любого из своих учеников.
И в часы прогулок, и в дни походов они много разговаривали о книгах, читали стихи, рассказывали, спорили. Учительница вызывала на спор и не сердилась на возражения. По воскресеньям она возила учеников в Саратов. Там они осматривали город, музеи, картинную галерею - "Волжский эрмитаж".
В дни каникул ездили дальше - вдоль Волги - в Горький, Казань, Ульяновск, Кострому. А то и совсем далеко - в Москву, в Ленинград. И тогда стихи и поэмы из школьной программы по-новому оживали в тех местах, где некогда жили, страдали, работали Пушкин, Тургенев, Толстой, Гончаров, Островский, Горький…
Некоторые из учеников остались ее друзьями надолго. Не только девушки, но и юноши поверяли ей свои тайны, сомнения, мечты. И, закончив школу, они продолжали приходить к ней. Уезжавшие в другие края писали, приезжали в гости. К ней приводили женихов и невест. Приходили рассказать о новой работе, о занятиях в институте. Несколько бывших учеников постоянно участвовали в ее экскурсиях, в дальних походах с новыми школьниками.
Один из ее выпускников, Володя, сирота, воспитанник детдома, отслужив в армии, где стал трактористом, приехал к ней и остался жить. Он дружил с ее сыном Борей, который обрадовался старшему брату. И Люся стала матерью двух сыновей.
На первых порах ее хвалили многие родители, большинство коллег.
И ее назначили инспектором отдела народного образования. Она понадеялась, что это избавит ее от необходимости проверять горы тетрадей, писать длиннейшие отчеты, "ликвидировать" двойки, избавит от постоянной тягостной рутины. Надеялась, что освободившееся время будет посвящать Лермонтову. И конечно же, надеялась, что станет помогать не только детям, но и учителям. Новая работа сулила разнообразие и требовала подвижности. Она купила в рассрочку мотоцикл. Между иными селами расстояние в десятки километров.
2 декабря 1968 года она писала нам:
"Я - за 100 км от Маркса, в одной из дальних своих школ вместе с товарищами-инспекторами. Ночуем в учительской. Оказывается, везде можно устроиться с комфортом, были бы походные навыки. Например, из одного дивана соорудить два спальных места. Мне достались спинка, валик и одеяло; лежу, пишу и слушаю, как гудит печка. Наша комната - прибежище тепла и света. Стоит открыть дверь - и пронзает холодом коридор, из классов идет погребный дух. Все остывшее, холодное, безлюдное, а за школой - степь, ветер, мороз. Село расположено в стороне, школу же, как кладбище, вынесли на окраину. Даже вывеска траурная, черная. Стоит темно-зеленое, выморочного типа здание с черной доской, на которой красными письменами выведено: "Октябрьская 8-летняя школа"".
Она ездила и в жесточайшие морозы, секущие железными степными ветрами, и в распутицу, то и дело выволакивая из грязи увязавший мотоцикл, и в слепящую жару, когда часами не найти и пятнышка тени. Она попадала в аварии, дважды ломала ногу - в месте неудачно залеченного перелома возникла трофическая язва. Простужалась, болела тяжелыми плевритами…
Но едва оправившись, она снова загружала книгами портфель, сумку и седлала мотоцикл.
Ее прозвали книгоношей потому, что каждую новую полюбившуюся ей книгу или журнал она, едва дочитав, спешила передать другим, ревниво следила за ее движением…
К тому времени, когда мы познакомились, она уже хорошо знала свой район, учителей и директоров школ. После первого нашего разговора втроем долгого, до глубокой ночи в номере саратовской гостиницы - Люся пригласила нас в Маркс, чтобы мы рассказали там о зарубежной литературе. Мы поехали.
В трех комнатах ее маленького одноэтажного дома больше всего места занимали книги. Только в каморке матери они сравнительно скромно теснились в шкафу и на этажерках. Все другие пространства были заставлены, как библиотечные хранилища, самодельными стеллажами, увешаны полками. Там были книги русских авторов и много переводных. Любой из столичных литературоведов мог бы гордиться такой библиотекой. И это была не коллекция, а живая, работающая библиотека, где книги не застаиваются на полках. Тщательно обернутые в газетную бумагу, они явно прошли через много рук. Почти во всех торчали закладки. На рабочем столе хозяйки лежали свежие журналы: "Новый мир", "Иностранная литература", "Юность".
В приветливой книжной обители мы сидели долго, за полночь, пили вино и чай, разговаривали.
После наших докладов, которые слушали, главным образом, учителя местных школ, некоторые вопросы вызвали споры тут же в аудитории. Особенно горячились двое, как оказалось, муж и жена. Он - верзила с ухватками районного комсомольского аппаратчика, вскакивая с места, широко размахивал руками.
- Это даже совсем непонятно! Именно никак непонятно! Как это так вы говорите, что этот самый Боль - именно антифашистский и даже, так сказать, прогрессивный и так далее писатель, именно он уважает этого Солженицына… Ну, и что ж, что Твардовский? Это мне также именно непонятно. Как такой мастистый советский и, так сказать, социалистического реализма поэт, как Твардовский, и тот же ваш Боль могут давать положительные характеристики на Солженицына, когда он не только идеологически вредный, именно вреднейший антисоветский, но и в художественном смысле тоже… У него же этот, как его - Иван Денисович, так это же не художественная литература, а, извините за выражение, именно матерщина.
Она - преподавательница литературы, долговязая, белобрысая, с большим тяжелым лицом нордической красавицы, сидела в первом ряду, скрестив руки под грузным бюстом, и сварливо покрикивала:
- Действительно, получается непонятно. Как же это все-таки у вас получается, что даже в Эферге, где имеется реваншизьм и неофашизьм и вообще диктатура капитала, и там, значит, у вас получается, совершенно не преследуют писателей, которые за мир, за гуманизьм и даже за социализьм? И они вроде, у вас получается, свободно все говорят, печатают, ведут пропаганду… Этому очень трудно поверить. Это получается вразрез со всем, что известно из нашей печати, из радио и вообще… Это уже получается идеологически не того…
Мы спорили вежливо, но решительно. Большинство слушателей нас поддерживало. О том, что произошло позднее, мы узнали два месяца спустя:
"24 января 1969 г.
Я не хотела вам писать с первых моментов тревоги… не знала, как это сделать - написать, потому что слышу постоянные упреки от друзей в неумении писать с конспирацией. Короче, я боялась принести вам дополнительные неприятности этим сообщением.
Все началось с Егоровой - дамы с тевтонским лицом. Той, которой нужно было удостовериться в преследованиях прогрессивных писателей за рубежом. Она - литератор по роду занятий, "дает" программу в старших классах школы номер 5. Я - инспектор этой школы, т. е. лицо, постоянно угрожающее ей опасностью, упреками в непрофессионализме. Единственный способ обезвредить меня - доказать мою антипартийность и идеологическую растленность.