Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии - Юрий Зобнин 10 стр.


Сведения о том, что великий поэт входит в число заговорщиков из "профессорской группы" ПБО, Я. С. Агранов получил не от В. Н. Таганцева, а из каких-то иных источников, вероятно, в самом конце июля - начале августа 1921 года. По крайней мере, уже 2 августа чекисты начали "отрабатывать" адреса и связи поэта. Затем, в ночь с 3 на 4 августа, поэт был арестован и доставлен на Гороховую, а затем - на Шпалерную. В течение двух дней - 4 и 5 августа - шли обыски в квартире на Преображенской и в Доме Искусств, где были устроены засады, а параллельно - шла некая, не отраженная в имеющихся на настоящий момент в материалах "Дела № 214224", "работа" как с новым фигурантом, так и, очевидно, с двумя "секретными сотрудниками", стараниями которых данный фигурант и был уличен в контрреволюционной деятельности. И лишь 6 августа Агранов выложил всю добытую информацию Таганцеву, уличив его в нарушении взятого им обязательства "не утаивать ничего". Возможности для этого у него были самые широкие - вплоть до угрозы пытать жену и детей Таганцева прямо у него на глазах (по Петрограду ходили и такие слухи). По-видимому Владимир Николаевич был прижат к стенке - и начал давать показания, которые и стали основанием для дошедшего до нас варианта "Дела Гумилева".

Бог ему судья!

В отличие от В. Н. Таганцева, Гумилев в ходе всех допросов просто не назвал никаких реальных имен, кроме имен покойного Ю. П. Германа, самого Таганцева (с протоколом допроса которого, несомненно, был ознакомлен) и находящегося вне пределов досягаемости Б. Н. Башкирова-Верина. Даже Шведов (о судьбе которого Гумилев мог не знать) упоминается им только под псевдонимом (Вячеславский), настоящую же фамилию Гумилев явно "отводит", как незнакомую. На допросе 18 августа, говоря о тех, кого он обещал возглавить в случае восстания в Петрограде, Гумилев упомянул "кучку прохожих" и анонимных "бывших офицеров". На допросе 20-го он особо уточнил, что, говоря с Вячеславским "о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров, способных в свою очередь соорганизовать и повести за собой добровольцев <…> Фамилий лиц я назвать не могу; потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждению мужественных и решительных людей". И, наконец, на последнем, предсмертном допросе 23 августа 1921 года, когда, возможно, ему было предложено, говоря словами B. C. Высоцкого, "или-или", Гумилев заявил: "Никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу".

Поэтому-то о его деятельности в качестве "руководителя пятерки" (или - "восьмерки", по утверждению Одоевцевой), если таковая имела место, мы и не можем сказать ничего определенно достоверного. Ни в "Деле Гумилева", ни в расстрельном заключении ни о чем подобном речи нет. Г. В. Иванов писал, что после ареста поэта некоторые его знакомые, которых он считал (впрочем, не имея о том никаких конкретных сведений) участниками "гумилевской пятерки", "были очень напуганы". "Но испуг их был напрасным, - заключает Иванов. - Никто из них не был арестован, все благополучно здравствуют: имена их были известны только ему одному…".

XII

Мы сознательно стремились представить все возможные факты "конспиративной деятельности" Гумилева в 1920–1921 годах - и те, которые подтверждаются документально, и даже те, которые являются результатом гипотетической реконструкции, имеющей хоть какую-нибудь документальную основу Как нам кажется, основываясь на ныне известном круге источников, никакой другой информации, если не прибегать к совсем уж произвольным, фантастическим домыслам, к сказанному добавить нельзя.

Поэтому можно сделать вывод, что Гумилев, во-первых, действительно участвовал в реально имевшей место в Петрограде 1920–1921 годов антибольшевистской подпольной организации, именуемой ныне "таганцевским заговором".

Во-вторых, очевидно, что статус Гумилева в антибольшевистском сопротивлении 1920–1921 годов был объективно весьма скромным (это, с большой долей вероятности, можно отнести и ко всем участникам т. н. "профессорской группы" ПБО). Его конкретные действия в рамках общей деятельности организации (по крайней мере те действия, которые ныне доказуемы) носили разовый, эпизодический характер.

Иными словами, хотя Гумилев и считал в 1920–1921 годах возможной и необходимой для блага страны борьбу с коммунистическим режимом, - ни вождем, ни идеологом, ни даже активным участником антибольшевистского движения он не был.

Это, кстати, вполне соответствует его натуре, мало подходящей к работе профессионального подпольщика-конспиратора, неизбежно предполагающей в исполнителе некоторую долю цинизма и "нравственной эластичности". Таковым был даже Ю. П. Герман, которого В. Крейд справедливо считает наиболее близким по характеру к Гумилеву из всех "таганцевцев". Но и этот "конквистадор в панцире железном" в минуту откровенности вдруг обнаруживал малоприятную смесь бравады, мелодраматической истерии и какого-то болезненного нравственного декадентства в словах и поведении:

- Что-то в мире сломалось, и исправить нельзя. Веры нет… Вот я контрреволюционер, за контрреволюцию рискую по десять раз в день головой, за нее, вероятно, и погибну. Что же, думаешь ты, - я в контрреволюцию верю? Не больше, чем они - в революцию. И все-таки они победят. А мы… Что же ты не пьешь коньяку? - перебивает он сам себя. - Икру ешь. Дай, я тебе намажу. Папирос бери с собой, больше бери, - по пайку таких не получишь. Жаль, что уже надо расставаться. Выйдем вместе - только из ворот в разные стороны.

Гумилева в такой ситуации представить сложно.

Да и не стал бы Гумилев взрывать памятники, подкидывать толовые шашки под праздничные трибуны, втираться в доверие, стрелять из-за угла, казнить провокаторов и т. п. А без всего этого - какое же подполье? Следует полностью согласиться с характеристикой, прозвучавшей в одном из некрологов 1921 года: "Гумилев - и участие в заговоре, - это все равно что Зиновьев - и вызов на дуэль. Гумилев мог ехать в Африку охотиться на львов; мог поступить добровольцем в окопы, мог бы, если бы до того дошло, предупредить Зиновьева по телефону, что через час придет и убьет его, но Гумилев - заговорщик, Гумилев - конспиратор - неужели мы все сошли с ума?"

И если рыцарь послан в край далекий,
За верность, честь и правду в бой вступить…

"Похоже, что и большинство рядовых чекистов, которые вели "дело ПБО", представляли себе роль знаменитого фигуранта таким же образом. М. Л. Слонимский вспоминал, что в конце двадцатых годов "сын поэта Константина Эрберга Сюнерберг", работавший в музее ГПУ, показывал ему имеющиеся в музее материалы о Таганцевском заговоре: "Он показал мне схему заговора, составленную ЧК по показаниям арестованных. Гумилеву отводилось, помнится, самое второстепенное место - работа среди интеллигенции, где-то на периферии". "Дело Гумилева" явно не воспринималось ПетроЧК украшением собственной истории. Недаром столь настойчива в гумилевских апокрифах 1930-х годов, распространяемых среди "вольняг" и заключенных, как это было тогда принято, агентурой с Литейного, 4, тема постоянно присутствующей "руки Москвы", упоминание о настойчивом давлении на петроградских чекистов со стороны Дзержинского, Менжинского, Уншлихта и т. д. Везде проскальзывает некий мотив, не скажем - пилатовский, а скорее - годуновский, в шаляпинско-оперном духе: "Не я, не я твой лиходей…". Нет, не гордилась ПетроЧК гумилевским расстрелом и вспоминать о нем не очень любила. Как чекисты начала 1920-х, относились к своей миссии в гумилевской эпопее без особого энтузиазма, а как к достаточно неприятной обязанности, - так и их преемники в последующие эпохи советской истории вспоминали о событиях на Ржевском полигоне, так сказать, без огонька в глазах. Особого почета - даже среди своих же коллег - деяния в этой области не сулили.

Однако Гумилев был расстрелян. Мало того, именно Гумилев и члены "профессорской группы", а не лидеры и боевики ПБО оказались главными действующими лицами "Таганцевского заговора" в последующих советских исторических интерпретациях трагедии 1921 года.

Почему?

Расхожий ответ на этот вопрос многих, даже вполне компетентных, гумилевоведов до сих пор основывается на мнении о поголовной патологической кровожадности сотрудников ВЧК, расстреливавших без разбора всех, кто по каким-то причинам оказывался в поле их зрения. Более "умеренная" (и более доказуемо корректная) версия того же ответа указывает на практику бессудного расстрела заложников в годы "красного террора".

Однако связь "Таганцевского дела" именно с "красным террором" (если понимать последний не как метафору, относящуюся ко всему периоду правления коммунистического режима в России, а как конкретную историческую данность) очень проблематична, и профессиональные историки, обращавшиеся к "делу ПБО", прекрасно понимают это. М. Петров, например, указывал на то, что расстрел "таганцевцев" "не следует увязывать с красным террором. Еще 17 января 1920 года ВЦИК и СНК приняли постановление об отмене смертной казни". "…Как раз в 1921 году заговорщиков могли и не расстрелять! - пишет о том же Д. Фельдман. - Постановлением ВЦИК и Совнаркома от 17 января 1920 года высшая мера наказания в ряде случаев отменяется: "…Революционный пролетариат и революционное правительство Советской России с удовлетворением констатируют, что разгром вооруженных сил контрреволюции дает им возможность отложить в сторону оружие террора".

Другими словами, в январе 1920 года вполне определенная, закрепленная в соответствующих постановлениях советского правительства методика классовой борьбы, получившая название "красный террор", была постановлением же советского правительства отменена. Это, кстати, не было следствием нравственного просветления в умах коммунистических лидеров, а явилось вполне объяснимой политической необходимостью.

Все дело в том, что "красный террор" применялся как элемент политики РСФСР, стратегической целью которой в 1918–1919 годах был экспорт мировой революции в крупнейшие европейские страны, прежде всего - в Германию, переживавшую после поражения в Мировой войне и унизительного, разорительного для ее экономики Версальского мира кризис, порождающий, как известно, "революционную ситуацию". Большевики, захватив с лета 1918 года единоличную власть в стране и создав III Интернационал, превратили Москву в "штаб мировой революции" и вплоть до 1920 года стремились экспортировать русскую революцию в Европу. 7 ноября 1918 года социалистической республикой была провозглашена Бавария, 10 января 1919 года - создана Бременская Советская Республика, а в Берлине шли бои между боевиками "Красного фронта" Карла Либкнехта и Розы Люксембург и правительственными войсками. 21 марта 1919 года Советской республикой стала Венгрия. И хотя на этом натиск III Интернационала захлебнулся и советские режимы в Европе были подавлены, страх перед возобновлением "мировой революции" заставил страны "большой Антанты" (прежде всего - Францию) перейти к политике жесткой политической и экономической блокады РСФСР.

К осени 1919 года сроки "мировой революции" в планах III Интернационала были пересмотрены - и начался процесс пересмотра внутренней и внешней политики на основе ленинской идеи о "временном сосуществовании двух систем". "Красный террор" в качестве внутренней политики РКП (б) и СНК для такой внешнеполитической ситуации явно не подходил. Он был хорош тогда, когда коммунистические вожди России не видели необходимости считаться с европейским общественным мнением, ибо планировали скорый захват власти в Европе III Интернационалом. Сейчас же следовало начинать процесс внешнеполитического самоопределения РСФСР, на очереди стояла дипломатическая (а не военная) борьба за признание Советской России. Варварские методы борьбы с внутренними политическими противниками, основанные на "классовой целесообразности" и "революционной совести", в таких условиях были неуместными.

Сотрудники ВЧК (равно как и других силовых структур РСФСР) должны восприниматься исследователями, прежде всего, как чиновники, выполняющие правительственные распоряжения. Это никак не отрицает наличия в их рядах патологических душегубов, получавших особое, личное удовольствие от карательно-пыточной работы. Но, в целом, террористический характер деятельности чекистов в 1918–1919 годах, принесший им такую страшную "славу", был результатом точного выполнения ими руководящих указаний коммунистического режима. С января 1920 года указания меняются, - соответственно, меняется и характер, и, главное, методика деятельности ВЧК.

…И все-таки и Гумилев, и вся "профессорская группа" ПБО попадает под расстрельный приговор, несмотря на очевидную даже для самих чекистов незначительность их "преступных деяний"! В этой, последней из всех разнообразных составляющих тайны гибели Гумилева следует разобраться подробнее.

Ведь, как мы помним, именно в январе 1920 года Якова Сауловича Агранова окончательно переводят из структур Совнаркома в структуры политической полиции. Это, разумеется, не понижение, ибо он становится особоуполномоченным особого отдела (ОО) ВЧК…

XIII

Как уже говорилось, легализация имени Гумилева, открытая публикация его стихов в СССР всегда были тесно связаны с необходимостью юридической реабилитации поэта. Целый ряд видных советских юристов и общественных деятелей, начиная с хрущевской "оттепели" 1960-х и до середины 1980-х годов, настаивали на пересмотре "Дела Гумилева", так сказать, в "позитивном ключе" (и, соответственно, снятии запрета на публикацию его произведений). Успехом в конце концов увенчалась попытка заслуженного юриста РСФСР Г. А. Терехова. В 1987 году в № 12 журнала "Новый мир" появилась его статья "Возвращаясь к делу Н. С. Гумилева", ставшая знаковым рубежом в истории отечественного гумилевоведения.

"Я ознакомился с делом Гумилева, будучи прокурором в должности старшего помощника Генерального прокурора СССР и являясь членом коллегии Прокуратуры СССР, - писал Г. А. Терехов. - По делу установлено, что Гумилев Н. С. действительно совершил преступление, но вовсе не контрреволюционное, которое в настоящее время относится к роду особо опасных государственных преступлений, а так называемое сейчас иное государственное преступление, а именно - не донес органам советской власти, что ему предлагали вступить в заговорщицкую офицерскую организацию, от чего он категорически отказался. <…> Мотивы поведения Гумилева зафиксированы в протоколе его допроса: пытался его вовлечь в антисоветскую организацию его друг, с которым он учился и был на фронте. Предрассудки дворянской офицерской чести, как он заявил, не позволили ему пойти "с доносом".

Совершенное Гумилевым преступление по советскому уголовному праву называется "прикосновенность к преступлению" и по Уголовному кодексу РСФСР ныне наказывается по ст. 88 (1) УК РСФСР лишением свободы на срок от одного до трех лет или исправительными работами до двух лет. Соучастием недонесение по закону не является.

В настоящее время по закону и исходя из требований презумпции невиновности Гумилев не может признаваться виновным в преступлении, которое не было подтверждено материалами того уголовного дела, по которому он был осужден".

Я очень хорошо помню, какое странное, двойственное впечатление произвела тогда, на заре "перестройки", статья Терехова на меня и мне подобных "гумилеволюбов" и гумилевоведов, уже предвкушающих радость открытого общения с книгами Николая Степановича.

С одной стороны, было ясно, что эта небольшая статья, появившаяся, уж наверное, неспроста, а после многочисленных согласований "в верхах", и есть долгожданная "индульгенция", выданная опальному поэту (и, действительно, с этого момента вся "диссидентская романтика", заботливо созидаемая и поддерживаемая агентами и сотрудниками госбезопасности в среде хранителей и почитателей наследия Гумилева, в одночасье испарилась).

С другой стороны, неприятно поразила мало кому понятная юридическая казуистика. Мы ожидали чего-то более простого и ясного: заговора или вовсе не было (инсценировка ВЧК), или же, если ПБО все-таки существовала, - Гумилев, по крайней мере, никакого касательства к ней не имел.

Г. А. Терехов, используя свой безусловный авторитет посвященного в тайны архивов госбезопасности, предлагал какую-то куда более сложную версию: Гумилев осужден несправедливо, но не потому, что был невиновен, а потому, что наказание было неадекватно его вине

Но тогда сразу повисали в воздухе многочисленные новые вопросы, на которые статья ответа не давала.

Если заговор все-таки был, и вина Гумилева заключалась только в "недонесении" о нем, - то как же относиться к тем обвинениям, которые перечислены в общеизвестном "списке расстрелянных" ("содействие составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещание связать с организацией группу интеллигентов, получение денег на технические надобности")? Являются ли они клеветой на поэта? Но тогда почему об этом ничего не сказано?

Назад Дальше