Валентин Распутин - Румянцев Андрей Григорьевич 3 стр.


* * *

Осенью сорок пятого с фронта вернулся Григорий Никитич. Худощавый, с заострившимся лицом, отец не годился после ранений на ломовую крестьянскую работу. Но он был победителем, редким в деревне солдатом, вернувшимся из страшного пекла. Мальчишки нашего поколения, почти не помнившие по малолетству отцов довоенных лет, с трепетом прижимались к ним, обретённым заново, любовно трогали звонкие медали, которые фронтовики не снимали с гимнастёрок в первые дни после своего возвращения. Всё это испытал и восьмилетний Валя.

Можно предположить, что фронтовая биография отца "аукнулась" в повести Распутина "Живи и помни". Так совпало: прозаик опубликовал её в том же 1974 году, когда ушёл из жизни Григорий Никитич. Не могло такого быть, чтобы автор, не хлебнувший фронтовых бед, не расспросил о них собственного отца! У кого же ещё узнать подробности окопной жизни, чтобы быть правдивым в каждой строке? Речь, конечно, не о том, что мысли и переживания Андрея Гуськова подсказаны отцом писателя. Речь о буднях войны, которые должны быть нарисованы достоверно и которые, возможно, ярко представились автору из рассказов Григория Никитича. Стоит прочитать строки из повести:

"…B первых же боях его ранило, но, к счастью, легко, пуля прошила мякоть левой ноги, и уже через месяц, прихрамывая, он вернулся в часть. Мысль о спасении казалась в то время бессмысленной, не он один прятал её так далеко, что и сам себе не часто признавался, есть она в нём или нет: чтобы уберечь, не доставать на свет, под пули. Столько он перевидал рядом с собой смертей, что и собственная представлялась неминуемой: не сегодня - так завтра, не завтра - так послезавтра, когда подвернёт очередь. Здесь, на войне, мирная жизнь, кому она выпадет, чудилась вечной, странно было думать, что она может длиться год за годом десятки лет, как у деревьев или камней: время здесь имело другие измерения.

Андрею Гуськову долго везло, только однажды… он не уберёгся и, попав под бомбёжку, был сильно контужен, взрывной волной ему начисто отбило слух, почти неделю он ничего не слышал, затем звуки постепенно вернулись. От контузии осталось смешное и досадное воспоминание: в лазарете его, глухого, прихватил звериный, ненасытный аппетит. Постоянно, каждую минуту, хотелось есть, в поисках еды он то и дело натыкался на всякие неприятности…

За три года Гуськов успел повоевать и в лыжном батальоне, и в разведроте, и в гаубичной батарее. Ему довелось испытать всё: и танковые атаки, и броски на немецкие пулемёты, и ночные лыжные рейды, и изнуряюще долгую, упрямую охоту за "языком". Гуськов не привык, да и не мог привыкнуть к войне, он завидовал тем, кто в бой шёл так же спокойно и просто, как на работу, но и он, сколько сумел, приспособился к ней - ничего другого ему не оставалось. Поперёд других не лез, но и за чужие спины тоже не прятался - это свой брат солдат увидит и покажет сразу. В "поиске", когда захватывающая группа в пять-шесть человек кидается в немецкую траншею, вообще не до хитростей - тут уж либо пан, либо пропал, а подержишься, побережёшься - погубишь и себя, и всех. Среди разведчиков Гуськов считался надёжным товарищем, его брали с собой в пару, чтобы подстраховывать друг друга, самые отчаянные ребята. Воевал, как все, - не лучше и не хуже. Солдаты ценили его за силушку - коренастый, жилистый, крепкий, он взваливал оглушённого или несговорчивого "языка" себе на горбушку и тащил, не запинаясь, в свои окопы.

В лыжном батальоне Гуськов ходил под Москвой, весной на Смоленщине попал в разведчики, а в батарею его определили уже в Сталинграде, после контузии. Здесь, в дальнобойной артиллерии, когда пошли в наступление, стало полегче…

Но летом сорок четвёртого года, когда прямо перед носом зачехлённой уже, готовой к переезду батареи выскочили немецкие танки, Гуськова ранило совсем не легонько. Почти сутки он не приходил в себя. А когда очнулся и поверил, что будет жить, утешился: всё, отвоевался. Теперь пусть воюют другие. С него хватит, он свою долю прошёл сполна…"

Григорий Никитич вступил на фронте в партию, а это добавляло вчерашнему солдату уважения и доверия. Ему, слывшему и раньше человеком способным и честным, предложили в родной деревне должность, которая, к несчастью, поломала его судьбу. Но об этом - через несколько строк.

Всегда особыми, святыми образами в рассказах и повестях будущего прозаика оказывались матери. Чувство вечной благодарности и любви к ним запало в душу Валентина, конечно, благодаря Нине Ивановне. На фотографиях её трудно выделить среди женщин своего поколения - поставь рядом тысячи, миллионы русских крестьянок военной поры, и они, такие разные, явят один образ двужильной и терпеливой, страдающей и живучей России.

"Не было у моей Нины Ивановны других заслуг, кроме доброго сердца, но это так много! - с благодарным чувством писал повзрослевший сын. - И жизнь она прожила невесёлую, пригорбленную ещё и послевоенной судьбой отца.

Вернувшись с фронта в орденах и медалях, отец не пошёл в колхоз, а заступил на должность начальника почты. Деревня наша хоть и была небольшой, но считалась центральной среди полудюжины ещё меньших, раскиданных по Ангаре. В ней располагались сельсовет, почта, сберкасса, медпункт, сельпо. По почте пересылались денежные переводы, велись иные мелкие расчёты. И когда у заснувшего на пароходе отца во время его служебного отъезда срезали сумку, денег в ней много находиться не могло. Но в те времена в расправе не мелочились. После четырёх лет фронта, всего только два года и пробыв дома, на семь лет он загремел в магаданские рудники и вышел только по амнистии после смерти Сталина, совсем "доходягой", как он с грустью говорил о себе. И, вероятнее всего, не вышел бы вовсе, если бы не фантастическое везение: в тот же лагерь попал взятый в армию в конвойные отряды его младший брат, мой дядя. Пока разобрались, что они братья, прошло более полугода, в которые отец успел "подкормиться"".

"Деревня не даст тебе пропасть…"

Годы учёбы аталанского мальчишки в Усть-Удинской школе тоже представить легко: сам он, повзрослев, рассказал о них с живой полнотой.

"Я рано пристрастился к книгам, в ученье показывал усердие, и меня после четырёх классов деревенской школы, по общему мнению, следовало учить дальше. Не просто было матери решиться на это, мы уже снова куковали без отца. В необходимых случаях мать умела быть твёрдой, однако нас у неё было трое, я самый старший, начинавший помогать, и на её окончательное решение повлияло обещание не только родных: не дадим пропасть парню. Дядя Ваня, шофёр единственной в колхозе полуторки, привёз меня в Усть-Уду, в райцентр, и, выгружая моё барахлишко, так и сказал, это я запомнил: "Мы тебе, парень, не дадим пропасть". Об учёбе своей, где преподавалась не одна лишь школьная программа, но и кое-что посерьёзней, я рассказал в "Уроках французского". Лидия Михайловна, учительница французского языка, носит в рассказе своё собственное имя (фамилия - Молокова), она теперь живёт в Саранске и преподаёт в Мордовском университете. Я не мог вместить в рассказ многое: и как я квартировал у одноклассников, где меня подкармливали (и, уж конечно, речи не могло быть об оплате), и как к праздникам выдавалось вспомоществование, и как приласкивали, чтобы мне терпелось. Дождавшись каникул, я, не чуя ног, бежал за пятьдесят километров домой, и в деревнях меня знали и окликали, наперебой поили чаем.

Разве можно это забыть?!

Дядя Ваня, шофёр из "Уроков французского", привозивший мне хлеб и картошку, Иван Егорович Слободчиков из нашей Аталанки, перекочевал потом под именем Ивана Петровича в повесть "Пожар". Таким он и был всю жизнь - кроенный совестью и редким трудолюбием. Приезжая в Аталанку, уже "верхнюю", я в первый же вечер торопился к Ивану Егоровичу. Он уже поджидал и выходил навстречу - высокий, крепкий, с короткой стрижкой по седине, обрадованно и тускло улыбающийся. Его изгрызла боль, он не мог скрепить сердце и спокойно наблюдать, как хищничают на нашей земле. В последнюю встречу Иван Егорович, танкист с Т-34, провоевавший три года, заплакал от бессилия, рассказывая о новых порядках. Уходя, я обнял его прощальным объятием - и не ошибся".

Как подросток перемогал тоску по дому за пятьдесят вёрст от него, тоже можно представить. На этот раз по рассказу "Уроки французского". Разумеется, тут могли не совпадать с действительностью какие-то мелкие подробности (художественное произведение - это не зеркальное отражение чьей-то жизни), но суть, без сомнения, передана точно.

"…мать, наперекор всем несчастьям, собрала меня, хотя до того никто из нашей деревни в районе не учился. Я был первый. Да я и не понимал как следует, что мне предстоит, какие испытания ждут меня, голубчика, на новом месте.

Учился я и тут хорошо. Что мне оставалось? - за тем я сюда и приехал, другого дела у меня здесь не было, а относиться спустя рукава к тому, что на меня возлагалось, я тогда ещё не умел. Едва ли осмелился бы я пойти в школу, останься у меня невыученным хоть один урок, поэтому по всем предметам, кроме французского, у меня держались пятёрки.

С французским у меня не ладилось из-за произношения. Я легко запоминал слова и обороты, быстро переводил, прекрасно справлялся с трудностями правописания, но произношение с головой выдавало всё моё ангарское происхождение вплоть до последнего колена, где никто сроду не выговаривал иностранных слов, если вообще подозревал об их существовании. Я шпарил по-французски на манер наших деревенских скороговорок, половину звуков за ненадобностью проглатывая, а вторую половину выпаливая короткими лающими очередями. Лидия Михайловна, учительница французского, слушая меня, бессильно морщилась и закрывала глаза. Ничего подобного она, конечно, не слыхивала. Снова и снова она показывала, как произносятся носовые, сочетания гласных, просила повторить - я терялся, язык у меня во рту деревенел и не двигался. Всё было впустую. Но самое страшное начиналось, когда я приходил из школы. Там я невольно отвлекался, всё время вынужден был что-то делать, там меня тормошили ребята, вместе с ними - хочешь не хочешь - приходилось двигаться, играть, а на уроках - работать. Но едва я оставался один, сразу наваливалась тоска - тоска по дому, по деревне. Никогда раньше даже на день я не отлучался из семьи и, конечно, не был готов к тому, чтобы жить среди чужих людей. Так мне было плохо, так горько и постыло! - хуже всякой болезни.

Хотелось только одного, мечталось об одном - домой и домой. Я сильно похудел; мать, приехавшая в конце сентября, испугалась за меня. При ней я крепился, не жаловался и не плакал, но, когда она стала уезжать, не выдержал и с рёвом погнался за машиной. Мать махала мне рукой из кузова, чтобы я отстал, не позорил себя и её, - я ничего не понимал. Тогда она решилась и остановила машину:

- Собирайся, - потребовала она, когда я подошёл. - Хватит, отучился, поедем домой.

Я опомнился и убежал.

Но похудел я не только из-за тоски по дому. К тому же ещё я постоянно недоедал. Осенью, пока дядя Ваня возил на своей полуторке хлеб в Заготзерно, стоявшее неподалёку от райцентра, еду мне присылали довольно часто, примерно раз в неделю. Но вся беда в том, что мне её не хватало. Ничего там не было, кроме хлеба и картошки, изредка мать набивала в баночку творогу, который у кого-то под что-то брала: корову она не держала. Привезут - кажется, много, хватишься через два дня - пусто. Я очень скоро стал замечать, что добрая половина моего хлеба куда-то самым таинственным образом исчезает. Проверил - так и есть: был - нету. То же самое творилось с картошкой. Кто потаскивал - тётя Надя ли, крикливая замотанная женщина, которая одна мыкалась с тремя ребятишками, кто-то из её старших девчонок или младший, Федька, - я не знал, я боялся даже думать об этом, не то что следить. Обидно было только, что мать ради меня отрывает последнее от своих, от сестрёнки с братишкой, а оно всё равно идёт мимо. Но я заставил себя смириться и с этим. Легче матери не станет, если она услышит правду.

Голод здесь совсем не походил на голод в деревне. Там всегда, и особенно осенью, можно было что-то перехватить, сорвать, выкопать, поднять, в Ангаре ходила рыба, в лесу летала птица. Тут для меня всё вокруг было пусто: чужие люди, чужие огороды, чужая земля. Небольшую речушку на десять рядов процеживали бреднями. Я как-то в воскресенье просидел с удочкой весь день и поймал трёх маленьких, с чайную ложку, пескариков - от такой рыбалки тоже не раздобреешь. Больше не ходил - что зря время переводить! По вечерам околачивался у чайной на базаре, запоминая, что почём продают, давился слюной и шёл ни с чем обратно. На плите у тёти Нади стоял горячий чайник; пошвыркав гольного кипяточку и согрев желудок, ложился спать. Утром опять в школу. Так и дотягивал до того счастливого часа, когда к воротам подъезжала полуторка и в дверь стучал дядя Ваня. Наголодавшись и зная, что харч мой всё равно долго не продержится, как бы я его ни экономил, я наедался до отвала, до рези в животе, а затем, через день или два, снова подсаживал зубы на полку".

"Тогда пронзило меня Слово…"

Мы, читатель, ещё вернёмся к свидетельствам о том, как складывался характер мальчишки из ангарской деревушки. Сделать это помогут земляки, друзья детства и юности, родственники. Но всё же не последние рассказчики в этом случае - его книги, которые он населил десятками героев. Писатель повествует о них, а мы, читатели, ощущаем за строками книг его самого. Ну разве, следя за поступками и слушая житейские речи старых крестьянок Анны, Миронихи, Дарьи, их детей или Павла, Настёны, Пашуты, Ивана Петровича, Сени Позднякова, мы не видим рядом с ними их земляка, внимающего им, страдающего за них, ободряющего их? Разве не их глазами смотрит он на ликующую или погибающую природу окрест, не вместе с их душами улавливает трагические изломы и окрыляющую надежду в земной жизни?

Часто, часто он, поражённый небесными или земными видениями, признаётся нам, что впервые они явились ему в детстве. И красоту полей, тайги, реки, неба, открывшуюся за порогом дома, - этот Божий подарок он оценил наперёд всего в давние-давние годы и пронёс благодарность за него через всю жизнь!

Все его гимны этой красоте не воспроизведёшь, но несколько из них - просто необходимо напомнить.

"Это здесь, по этим берегам, сплошным золотом сияла, задирая лохматые шапки под самое небо, знаменитая ангарская сосна - одна к другой, с длинными и прямыми янтарными, точно свечи, стволами. Это о ней вожделённо вздыхал весь мир, её называл и мачтовой, и королевской, её пробовал разводить в своих благодатных краях. Не согласилась она, красавица, на чужие края…"

"Одно воспоминание, чуть ли не самое дальнее, было ярче других. Ему тогда исполнилось шесть лет, и не просто исполнилось, а исполнилось именно в тот день - 1 мая. Ледоход обычно тоже приходился на конец апреля - начало мая. Ему, мальчишечке, мало было того, что день рождения столь удачно совпадал с праздником, ему еще хотелось, чтобы к этому дню обязательно проснулся лёд, - иначе не будет счастья".

Весь день юный герой повести "Вниз и вверх по течению" сидел на берегу Ангары и ждал ледохода. Но не дождался.

"Среди ночи он проснулся от неясного дальнего гула, который то затихал, то вдруг мучительно и тревожно возникал снова. В другой раз шестилетний мальчишка наверняка тут же спрятался бы от него с головой под одеяло и постарался скорей уснуть, но теперь последняя надежда заставила его пересилить страх и подняться с постели. Следуя какой-то посторонней властной силе, он ощупью добрался до двери, неслышно приоткрыл её и выскользнул на улицу. И небо и земля были затянуты сплошной, кромешной теменью, сквозь которую ничто нигде не проступало, но дорогу к реке он знал и с закрытыми глазами. Смешно и неловко подпрыгивая, боясь налететь на забор, но ещё больше боясь идти шагом, он бросился на берег…"

Здесь его и застала страшная гроза.

"Молния хлестнула, как обычно, тонким, длинным росчерком, но не погасла, а вдруг, словно запутавшись, закружилась, заплясала и разошлась широким концом, обнажив жуткий голубой огонь. Бешеной, небывалой силы грохот сразу же охватил всё небо, раздирая его на части, - оно треснуло и обвалилось.

Мальчишка закричал и упал, не смог устоять, но сразу же опять вскочил на ноги. Он услышал, хотя не в состоянии был ни слышать и ни видеть, каким-то чудом он услышал, как звук раздираемого неба, слабей и легче, но тот самый звук повторился где-то неподалёку от него. В жутком и неожиданно-радостном предчувствии он вскинул голову и увидел, как, ломая лёд, выносит середину реки. Её только-только сорвало, её полоса была совсем неширокой".

"А мальчишка всё плакал, не утирая слёз, и всё смотрел, смотрел на реку, на её шумное праздничное освобождение, начавшееся ночью, среди грозы, подальше от людских глаз.

…Бог мой, неужели это было? И было ли это так, как он запомнил, не приснилось ли это ему в чистых и ярких детских снах?..

Воспоминания, связанные с рекой, жили в нём отдельно от других, и жили тёплой душевной печалью, возле которой он часто грелся и отдыхал, перед тем как двинуться дальше. Он понимал: их сберегло детство - всё, что относится к первым впечатлениям, сохраняется надолго, может быть, навеки, но в том-то и дело, что из многого другого детство выделило именно их. Тайга не волновала и не пытала Виктора так, как река; тайга оставалась и должна была оставаться на месте, между тем как река могла исчезнуть, уплыть, кончиться, обнажив на память о себе голое каменистое русло, по которому будут бегать собаки. Боясь признаться в этом даже самому себе, он осторожно шёл проверить, не случилось ли что-нибудь с рекой, и не понимал, почему это больше никого не тревожит, почему все спокойны, что река и завтра будет течь так же, как текла вчера и позавчера".

Как после прочитанного не вспомнить признание Виктора Астафьева в одной из главок его "Затесей"? Размышляя о том, как будущий писатель приходит к Слову, кто шепчет ему в первые дни жизни то, что он после запишет на бумаге, автор заметил:

"Возникает крамольная мысль, что вначале был шум ветра, плеск волн, пенье птиц, шелест травы и звон опадающей листвы. И только переняв у природы звук, человек сложил из него слово".

Вероятно, чудо творческого дара в том и состоит, что юный землянин, вобрав в душу звуки окружающей природы, звуки Родины, превращает их со временем в красочные, проникновенные слова своих стихов, рассказов, повестей, романов.

Происшествие, о котором рассказано выше, само по себе обыкновенное. Но почему оно оставило такой след в памяти ребёнка? Ведь в деревне Аталанка, в сотнях приречных сёл жил не один такой мальчик, как наш герой, почему же они не запомнили и не написали об этом взрослым пером? Значит, Провидение знало, кому вручает творческий дар, значит, душа эта подготовлена к тому, чтобы вобрать в себя впечатления бытия, которые облекутся позже в художественную форму.

Назад Дальше