Но и каменная застройка столицы Восточной Сибири поражала гостей всегда. Чего стоит центральная улица города - Большая, протянувшаяся от предместья до Ангары, до красивейших сооружений на её берегу: величавого Белого дома, бывшей резиденции генерал-губернатора, здания краеведческого музея, памятника императору Александру Третьему. Как оценивали город, если можно так сказать, одевшийся в камень, - об этом Распутин привёл свидетельство давнего именитого путешественника.
"Древность Иркутска достопочтенна, - писал побывавший в нашем городе в 1824 году Алексей Мартос, один из образованнейших людей своего времени, сын скульптора, поставившего на Красной площади в Москве памятник Минину и Пожарскому. - Её можно уподобить той эпохе человеческой жизни, которая, упрочив счастие потомков, может требовать уважение и внимание чад своих". И, перечисляя поразившие его в Иркутске памятники старины, Мартос в первую очередь называет Богоявленский собор и Спасскую церковь.
К тому времени, когда создавался очерк, местной епархии удалось восстановить оба храма, частично разрушенные в 1930-е годы. С каким воодушевлением говорит писатель о справедливости, редкой тогда по отношению к православной вере, можете судить сами:
"…Иркутск может гордиться тем, что из запустения и едва ли не из небытия Спасская церковь и Богоявленский собор полностью восстановлены - вот почему и можно говорить о их возрождении как о чуде, сравнимом лишь с чудом восстания из пепла. И когда приходишь сегодня на берег Ангары к месту, "откуда есть-пошёл" Иркутск, и видишь сияющий золотом купол Спасской церкви и роспись на северном и восточном её фасадах, когда видишь поднявшееся, как два с половиной века назад, в прежнем виде шатровое возглавие над колокольней Богоявленского собора и радостно, празднично играющие, словно отсвечивающие загадочную жизнь ангарской воды, вставки изразцов, - просторно и светло поднимается в душе чувство конечной справедливости всего сущего вместе с чувством долгими скитаниями добытой усыновлённости".
Не правда ли, написано без всякой оглядки на идеологических надзирателей? И уж совсем как предупреждение о неотвратимом наказании, людском или Божьем, за разрушение святынь звучат следующие слова писателя:
"Народ наш (и это не досужая выдумка автора) с обострённым вниманием следит за судьбами тех, кто в своё время, хоть и в качестве исполнителей, повинен был в уничтожении и забвении памятников старины, и всякое неблагополучие в их жизни готов принимать за законное возмездие. Даже при понятном преувеличении и желании выдать за действительное то, чего нет, стоит тем не менее помнить об этом стихийно и невольно живущем требовательном ожидании; люди хотят верить, что безнаказанности не существует".
Снаряжавшие русских Колумбов
Точно так же, без идейных предрассудков, писатель ведёт речь о роли иркутского купечества в возвышении своего города как культурного центра Сибири. Антон Чехов, проехавший сибирские города по дороге на Сахалин, выделил среди них один Иркутск, назвав его "превосходным" и "совсем интеллигентным". Но кто помог вчерашнему острогу на Ангаре стать культурным оазисом в ледяном краю?
"Разумеется, - пишет Распуган, - и здесь сплошь и рядом встречались типы, подобные персонажам из пьес Островского; разумеется, сказочные богатства невозможны были без грубой и нечистой практики своего ремесла - идеализировать и выделять, подыскивать для сибирского купца особый пьедестал никто не собирается". Но… "Многие из тех, кого мы называем толстосумами, были людьми широко и разносторонне образованными, они выписывали из Москвы и Петербурга лучшие журналы и книги не только для себя, но и для устройства публичных библиотек. Сибиряковы из поколения в поколение вели летопись Иркутска; В. Н. Баснин знаменит был в городе, кроме богатства своего, собраниями книг, гравюр, музыкальными вечерами, на которые приглашались столичные артисты, и оранжереей диковинных цветов и плодов; в картинную галерею В. П. Сукачёва, ставшую позднее основанием Иркутского художественного музея, вход для школьников был бесплатным, а сборы со взрослых шли в пользу городских общедоступных курсов. Можно бы назвать всё это блажью с жиру бесящихся и выставляющихся друг перед другом богачей, когда бы не было от неё столько пользы и когда бы не создавала она той особой и незаштатной обстановки, которая и выделяла Иркутск из многих и многих сибирских городов. Культурность его и интеллигентность были общепризнанны, средние и слабые театральные труппы не решались ехать на гастроли в Иркутск, боясь местного зрителя…"
А вклад иркутян в освоение новых земель, в снаряжение знаменитых экспедиций! "Иркутские купцы Шелихов, которого Державин назвал "Колумбом русских", и Баранов были в конце XVIII века первооткрывателями и основателями Русской Америки, осуществлявшими над Аляской и Алеутскими островами не только торговое, но и политическое господство. Управление Российско-Американской компанией от начала до конца находилось в Иркутске. Экспедиции иркутского генерал-губернатора графа Муравьёва в пятидесятых годах XIX века, результатом которых было присоединение к России Амура, финансировались в основном местными золотопромышленниками. Многочисленные в прошлом научные экспедиции на Крайний Север и Восток, в Монголию, Китай и Японию также не обходились без помощи иркутских богачей - отсюда, из Иркутска, где с 1851 года деятельно работал Сибирский (затем Восточно-Сибирский) отдел Географического общества, в сущности, направлялось всё исследование обширных и малоизученных восточных областей".
Совершенно не в духе того времени, когда создавался очерк об Иркутске, но зато в духе своего творчества, уже оценённого читателями, заканчивает писатель повествование:
"Иркутску есть что помнить и достанет что передать потомкам из истории своей и старины, если мы, пришедшие теперь на смену многим поколениям, создававшим ему благородную славу, разумно и твёрдо, во имя памяти о себе, отнесёмся к минувшему и сохраним то, что ещё осталось. Как бы ни чтили и ни прославляли мы наше время и общество, нельзя забывать, что они невозможны были без прошлого, без тех, кто трудами и подвижничеством, мученичеством и борьбой установил нас в жизни и дал родину, которой мы вправе гордиться. Пережитое не может быть тёмным - темно будущее, когда сдвинуто со своего места прошлое и когда настоящее, не имея твёрдого основания, требует подпорок".
"Не в духе времени" - сказано, собственно, не нами. Так оценила тогда, в начале восьмидесятых, работу писателя бдительная цензура. Почти юмористическую сценку по этому поводу обрисовал в своих коротких воспоминаниях Борис Дмитриев, подготовивший тогда же фотоиллюстрации к очерку.
"Материал решила опубликовать редакция альманаха "Ангара". С волнением открыл я свежий номер его. Что за чепуха? Снимки напечатаны, а текста нет. Оказалось, что местные цензоры не пропустили очерк Распутина, потому что автор слишком тепло, с благодарностью написал об иркутских купцах-меценатах и с живым православным чувством - о городских храмах. Но то, что запретили к печати сибирские надзиратели, не побоялись пропустить их московские сослуживцы: очерк Валентина Григорьевича был опубликован вначале в газете "Советская культура", а чуть позже, так сказать, триумфально пошёл по страницам других изданий.
Я сейчас вспоминаю, каких физических сил, какого упорства потребовала от писателя каждая глава книги "Сибирь, Сибирь…". Вот забросили нас вертолётом в верховья Лены. Река эта поистине великая, она пересекает наши места от "священного моря" до Ледовитого океана. Как её обойдёшь в рассказе о Сибири?
А начинается Лена с неширокого истока в непроходимом хребте, закрывшем Байкал с запада. До знаменитого озера отсюда - рукой подать. Забросили нас троих, Валентина Григорьевича, профессионального эколога Семёна Климовича Устинова и меня, в чёрное нехоженое мелколесье на вертолёте. Идёт проливной дождь. На берегу речонки укрыться нельзя, в резиновой лодке тоже, мы едва успеваем вычерпывать из неё воду. Поплыли. Все рюкзаки с вещами промокли, и мы сами - до ниточки. Льёт день, два, три. Во время дневных стоянок и перед ночным сном с огромным трудом затепливаем костёр, зажигая вначале спирт в баночке и разбрызгивая его на наколотые мокрые поленья. Высушиться не можем, сухого места для палатки на троих найти нельзя. Не буду рассказывать обо всём путешествии. Мы его, конечно, закончили, - с неприятными приключениями, с жестокой простудой. Валентин Григорьевич потерял тогда немало здоровья. Целый год после этого не вылезал из больницы".
Спасённая Катунь
И всё же: Сибирь, как никакая другая земля, даёт художнику возможность воспеть её небесными, омывающими душу словами. Валентин Распутин прекрасно использовал эту возможность. Сколько раз - на Алтае и в Русском Устье, в Тобольске и в Кяхте, на берегах Байкала и сибирских рек - он замирал в восторженной немоте, но, открыв какой-то чудесный ларец, находил точные, божественные слова и краски, чтобы описать земное чудо. Примеров не счесть. Вот он смотрит с вертолёта на просторы Горного Алтая и передаёт нам своё счастливое чувство землянина:
"И виделось сверху с каждым окином взгляда так далеко и чётко, будто и не ты смотришь, а через тебя изливается зрение неба. Дальние развалы лысых гор (только через час пойму я, что это были ещё не горы, а так, забава, разминка пред горами), копны сена в па́душках, сосновые и берёзовые ленты вдоль Катуни, по правому берегу ровный натяг Чуйского тракта и завораживающее цветом, огранкой, кипеньем, мощью и страстью, взмученное и кварцево-сияющее сбегание Катуни. Вот возле Манжерока, селения, прославленного туристской песней, бьётся она о порог, вот ходит продышными кругами, вот успокоилась, а вот опять в кудельном разлохмате набрасывается на валуны. И острова, острова… Низкие, наносные, каменные с отколами скал, голые и поросшие лесом, цельные и вправленные озерками, с песчаными пляжами и отвесными стенками, с причудливыми скальными фигурами и молодыми зелёными лежнёвками. Всё это стекает вместе с Катунью, всё многоголосо и слаженно звучит, зовёт к себе, приветствует, жительствует ярко и празднично в праздник лета, всё проплывает и наплывает музыкой зрения и слуха…"
И как вздох восхищения этим раем и вздох печали, что завтра он может оказаться потерянным:
"Горы Алтая для художника всё ещё остаются сном - чудесным и неземным, сотканным из предсказаний, предчувствий и предвестий, из соблазнительных обещаний и приманов. Для художника они остаются сном, для каждого же из нас они могут быть последним предповоротным воспоминанием о крае, с которого при правильных трудах просматривался рай земной".
У Распутина всегда, в любом публицистическом произведении, рассказ о том, что даровано нам на земле, соседствует с правдивой и горькой картиной: как мы оскверняем, а то и вовсе уничтожаем завещанную благодать. И на Алтай писатель совершил несколько многодневных путешествий не только для того, чтобы открыть читателю его райские красоты, но и для того, чтобы отвести от него нависшую угрозу. На горной Катуни планировалось сооружение каскада электростанций и уже действовала дирекция первой запроектированной ГЭС.
О противостоянии с "деловыми людьми", в котором писатель-сибиряк не мог не участвовать, он повествует так:
"В то лето страсти вокруг Катуни бушевали сильней, чем вода в её ущельях и проранах. В Москве, Ленинграде, Новосибирске, Барнауле, Бийске действовали общественные группы, доказывающие, что гидростанции на Катуни строить нельзя, что они принесут непоправимый вред реке и краю. Это, впрочем, и не нуждалось в особых доказательствах: там, где ставятся плотины и взбухают водохранилища, река перестаёт быть рекой и превращается в обезображенную и вымученную тягловую силу. Ни рыбы потом в этой реке, ни воды, ни красоты. Энергия потянет промышленность, для промышленности потребуется новая энергия, затем опять промышленность - и так до тех пор, пока поминай как звали Катунь, её берега и далёкие забрежья. Ни оракулом, ни специалистом быть не надо, чтобы предсказать подобную судьбу: отечественная практика показывает, что иначе у нас не бывает…"
Доводы "преобразователей": "край нужно развивать, он и без того отстал в экономике, жилищном строительстве, в социальных удобствах, все идут вперёд, а мы давно топчемся на месте, и движение без собственной энергетики невозможно". "Мы, - продолжает писатель, - отвечали: грех великий превращать Горный Алтай в обычный промышленный район, его служба и дружба в другом - сохранить свою красоту и чистоту, которые уже завтра будут стоить денег, а послезавтра - самой жизни. За понюх алтайского воздуха, за погляд его природной сказки, за послух ветра в кедрачах и звона горных речек, за один лишь побыв среди всего этого, не изжамканного колёсами индустриализации, человек что угодно отдаст и скажет спасибо… Есть страны, которые живут за счёт природной удачи. Не хлеб единый даёт и хлеб… Не истина ли, что такой большой стране нужно многоустройство - умное и выгадливое, считающееся с особенностями района? Если самой природой предназначено быть здесь маралу и кедру, пасекам и облепихе, сыру и садам, табунам лошадей и отарам овец - зачем изводить их тут и разводить затем где-то в чужой стороне? Горному Алтаю повезло, он до сих пор сохранил свой первородный лик - не отдавайте его в окончательную перемолку и переделку, тем паче, что на вас и не жмут, это прежде всего ваши местные хлопоты - не упустить строительство гидростанций".
Можно было бы напомнить и те страницы из очерка "Горный Алтай", где Распутин страстно выступал против вырубки уникальных алтайских кедров, за сохранение сказочного Кедрограда (борьбу за него начал ещё наставник писателя Владимир Чивилихин), уникального Телецкого озера, "младшего брата" Байкала, - за каждым словом повествования стояло неравнодушие сына России, её заботника и защитника. Теперь мы можем сказать, что именно протестующее слово Распутина, поддержанное авторитетом его соратников - Василия Белова и алтайских писателей, - остановило неразумных творцов "прогресса": затея со строительством электростанций на Катуни почила в Бозе…
На берегу океана
Кажется, самые заповедные, труднодоступные уголки Сибири выбирал Валентин Григорьевич для своих путешествий. И не для того, чтобы поразить нас, - нет, а чтобы в глубинах суровой, ещё непознанной страны открыть и для себя, и для читателей неведомую, окрыляющую красоту. И людей, прикипевших к своему уголку большой родины. Дважды летал он на берега Северного Ледовитого океана, в устье Индигирки, и написал об увиденном так, будто и эта пядь России - его кровная. А ведь она и в самом деле кровная для Распутина: его предки три с половиной века назад пришли на кочах из мурманских да архангельских краёв именно этим, северным, путём. Может быть, потому его рассказ о тех местах так увлекателен и сердечен.
Уже в новейшее время дома и времянки рыбаков и охотников, разбросанные по побережью, попытались свезти в посёлок. И общее, бытовавшее испокон на Индигирке название "Русское Устье" заменили на "цивилизованное" - "Полярный".
"Но и без имени на карте, - пишет Распутин, - оно (Русское Устье. - А. Р.) оставалось тем не менее, вопреки заскорузлой чиновничьей логике, в живом употреблении. В Полярный брали билет на самолёт, но жили в Русском Устье. В справках, распоряжениях, отчётах - Полярный, а в памяти людской - по-прежнему Русское Устье. Полярный подмывала Индигирка, обрушивая вместе с яром, выбранным наскоро, избу за избой в воду, а Русское Устье каждое лето, когда разъезжаются семьи по "пескам" (рыбачьи участки по реке), оживает по всем трём протокам Индигирки, потому что "пески" эти, как правило, там же, где стояли деды и прадеды и где во множестве остались их могилы. Полярный знали авиаторы и навигаторы, пограничники и геологи, а охотники и рыбаки от Яны до Колымы знали и знают Русское Устье. И это не просто привычка к устоявшемуся названию, это неделимая часть прочно созданного местного мира, в котором человеческое срослось с природным и стало единым".
Вечная мерзлота, необозримая и, на сторонний взгляд, мёртвая тундра, долгая полярная ночь… А русский человек и тут оживил неласковую землю, обогрел её умелыми руками, заботливой душой. Собственно, весь очерк писателя - это песнь о стойкости пращуров и их нынешних наследников, о русском характере, проявившем себя на ледяных берегах. И о дружелюбии соотечественника, его вечной "семейственности" с людьми других национальностей, оказавшихся обок с ним:
"…прежде чем расчать её, эту новую родину, он должен был внимательно осмотреться и выведать, чем ему жить, с кем жить в соседстве. С кем жить в соседстве значило в его выборе очень и очень немало. Он хорошо понимал, что тем малым кругом людей, каким они пришли, потомство в добром здравии долго не протянуть и что так или иначе придётся родниться с коренным народцем. В этих местах кочевали юкагиры и ламуты (эвены), доходили известия о чукчах, державших свои оленные стада за Колымой. Якуты тогда ещё не спустились в низовья Индигирки, и русскоустинцы впоследствии были правы, указывая на своё первопоселение. Земли, впрочем, хватало на всех, споры, кому где жить, вскоре затихли раз и навсегда.
…Русский на Индигирке жил в дружбе и согласии и с якутом, и с юкагирцем, и с эвеном, как и положено жить людям, делящим соседство на одной земле, но всегда чувствовал и во всём показывал он себя русским.
И не в том ли и состоит секрет, не в том ли и кроется тайна необыкновенной судьбы этих людей, что с самого начала было обозначено названием - Русское Жило, Русское Устье. С первого дня определили они образ жизни и правило, единственно которые могли помочь им в сохранении своего состава. Надо догадываться, что они не просто говорили на русском, данном им от природы, языке, не замечая и не вкладывая чувство в обычный вопрос или ответ, а говорили с радостью, им было приятно слушать друг друга и своих предков в давних поэтических складываниях. И они не просто держались традиций и соблюдали обряды, исполняя положенное, но относились к ним почти с телесным удовольствием: то, что для жителя коренной России бывало обузой, здесь представляло такую же потребность, как еда и сон. Вот почему русскоустинец сохранил и разговорчивость, и подвижность чувства. Длинной полярной ночью, зажёгши чувал (камин), вспоминали они по очереди и все вместе сказку, песню и булю (былину. - A. Р.), и тогда старшие следили, чтобы не потеряли младшие ни одно слово, принесённое со старой родины. Фольклористы заметили, что в Русском Устье былины и баллады сказываются едва ли не первородным, каноническим текстом; на тех, кто отступал от него, взмахивали с неудовольствием руками: не умеешь, не умеешь. Не надо думать, что эта обережительная сила веками действовала сама собой - нет, действовала она, вероятно, по воле зрячей и направленной".