Положил я голову на землю, расслабился. Боль чуть-чуть утихла. Лежу, слушаю. Земля от разрывов вздрагивает, как живая. И ее, бедную, дрожь бьет. Послушал-послушал, злость меня обуяла: чего себя раньше времени хоронить вздумал! Напряг руки, пополз. Раненая нога волочится, криком кричать хочется - боль такая, но я ворот бушлата закусил, чуть насквозь не прогрыз, молчу.
Заполз в воронку, ко мне Алексей Смирнов пробрался. Перевязал.
- Держись, Саша! Лейтенант прорываться решил. Нащупаем путь - тебя унесем…
На ногах четверо осталось: Антонов, Скулачев, Володькин и вот он, Леша Смирнов. Негусто. Унесут не унесут - кто ответит? На войне жизнь не страхуют. Пуля - дура…
Огляделся: надо из воронки уползать подобру-поздорову. Если миномет ахнет, или "мессеры" прочешут, или град осколков сыпанет - над головой одно небо. Крышка. А метрах в пятнадцати "эмка" стоит. Не то чтоб целехонька стекла повышибло, осколками посечена изрядно, но стоит - на крыше ветки. Под ней отлежаться? Или до землянки ползти?
В землянке, конечно, спокойнее, однако тридцать метров на руках тело свое тащить, ногу распроклятую, боль мою!
"Мессеры" помешали выбор сделать. Вынырнули из-за леса, из пушек, из пулеметов чешут. Один совсем низко прошел, думал - бугор колесами заденет. Душой в землю ушел. По звуку понял - пронесло. Поднял голову: "эмка", как свеча, горит.
Вот и выбирать стало нечего - потащился в землянку.
Профессия моя - водолаз, так что и до боев о жизни думал и о смерти думал. Всякое было. А на войне, кем бы ты ни был, будь готов к худшему: в любой день и час может прийти смерть с косой. Об одном не думал и в голову такое не приходило, что выволокут меня, бессильного, фашисты, бросят возле землянки и начнут глумиться над беспомощным. Сначала авроровские ленты из бескозырки выдернут, потом в звезду на фланелевке ногой ткнут. У нас, у моряков, на левой руке звезды. Раненых набралось человека четыре, кажется. Оглядел нас офицер, зарычал:
- Alles комиссар?
Переводчик объяснил: не комиссары они, форма у них такая.
Честно говоря, стал я бабки подбивать: рано, мол, Александр Васильевич, звезда твоя закатилась. И до тридцати не дотянул. Короткий у тебя век. Пели когда-то: "И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим". В воде, правда, не утонул, в скафандре рядом с рыбами плавал, а в огне если не сгорел, то сгорю. Ясное дело.
Так я ушел в свои счеты с жизнью, словно в забытье погрузился и очнулся, когда немцы закричали, защелкали затворами. Бог мой, смотрю - из артпогреба, как привидение, Лешка Смирнов выходит. Бледный, как парус, что лет десять на солнце выгорал. Значит, Антонов не смог прорваться. Значит, и он и политрук здесь, в артпогребе?
Офицер опять что-то закричал про комиссаров. Вряд ли Лешка понял его карканье, скорее догадался, мотнул головой в сторону погреба и сказал: "Лейтенант Антонов и политрук Скулачев ждут вас внизу". Так и сказал: "Ждут".
Гитлеровцы с офицером туда подались. Человек семь. Ну, думаю, сейчас артпогреб на воздух подымут наши, не иначе. Потом вспомнил: снаряды-то кончились.
В эту минуту забыл про все на свете, про себя забыл. Адриана Адриановича Скулачева представил - круглолицего, домашнего, доброго такого. Дня три назад Адриан Адрианович про деревню свою говорил, про поля окрестные: хлеба-то какие, а убрать некому!
Что они, гады, с ним сделают? Ведь веревки вить будут.
Антонов - тезка мой, тоже Саша. Совсем молодой. Кремень человек. Мы, бывало, любовались - мускулы какие, его и пуля не свалит. И на пушке, весь в кровавых бинтах, ни на миг не присел. А вчера еще в его землянке треугольничек белый видел, письмо жене наверное. Так и осталось в землянке. А сам он? Может, как я, мешком лежит, обессилел, уже и пальцем двинуть не может…
Хлестанул автомат, револьвер два раза хлопнул. Выскочили немцы офицер за руку держится, рану зажимает, солдата мертвого волокут, а другому морду набок своротило, вздулась, как тесто на дрожжах. Не иначе Антонов своим кулачищем врезал. Ясное дело.
Забегали фашисты, закаркали по-своему. И придумали, гады, Антонову и Скулачеву смерть мученическую. В трубу для вентиляции, что над крышей артпогреба из дерна торчала, швырнули дымовую шашку. Она на вольной воле смердит так, что задохнуться можно. В артпогребе от нее - каюк…
Опять побежали немцы к двери. Рванули - дым из нее валит, света божьего не видно. И вдруг громыхнуло, эх как громыхнуло! Что уж там взорвали наши - не соображу. Сильный толчок был. Я на земле лежал, меня, как в люльке, качнуло. Противотанковые гранаты, пожалуй. Связка. А то и две…
Вынесли лейтенанта и политрука. В клочья их разорвало. Мать родная не узнала бы. Немецкий офицер фуражку с головы снял. И остальные притихли.
Нас, раненых, на подводу побросали. Из деревни пригнали. Повезли. Лучше б здесь кончили. Нет, тащат еще куда-то.
- В противотанковый ров сбросят, - прохрипел Лешка Смирнов. - Живыми засыплют".
Дым постепенно рассеивался, расползался, открывая щетинистый склон Кирхгофской горы, картофельное поле, изрытое, словно кротами, снарядами. Ботву разметало. Клубни выворотило.
Наступила передышка. Кукушкин понимал, что немцы перегруппировываются, - слишком все получилось организованно: скрылись танки, смолкли орудия и минометы, авиация, которая весь день не унималась, исчезла.
Старшина сосал свою трубку, махорка "вырви глаз" драла горло, как наждак. Матросы кто курил, кто хлебал из кружек горячий чай. Кукушкин велел принести термос с кипятком и сухари. Когда еще выпадет передышка? И выпадет ли?
Павлушкина сидела на ящике от снарядов, маленькими глотками отпивала из кружки чай, прислушивалась. Тишина казалась враждебной, таящей что-то роковое. Двое матросов, ушедшие на первое орудие со Смаглием и раненные в начале боя, вернулись ночью. Они буквально продрались сквозь гитлеровцев, говорили сбивчиво, возбужденно. Через них Смаглий передал комбату: "Бьемся. Немцев - как комаров. Живыми не отойдем".
Эта фраза терзала, но вчера со стороны первого орудия отчетливо слышалась пальба; и сегодня доносился оттуда грохот, с первого ли, со второго ли орудия - понять она не могла. Спросила Кукушкина. Он ответил уклончиво:
- Везде гремит. Попробуй разберись!
На пятой пушке комбат оставил вместо Смаглия Павлушкину. Она попыталась возразить - какой, мол, она артиллерист, - но он, как всегда, не потерпел возражений:
- Остаетесь за Смаглия. У вас - военная академия! Стрелять придется прямой наводкой. Кукушкину в этом доверьтесь. Не подведет.
Старшего лейтенанта Иванова, отказавшегося от госпиталя, пришлось отправить на шестую пушку. Все-таки ближе к Пулкову. Идти он уже не мог, его взяли под руки краснофлотцы. Нести себя не разрешил…
Кукушкин, докуривая трубку, поглядывал в ту сторону, откуда должны были вернуться матросы, провожавшие Иванова. Во-первых, хотелось узнать, как дела у соседа на шестой, у Доценко; во-вторых, каждый человек был на счету. Шестеро ушли со Смаглием, трое дежурили на камбузе и не вернулись. Обслуги возле пушки не хватало, доктор на подачу снарядов стала. Тридцать два килограмма снаряд - дело не женское!
Пока он продувал трубку, оттуда, откуда ждал своих матросов, прямо с бруствера свалился в артиллерийский дворик солдат: шинель изорвана, глаза вытаращены. Правда, винтовка при нем. Пробежал по дворику несколько шагов, закричал:
- Братва, спасайтесь, уходите! Там танки!
- К орудию! - скомандовал Кукушкин, рукою потянувшись к кобуре, и пошел прямо на солдата. Тот сжался, чуть склонил голову, но с места не сдвинулся.
- Паникер! Трус! - Кряжистый, крутоплечий старшина с трудом подавил желание шлепнуть паникера на месте. Смягчила изорванная, полинялая шинель окопника и расстегнутый пустой подсумок для патронов - патроны, видимо, были расстреляны.
- Танков не видно! - доложил наблюдатель.
- Где рота? - спросил Кукушкин, все еще взвинченный, не остывший.
- Там, - буркнул солдат, расслабляясь, чувствуя, что старшина отходит. Он так произнес это неопределенное "там", что и без вопросов стало ясно: "там" - откуда не возвращаются.
- Останешься с нами, - приказал Кукушкин и обернулся к Павлушкиной: Не возражаете? Она кивнула.
- Воздух! Воздух!
Первым крикнул наблюдатель, впрочем, и без крика почти все одновременно услышали знакомый звук. "Мессершмитт" шел от Дудергофа, шел довольно низко, и казалось, что он прямиком идет на пятое орудие. Очевидно, на шестом и седьмом полагали, что самолет идет на них.
В планы немецкого истребителя, по всей видимости, встреча с нашим "ястребком" не входила. Уверенный в своей безнаказанности, он пересекал небо по избранному курсу, как летит к цели стервятник, знающий, что бояться ему некого.
Вынырнувшая из облака "чайка", конечно, была неожиданностью. Двукрылая, зеленая, как стрекоза, тихоходная, уязвимая и на вид беспомощная перед стремительным и маневренным, отлично вооруженным хищником, она без колебаний пошла на "мессершмитта".
О "чайке" в войсках была добрая слава, и относились к ней с незлобивым юмором. Когда пролетала она над сельскими улицами так низко, что становились различимы переборки на крыльях, шутили: "Летчики по деревне гуляют". Теперь было не до шуток. "Мессершмитт" принял вызов. Его плоскости резали воздух. Гул его мотора заглушал рокотание "чайки".
Они сближались. Небо стало ареной, за которой следили сотни глаз. Не только бойцы пятого, шестого и седьмого орудий. Наверняка следили и немцы, пока притаившиеся на Кирхгофской высоте, за церквушкой, за плохо видимыми сараями питомника, укрывшиеся в узких горловинах траншей и в покатых ямах-воронках; следили, открыв люки танков, сидя в заведенных мотоциклах.
В таком поединке - один на один - оживало что-то давнее, усвоенное с детства, когда бой двоих определял исход общей битвы.
Они чуть не столкнулись. "Чайка" винтом пошла вверх, "мессер" проскочил на большой скорости.
Опять началось сближение. Наш "ястребок" выиграл первый "раунд", потому что противник теперь шел против солнца. Оно явно мешало ему.
На земле не сомневались - сейчас столкнутся. Это казалось неотвратимым. Малая скорость все же позволила "чайке" сделать резкий разворот и тут же второй разворот и послать в хвост "мессершмитту" очередь. И пока внизу думали, что и второе сближение не дало результатов, хвост вражеского истребителя выбросил пучок черного дыма, брызнул рыжий огонь, взрыв разметал самолет, как игрушку.
Вряд ли наш летчик слышал матросское "Ура!", но видел, наверное, взлетевшие вверх бескозырки и, покачав крыльями, круто пошел вниз, скользнул над холмом и скрылся. Скрылся вовремя. Уже гудели, словно пустившись наперегонки, "мессеры" - три, шесть, девять, а за ними "юнкерсы". В воздухе задрожала напряженно натянутая струна. Ее звук нарастал, усиливался, острой спицей прокалывал уши.
Самолеты прошли на Ленинград, однако, не дойдя до города, развернулись. То ли заградительный огонь заставил их повернуть назад, то ли в этом таился какой-то замысел - никто не понял. Бомбежка началась над позициями батареи. Маскировка по-прежнему надежно скрывала пушки. Бомбометание велось неприцельное, по площадям.
Бомбы, как колбаски, повисали над артиллерийским двориком пятого орудия. Матросы знали: раз над головой - снесет, попаданий не будет.
Ярость близких разрывов, вздыбив землю, на время укрыла Кирхгофскую высоту и раскуроченное картофельное поле. Кукушкин нервничал: не проглядеть бы в этой кутерьме танки. К счастью, вражеские машины упустили момент, скорее всего, побоялись попасть под бомбы своей авиации. Они выползли на дорогу, когда открылся обзор. Кукушкин, стоявший у бруствера, вовремя подал команду.
Наводчик Борис Яковлев со второго снаряда смял танк. Именно смял. Слово "подбил", такое точное для противотанковых пушек, совсем не подходит для авроровского главного калибра. Снаряды, обладавшие огромной мощностью, обрушивались, как ураган, разнося вдребезги все на своем пути.
Пока завязывался поединок с танками, на Кирхгофской высоте близ церквушки и на самой колокольне гитлеровцы установили минометы. Воздух наполнился визгом, скрежетом, свистом.
В первые же минуты россыпь осколков докатилась и до артиллерийского дворика. Раненые оповестили о себе стонами. Пронзительно взвыла Полундра и, проволочив на передних лапах перебитое тело, смолкла.
Борис Яковлев чуть промешкал. Его опередили: с шестого и седьмого ударили по Кирхгофской высоте. Ударил и Яковлев. С неслыханным звоном покатился колокол, рухнула вся верхняя надстройка церкви, укрывая камнепадом, кирпичной пылью, трухой навсегда замолкшие минометы.
Бой разгорался. Била немецкая артиллерия, били танки. Постепенно столбы вздыбленной земли смешались с пеленой дыма. Сплошная, плотная завеса скрыли стреляющих. Лишь по вспышкам определяли направление ответного огня.
От артиллерийского дворика несколько ступенек вели в артпогреб. На деревянных стеллажах слева лежали снаряды, справа - заряды. По цепочке, из рук в руки снаряды передавались к орудию. Этот живой конвейер, поредевший в ходе боя, работал так интенсивно, что руки, как рычаги, сжимали стальное тело снаряда и стремительно тянулись к следующему.
Двенадцать выстрелов в минуту! Уши, как ватой, заложило от грохота. Голоса, выкрики команд стали неразличимы. Лишь обостренность всех чувств позволяла угадывать команды по движению губ.
После каждого выстрела из казенника вырывалась струя кисловатого дыма. На раскаленном стволе запеклась краска, вздулась пузырями. Неподалеку две ели, обожженные пороховыми газами, осыпались, а ближняя сосна стояла уже голая, почерневшая, как после пожара.
Павлушкина по-прежнему подавала снаряды, взмокла, пот застилал глаза. Перед глазами мелькала тельняшка замкового. Бушлат он отбросил в сторону. Замковый дергал за тросик - велика ли нагрузка, - однако и он был мокр, как. после бани, тельняшка прилипла к спине, волосы спутались, и лицо горело.
Стояли рык, рев, грохот, стоном стонала земля, гудело небо, и было почти немыслимо, что люди слышат, видят, движутся, ведут бой. Труднее, казалось, быть не может.
- По танку! По танку!..
Лицо Кукушкина никогда еще таким не было. Крик исказил его. В этот крик вложил он всю свою жизнь.
- Держу, держу цель! - судорожно прокрутив штурвал, кричал Яковлев.
Павлушкина видела, как замковый дергает тросик, а выстрела нет. И вот у него, вдруг окаменевшего, отчаянно расширились глаза, встали торчком волосы, вздыбились, как у ежа. Еще секунду назад мокрые, слипшиеся, они поднялись вертикально.
Все, кто стоял под башней, не успев сделать и полшага, взглянули туда, где ступеньки уводили под своды артпогреба. Туда! Туда! Броситься, нырнуть в спасительную дыру, не превратиться под гусеницами в склизкое, кровавое пятно.
У входа в артпогреб стояла Павлушкина, врач, женщина, подавшаяся чуть вперед, с очередным снарядом в руках, готовая скорее броситься с этим снарядом под гусеницы, чем отойти…
Пятое орудие спас Доценко. Снаряд его пушки разворотил танк, который уже не стрелял - так было близко до цели, так хотелось ему смять гусеницами орудие.
Заминка произошла по вине прибойника. Неисправность устранили. Бой продолжался, пока не кончились снаряды. И тогда в ствол, покрытый, как струпьями, пузырями запекшейся краски, всыпали песок. Пушку зарядили осветительным снарядом. К тросику привязали ремни. Расчет скрылся в укрытии.
Кукушкин дернул ремень. Гул и шипение вырвались из покореженного ствола.
- Отходить к восьмому орудию! - приказал старшина, сняв стреляющее приспособление, чтобы утопить его в колодце.
Матросы от воронки к воронке, от куста к кусту, замирая в дождевых промоинах, поползли за Кукушкиным. Впереди, на картофельном поле, шевелилась ботва. Видимо, просочились немецкие автоматчики.
Гул то ослабевал, то усиливался. Канонада докатывалась со стороны восьмого и девятого орудий.
Вспоминает командир шестого орудия лейтенант Александр Доценко:
"Часов в восемь утра танки противника ворвались на Кирхгофскую гору, и с этого момента вступили в бой четвертое, пятое, шестое и седьмое орудия, расстреливая прямой наводкой танки и огневые точки противника. Вспыхнули и остались на опушке два танка, вырвавшиеся правее кирхгофской церкви. Остальные танки (со своего наблюдательного пункта я насчитал семь) отошли в лес и прекратили огонь, так как он не доставал до наших позиций под горой.
Мощный шквал огня морских пушек сковал силы противника. Немцы, обнаружив еще несколько наших орудий, перегруппировались и обрушили огонь минометов, стремясь вывести из строя личный состав.
Они установили в сторонке, левее церкви, на колокольне самой церкви и за подбитыми танками ротные и полковые минометы. С колокольни бил крупнокалиберный пулемет.
Огонь вывел из строя часть матросов четвертого, пятого и шестого орудий. Я был оглушен и легко ранен осколками мины в шею и руку. Кровью залило таблицы стрельбы, которыми приходилось пользоваться, управляя огнем орудий. Это, конечно, не остановило нас и не прервало наших действий. Заметив вспышки выстрелов из сторожки и церкви, я дал целеуказания, и огневые точки были сметены.
Связной четвертого орудия (наиболее близкого к противнику) доложил, что на юго-западном склоне Кирхгофской горы, в лесу, слышен гул танков и автомашин. Комбат решил сосредоточить огонь по этой части леса.
Примерно до часу дня мы прочесывали лес на Кирхгофской горе. Людей осталось мало. К часу иссяк боезапас. Рассчитывать на подвоз было невозможно.
Доложил комбату. Старший лейтенант Иванов потерял много крови. Его состояние внушало мне тревогу. Но он не упускал управление боем из своих рук.
- Выводите людей! - приказал он.
Мы подожгли землянки, вывели из строя орудие. Комбата понесли на носилках.
Отход на Пёляле, к восьмому и девятому орудиям, я прикрывал со старшиной Тарасовым и матросом Даниловым".
Рассказывает житель Дудергофа Михаил Цветков:
"Нас, мальчишек, собралось немного. Тогда, 12 сентября 1941 года, кто еще прятался в лесу, кто вообще ушел из этих мест.
Немцам в тот день не до нас было: впереди шли бои, гремело вовсю. Ленинград горел. Пожары мы с Вороньей горы видели.
Кто-то из мальчишек предложил: "Айда, ребята, к первой пушке. Может, наши раненые в кустах, помочь надо".
Побежали к спуску, к тропинке, а тропинки как не бывало. Одни воронки. Воронка на воронке. Несколько таких огромных, что избу туда спрятать можно.
Под ногами - всякая всячина: немецкие каски, бляхи от ремней, клочья их зеленых шинелей, разбитый, перевернутый мотоцикл, покореженный ствол миномета. Трупы убраны. Унесли.
Приблизились к пушке - вокруг запустение. Раньше ее и не разглядеть было - маскировочная сеть натянута, ветки понатыканы. Это мы, ребятня, знали, где она и какая. Иногда нас к самой пушке пускали. Меня, например, один раз и флотскими щами угостили.
А теперь все голо, ствол торчит, что-то накидано возле. Подошли к дереву - оно совсем рядом с пушкой росло. Взрывом изломано, ни веток, ни листьев, не поймешь что - тополь или осина.