Эти слова звучали и жили в нем, когда вместе с товарищами, влекомый людской рекой, Курков приближался к Марсову полю. Уже пламенели кумачом колонны Павловских казарм, уже колыхались траурные ленты на высоких мачтах, уже раздирал душу шопеновский марш. Сводный оркестр, состоящий из кронштадтских моряков, разместился чуть правее братской могилы. В пяти шагах от оркестра матросы увидели почтенного господина, коленопреклоненного, молитвенно кланявшегося.
Конечно, авроровцы не знали, что секретарь этого господина положил на пятна талого снега деревянную плашку, обтянутую бархатом, и что господин этот - военный министр Временного правительства А. И. Гучков.
Не знали авроровцы и некоторых других мужчин, присоединившихся к процессии. Это были только что вернувшиеся из ссылки депутаты Государственной думы большевики М. К. Муранов, А. Е. Бадаев и Н. Р. Шагов. Один из них - широкоплечий, с густыми усами - сказал:
- Ради этого стоило вернуться из ссылки.
Гроб с телом Осипенко начал погружаться в люк. Знамена склонились, поникли, орудийный выстрел грянул с Петропавловки, и гул пронесся по городу…
Траурное шествие длилось почти до полуночи. Никто точно не мог определить, сколько людей прошло мимо братской могилы. 184 гроба, обтянутых красной материей, было предано земле. Россия в этот день задумалась: неужели эти жертвы не последние?
Некоторые догадывались, многие знали - не последние!
Тысячи ног мирных манифестантов шаркали по петроградскому булыжнику, на который в июле семнадцатого снова прольется рабочая кровь; слепо мерцали зарешеченные окна в "Крестах" - политической тюрьме, куда бросят в июле Куркова, Масловского и их соратников…
А пока гремели трубы военных оркестров. Сквозь морось дождя молочными лучами вспарывали мглу прожекторы. Петроградцы все шли и шли - скорбные, сомкнувшие ряды. Тревожный огонь смоляных факелов раскачивал ветер…
* * *
Шел октябрь семнадцатого. Порывы ветра заносили с набережной на палубу "Авроры" поблекшие, сухие листья. Еще больше их, желтых, увядших, сдувало в реку. Намокнув, они медленно погружались в темную воду.
Старое умирало. Ветер срывал с ветвей обреченные листья. Белышев в который раз выходил на палубу, вглядывался: не идет ли Андрей Златогорский?
В райкоме предупредили: "В "Рабочем пути" печатается статья В. И. Ленина. Не провороньте! И народу почитайте!"
Почему же задерживается Златогорский? Вышла ли газета?
Простор Невы ветер покрыл рябью. Она перекатывалась, убегая и спеша, догоняя небыстрый катерок, пересекавший реку.
Матросы, появляясь на палубе и застигнутые ветром, охотно подставляли свои лица его порывам, и сам Белыщев испытывал нечто ободряющее, когда упругие потоки воздуха ударяли в грудь, трепали ленточки бескозырки.
То, что вершилось в природе, перекликалось с душевным состоянием людей. Вряд ли об этом задумывались - это жило неуловимо, подспудно, день ото дня усиливаясь.
Белышев, став в сентябре председателем судового комитета, острее, чем прежде, подмечал малейшие перемены в настроении команды. Он улавливал и запоминал даже такие оттенки в словах и поступках товарищей, которые некоторое время назад растворились бы незамеченными в круговороте будней.
Как-то он стоял на палубе и увидел, что к трапу подходит Федор Никифорович Матвеев, член Петербургского комитета, большеголовый, лобастый, с выбивающимися из-под кепки светлыми волосами. Он был ровесником Белышева, но казался, пожалуй, старше своих лет - лоб разрезала глубокая складка, взгляд, всегда сосредоточенно проникновенный, выдавал в нем человека, умудренного житейским опытом.
Когда Матвеев подходил к трапу, на посту стоял рыжеволосый, веснушчатый часовой, молодой деревенский парень, недавно прибывший на крейсер из флотского экипажа. Родом парень был с Рязанщины, где-то прослышал, что земляки его захватывают помещичьи земли. Новичок, поначалу тянувшийся к эсерам, за последние неделю-другую заметно переменился, и Белышев искренне обрадовался, что часовой, которому Матвеев предъявил удостоверение Петербургского комитета, заулыбался, пропуская гостя на корабль.
Матвеев очень часто появлялся на "Авроре", вникал в жизнь команды, интересовался настроениями, толковал с матросами, в последний свой визит рассказал Белышеву о Питерской городской конференции и письмо Владимира Ильича к ней. Словом, Федор Никифорович авроровцам был знаком, и, казалось бы, чего удивляться радушной улыбке часового, но Белышев уже научился от отдельных фактов приходить к обобщениям, и веснушчатый деревенский парень существовал для него не сам по себе - он был одним из тех, кто потянулся к большевикам.
Впрочем, сентябрьские выборы в судовой комитет "Авроры" яснее ясного отразили обстановку: из девяти мест шесть в комитете получили большевики. Все шестеро были как на подбор: Петр Курков непререкаемо авторитетный, еще летом избранный командой депутатом Петроградского Совета; Павел Андреев и Николай Ковалевский отличались и твердостью убеждений, и умением донести их до матросов; плотник Тимофей Липатов обладал такой энергией, которой хватило бы на пятерых, решительность его граничила с отчаянностью; Николай Лукичев, как и Белышев, служил машинистом, их связывала тесная дружба. В экипаже Лукичева любили по-особому: он играл на гитаре, пел, и, если надо было "настроить души на нужную волну", всегда обращались к Лукичеву.
Лишь трое из членов комитета еще не вступили в РСДРП (б), но были близки и по духу, и по делам к большевикам: и мичман Павел Соколов, и машинный унтер-офицер Яков Ферябников, и особенно сигнально-дальномерный боцманмат Сергей Захаров. Так что Белышеву не приходилось опасаться, что в решающую минуту члены судового комитета потянут в разные стороны - кто в лес, кто по дрова. Да и команда в основном сплотилась в единый коллектив, и та решимость, которая появилась у рабочих Франко-русского завода, обучавшихся на глазах авроровцев военному делу, и тот накал митингующих толп, и те заряды революционного энтузиазма, которыми был напоен даже воздух великого города, - все это жадно впитывалось матросами, порождая нетерпеливую, накаляющуюся готовность к взрыву.
Семнадцатый год с февральских дней чем-то напоминал гигантский вулкан, то извергавший огненную лаву, то затихавший, но затихавший лишь внешне и ненадолго, потому что в глубинах слышалось неумолчное, нарастающее клокотание.
Особый ритм, особую скорость - у Белышева это четко запечатлелось время обрело с апреля, после возвращения в Россию Ленина.
День этот, точнее, вечер и ночь по-особому врезались в сознание и память Белышева.
Весть о приезде Ильича пришла на "Аврору" из райкома. Белышев известил команду, выйдя на палубу, увидел, что рабочие Франко-русского завода уже строятся в колонну, развернув над шеренгами кумачовые флаги.
"Слухом земля полнится", - удовлетворенно подумал Белышев. Поначалу он засомневался: удастся ли оповестить рабочих? Ведь 3 апреля - праздничный пасхальный день, заводы не работают, ни одна труба не дымится. Да и в воинских частях солдаты и матросы отпущены в увольнение.
Был вечер, темень опустилась на город. Но улицы не замирали, как обычно бывает в позднее время; наоборот, из дворов, из переулков - где струйками, а где густыми колоннами - со знаменами текли и текли люди.
- Беспроволочный телеграф, - сказал Курков Белышеву, догадываясь, что весть о возвращении Ильича передавалась из уст в уста, из дома в дом, из барака в барак, из казармы в казарму.
Приблизясь к Финляндскому вокзалу, авроровцы поразились: колыхались знамена и плакаты, нестройный гул голосов усиливался, люди все прибывали и прибывали.
Сколько собралось народу - определить было невозможно, и, хотя уже на площади негде было упасть иголке, в людское море вливались и вливались все новые потоки.
Петроград, привыкший за годы войны к полусвету, забыл о предосторожностях, отбросил их: Финляндский вокзал, площадь и прилегающие улицы освещались не только высокими фонарями, не только прожекторами, чей свет широкой полосой скользил по людской массе, но и факелами. Встречающие держали их над головами. Пламя подрагивало, то клонясь, то строго выравниваясь и жарко дыша.
Колонны рабочих слились с солдатами, чьи серые папахи возвышались над ушанками и платками. Среди матросов в черных бушлатах авроровцы увидели посланцев Гельсингфорса, узнав их по лентам с надписями "Республика" и "Петропавловск". Тут же оказались кронштадтские моряки, радостно-возбужденные и изрядно вымокшие: они совершили переход по льду Финского залива, уже залитому водой, по-весеннему ненадежному.
Поезд с Лениным опаздывал. Петроградцы не знали, что в Белоострове Ильича встретили рабочие Сестрорецкого оружейного завода и понесли на руках… Наконец тонко запели рельсы, из мрака выплыл огненный глаз паровоза, а вслед за ним - длинная цепь освещенных вагонов.
Все, что было потом, происходило стремительно, ошеломляюще, восторженно, при таком многолюдий, когда детали сливаются в общую картину: порыв встречающих, гром оркестров, перекаты "Ура!", площадь, вдруг замершая, Ленин, поднятый на броневик, озаренный прожекторами, с простертой рукой, провозгласивший:
- Да здравствует социалистическая революция!
Под лучами прожекторов раздвинулась ночь. Ленин на броневике въезжал в Петроград. Не покидало впечатление, что броневик плывет не по брусчатке, что, подхваченный руками рабочих, солдат и матросов, он плывет в их нескончаемом потоке.
Трепетали знамена. Двигались люди. Набирало разбег время.
Да, с апреля время обрело особый ритм. И в череде быстро меняющихся обстоятельств Ленин всегда был. Не только тогда, когда Белышев слышал его, стоящего в распахнутом пальто на броневике, не только выступающего с балкона особняка Кшесинской или с импровизированной трибуны на двадцатитысячном митинге адмиралтейцев. Ленин был близок и тогда, когда голос его доходил из подполья, когда слово его оживало на страницах газет и брошюр, помогая обнажить суть и смысл событий, нацелить куда идти, как действовать!
Вот и сейчас, дождавшись наконец Андрея Златогорского с газетой, Белышев собрал в судовом комитете актив и, пока матросы рассаживались, нетерпеливо развернул "Рабочий путь", скользнул взглядом по объявлениям, вынесенным на самое видное место на первой полосе, по передовице, озаглавленной "Советчики Керенского", и увидел статью с кратким, как выстрел, заголовком: "Кризис назрел".
Белышев поискал глазами подпись и, удостоверясь, что статья подписана Лениным, протянул газету Масловскому:
- Читай!
Никто, кажется, на "Авроре" не владел так голосом, как машинист Василий Масловский. Он никогда не бубнил слова монотонно - одни выделял интонацией, другие произносил так тихо, что приходилось напрягать слух, однако и в том, и в другом случае смысл как бы подчеркивался, запечатлевался.
Даже на митингах, если надо было зачитать резолюцию, матросы неизменно кричали: "Пусть Масловский!" Команда избрала его членом Центробалта второго созыва и делегатом съезда Балтфлота. Вернувшись, Масловский рассказал о съезде так, что было ощущение, будто матросы сами побывали на нем. Ничего не упустил: рассказал и о драме, разыгравшейся в районе Моонзундского архипелага, и о готовности моряков Балтийского флота стать под знамена революции, и о безуспешных призывах лидера левых эсеров Марии Спиридоновой искать компромиссы с Временным правительством…
- Читай! - повторил Белышев, видя, что Масловский погрузился в газету, выжидая, пока откашляется ярый курильщик Николай Ковалевский.
Развернув газету, Масловский держал ее двумя руками. Иногда он распрямлял ее, чтобы удобнее было читать, страница сухо похрустывала, шуршала, и этот шорох казался громким - так было тихо.
Раза два или три Масловский вдруг останавливался, на минуту задумываясь, пытаясь лучше понять прочитанное, и по глазам, по лицам было видно, что и остальные задумываются, сверяя услышанное со своими мыслями. Весть о том, что в судовом комитете читают новую статью Ленина, видимо, облетела корабль, и, не дожидаясь общего сбора, стали появляться все новые и новые люди. Они входили осторожно, неслышно, замирали у стены. Когда прозвучали слова о растущем крестьянском восстании, кто-то глубоко и шумно вздохнул, и Белышев узнал вчерашнего часового, сцепившего большие и неуклюжие, привыкшие к труду руки.
- "Возьмем далее армию, которая в военное время имеет исключительно важное значение во всей государственной жизни, - читал Масловский. - Мы видели полный откол от правительства финляндских войск и Балтийского флота. Мы видим показания офицера Дубасова, не большевика, который говорит от имени всего фронта и говорит революционнее всех большевиков, что солдаты больше воевать не будут. Мы видим правительственные донесения о том, что настроение солдат "нервное", что за "порядок" (т. е. за участие этих войск в подавлении крестьянского восстания) ручаться нельзя. Мы видим, наконец, голосование в Москве, где из семнадцати тысяч солдат четырнадцать тысяч голосуют за большевиков".
- Чего же ждать! - сорвался неугомонный, порывистый Бабин, у которого действия от мысли отделяли мгновения.
Возглас его не вызвал обычного шума, не вызвал реплик. Каждый был захвачен статьей. Каждый принимал ее так, словно она адресована ему лично.
Масловский, наверное, вспомнил о том, что слышал на II съезде Балтфлота: 690 боевых и вспомогательных кораблей, 100 тысяч моряков Балтики отвергают Временное правительство и поддерживают большевиков. Белышев, очевидно, задумался о последнем визите на "Аврору" Федора Матвеева. Обычно он беседовал с моряками, а на сей раз недолго пробыл в судовом комитете и уточнил лишь несколько вопросов: сколько на крейсере стрелкового оружия и боеприпасов; где можно получить снаряды для шестидюймовых орудий; когда "Аврора" сможет отойти от стенки Франко-русского завода…
Андрей Златогорский кивнул Масловскому: давай, мол, продолжай!
И снова авроровцы слушали, слушали в такой тишине, в какой, кажется, не слушали ни одну статью, ни один документ. Последние ленинские строки подводили к единственно верному выводу:
- "Все будущее международной рабочей революции за социализм поставлено на карту.
Кризис назрел…"
Леонид Александрович Демин шел в Адмиралтейство. В скудном свете осеннего дня вряд ли кто-нибудь обратил внимание на безупречно отутюженные брюки, на новую, без единой морщинки, шинель, на рассеянный взгляд мичмана, который явно думал не о том, что попадалось ему на глаза.
На Гороховой ежились на ветру спекулянты, предлагавшие папиросы, двухрублевые свечи и тощие бумажные пакетики с сахаром. Разбрызгивая лужи, проносились автомобили.
Стояла обычная петроградская осень. Небо набухло облаками. Если изредка и проглядывала просинь, ее тут же затягивало пеленой. На полунагих деревьях обреченно подрагивали скрюченные листья. Лишь единожды, когда мичман свернул к главному входу в Адмиралтейство, на секунду выглянуло солнце, зажгло шпиль с вознесенным в небо корабликом, сверкнуло в окнах, в лужах и скрылось за облаками. Стало совсем сумрачно. Надвигался, очевидно, ливень. Демин ускорил шаг. Не хотелось, чтобы форму, надетую впервые, забрызгали мутные потоки холодного дождя. Впрочем, до заветного подъезда оставалось несколько минут ходьбы, и сейчас за массивными стенами длинного, вытянувшегося почти на полкилометра, здания, за колоннами, в одном из кабинетов Адмиралтейства, решится его, Леонида Демина, судьба.
Ближайшее будущее двадцатилетнему мичману представлялось весьма смутно. Петроград жил слухами, предчувствием перемен, тревожными ожиданиями. По вечерам город погружался во мглу, позволяя себе зажигать лишь редкие, блеклые, горящие вполнакала фонари. Опасались немецких цеппелинов. По небу шарили прожекторы, щупая рыхлые облака, выхватывая из мрака участки беззвездного неба.
Правительство во главе с Керенским энергично готовилось к эвакуации из Петрограда. Офицеры, командированные из Москвы, рассказывали, что в белокаменной полным ходом ремонтируют, пристраивают, белят и красят дома для правительственных учреждений.
Наконец морская баталия между русским и немецким флотом в Рижском заливе закончилась. Немцы высадили десант на Моонзундские острова и захватили архипелаг.
У Демина были все основания полагать, что эхо Моонзунда еще сотрясает Адмиралтейство, что Главный морской штаб России похож на кипящий котел и что судьба его, молодого мичмана, будет в прямой зависимости от этих событий.
Предположения не оправдались. Вдоль здания праздно фланировали офицеры без погон, в галифе, ботфортах, вульгарно напомаженные "дамы". У подъезда стояло несколько автомобилей с дремлющими шоферами; один, правда, не дремал, а лениво протирал тряпкой ветровое стекло.
Внутри тоже ничто не напоминало "кипящий котел". По длинным, как лесные просеки, коридорам, по глади беломраморных лестниц не спеша, степенно переговариваясь, проходили офицеры.
Демина принял начальник управления военно-морских учебных заведений генерал-майор Степанов. Он был нетороплив и любезен, предлагал папиросы из серебряного портсигара, говорил об офицерском долге, о верности многострадальному отечеству.
Отвлеченные слова генерала, к чему-то, очевидно, клонившего, наслаивались, как вата, и к сознанию сквозь эту вату так и не пробились.
Демин облегченно вздохнул, получив генеральское благословение и покинув просторный кабинет с тяжелыми, обтянутыми черной кожей креслами.
Капитан I ранга Виктор Яковлевич Новицкий, у которого предстояло получить назначение, разместился в кабинете поменьше, вместо кресел стояли стулья, но склонность к пространным беседам была у него такая же, как у генерала. Особенно поразила Демина степенная неторопливость, размягченность, господствовавшие в Адмиралтействе. Он-то рассчитывал увидеть здесь упругую пружину, приводящую в движение сотни боевых кораблей на просторном театре военных действий…
Сообщив, что Демин направляется вахтенным начальником на крейсер "Аврора", Новицкий чуть ли не дословно повторил слова генерала об офицерском долге и о верности многострадальному отечеству:
- Предупреждаю вас, мичман, что "Аврора" - посудина изрядно засоренная. Смутьянов там предостаточно. Беспорядки. Анархия. Дисциплины нет. Выборный командир Никонов с крейсера ушел, ныне командует лейтенант Эриксон…