Эпилог - Вениамин Каверин 18 стр.


13

Жизнь на "шарашке" со всеобъемлющей полнотой показана в "Круге первом" Солженицына, и я не ошибся, предсказав в своей "Речи, не произнесенной на Четвертом съезде писателей", что этот роман сразу поставит автора на одно из первых мест в мировой литературе.

Но если бы даже мои ожидания не оправдались, книга эта все-таки открыла для человечества одно из характерных явлений в истории нашего общества - парадоксальную совместимость научного творчества с насилием над человеком науки. Любопытно, что это явление, по-видимому, ограниченное: далее науки (и техники) оно, кажется, не идет. Трудно представить себе, что "Ночной дозор" был бы написан, если бы Рембрандту грозил обратный этап на "архипелаг", с пересчитыванием зэков, вынужденных стоять на одном колене и окруженных овчарками, преданными охранникам, как владимовский Руслан. Недаром же в "Круге первом" Солженицыну не удалась фигура художника, который пытался создать произведение, поднимающее на беспредельную высоту его жалкое существование. Куда как убедительнее написан Сологдин, умело воспользовавшийся своим научным открытием.

Но вернемся к мемуарам Льва. После двухнедельного пребывания в высоком звании "пахана" арестант вновь был вызван к начальству. На этот раз, вспомнив о его предложении производить спирт из ягеля, его направили в химическую "шарашку". Соответствующей аппаратуры, однако, не было, и для "технологической" помощи к Льву подсадили специалиста-винодела.

Сосед оказался разговорчивым, и на первых порах Лев был доволен встретить в его лице искреннее сочувствие и сочувственное внимание. Но что-то уж слишком настойчивым показалось ему это внимание! Что-то слишком откровенно рассказывал доброжелательный сосед о себе и слишком тщательно расспрашивал Льва о его мнениях и взглядах.

И, воспользовавшись однажды его отсутствием, Лев подсунул хорошо замаскированный лист копирки в его бумаги, лежавшие на столе.

Винодел оказался стукачом. Вместо отчетов о технологии производства спирта из ягеля он занимался подробными отчетами о своих разговорах со Львом: их-то он и представлял начальству. Произошел разговор, надо полагать, крупный. Выставленный за дверь доброжелательный сосед бесследно исчез и больше не появлялся.

Лев не пишет, как ему удалось организовать лабораторию по изучению рака, но когда удалось, он получил почти все оборудование из института, где работал раньше, и всю необходимую литературу, в том числе и иностранную. Для ученых, находившихся на воле, это было почти невозможно.

"Было много времени, чтобы думать и планировать во всех деталях каждый опыт. По особому разрешению можно было оставаться в лаборатории допоздна, и я широко пользовался этим. В лагере я уже наладил научно-исследовательскую работу, но было очень трудно с животными. Заключенные за табак ловили мне домашних и полевых мышей, но на них было трудно экспериментировать. Здесь, на "шарашке", к моим услугам было все необходимое. Работа быстро наладилась и развивалась успешно. Это было громадное наслаждение - оставаться одному в лаборатории, читать, думать, экспериментировать, забывать обо всем остальном.

Наши лаборатории помещались, по-видимому, на каком-то химическом заводе в расстоянии 7-10 минут ходьбы от корпуса, где мы жили. Когда конвойный водил нас туда и обратно, мы проходили мимо зенитной батареи, и несколько девушек-крас-ноармейцев недоуменно смотрели на нас. Как-то одна из них обратилась ко мне: "Дед, а дед, скажи, сколько время?" Мне тогда не было еще и 50 лет. Неужели я уже выглядел дедом? Я не чувствовал себя стариком. Я был полон решимости продолжать бороться за свое освобождение, голова была полна идей, связанных с моей работой, казалось, я мог бы двигать горы, если бы мне дали свободу".

Тогда-то и были заложены основы вирусной теории рака, получившей впоследствии мировое признание.

Когда Лев подошел к первому, едва наметившемуся ее подтверждению, он потребовал встречи с начальником "шарашки", комиссаром второго ранга. Это было очень высокое звание.

Вот сцена этой встречи:

"Конвойный открыл дверь и приказал:

- Входи!

Комиссар второго ранга сидел за столом лицом ко мне. Седеющий, начинающий полнеть, хорошо выбритый, он смотрел на меня ленивым недовольным взглядом. Круглое лицо, безучастные, выцветшие голубые глаза.

- Я прочел ваше заявление и не могу понять, чего вы хотите… Что особенного вы сделали? Научились лечить рак?

- Я не научился лечить рак, но мои опыты показывают, что химические вещества, которые вызывают рак, на самом деле только способствуют истинной причине - вирусу - проявить свое действие подобно тому, как простуда способствует заболеванию туберкулезом. Когда будет ясна истинная причина рака, тогда легче будет найти средство для его лечения.

Я старался говорить медленно, убедительно. Комиссар смотрел на меня в упор. В этих блеклых глазах не было никакого интереса ни ко мне, ни к тому, что я говорил.

- Все эти вещества, - продолжал я, - можно уподобить механизму, который взводит курок, но ведь убивает пуля, так и при раке - убивает вирус, а все, что считают причиной рака, дает вирусу возможность "выстрелить".

Это было неточно, и я лихорадочно искал каких-либо слов и мыслей, привычных для этого человека. Мне показалось, что в глазах промелькнула какая-то искорка интереса. Я продолжал уже более горячо и настойчиво.

- Самое интересное, гражданин комиссар, заключается в том, что вирус только начинает болезнь, он наследственно превращает нормальную клетку в опухолевую, а дальше опухоль растет без его участия. Более того, в опухолевых клетках создаются неблагоприятные условия для существования вируса, и он исчезает из них. Трагедия ученых, которые искали вирусы в опухолях, заключается в том, что они искали их тогда, когда в большинстве случаев их в опухолях уже не было.

- Ну вот что. Напишите подробно, что вы там сделали, мы пошлем ваш отчет в Наркомздрав.

У меня сжалось сердце. Этого я боялся больше всего.

- Я не сделаю этого, гражданин комиссар.

- То есть как это не сделаете? - Тон стал угрожающим. - Почему?

- В 1937 году, когда я и мои сотрудники открыли вирус дальневосточного энцефалита, а меня через несколько месяцев арестовали, моими подробными докладами Наркомздраву воспользовались люди, которые пытались присвоить себе это открытие. Сейчас речь идет о научных данных, имеющих гораздо более крупное значение.

- А-а-а! Значит, ваши личные интересы, вашу научную амбицию вы ставите выше интересов советской науки. Конечно, от вас трудно было бы ожидать чего-либо другого!

Я понял - полная неудача.

- Нет, гражданин комиссар, - говорил я уже горячо. - Я прошу опубликовать результаты работы не под моей, а под какой-либо вымышленной фамилией, чтобы советские исследователи могли воспользоваться этими данными и вместе с тем чтобы никто не смог их присвоить.

- Что же, может быть, опубликовать это ваше "произведение" в "Известиях"? Или "Правде"?

Он нажал кнопку звонка. Вошел офицер. Небрежный взмах рукой в мою сторону:

- Взять обратно".

Разумеется, этому комиссару, будь он и семи пядей во лбу, не могло прийти в голову, как проницательно заглянул он в будущее - и довольно близкое: не прошло и двух-трех лет, как статья Льва была опубликована в "Известиях".

Но этого, к сожалению, еще не знает и Лев. Обескураженный, он, "впервые чувствуя себя стариком", возвращается в свою лабораторию. Его томит полная безнадежность. Позади - три ареста, годы тюрьмы и лагеря, мучительное "следствие", стоившее ему двух ребер и отбитых почек, два заседания Верховного суда с обвинениями по четырем статьям, из которых каждая грозила расстрелом. "Для оптимизма было мало оснований, - пишет он. - Как и чем пробить эту стальную стену равнодушия?"

Он заболел. Припадки грудной жабы, и прежде мучившие его, участились. И - самое страшное - у него пропало желание работать. Он не мог работать "только для себя". Естественный интерес к тому, как природа умно "придумала" тот или иной процесс, для него был неразрывно связан с потребностью сообщить человечеству то, что достигнуто в тишине лаборатории.

"Тишины было сколько угодно, холодной, мертвящей. Аудитории не было. Мучительно было и то и другое".

14

О том, как я потерял и нашел в Перми моих детей и жену, которая была убеждена, что я погиб в Ленинградской блокаде (и только Юрий, который со своими тоже был эвакуирован в Пермь, поддерживал в ней надежду), я не стану рассказывать в этой книге. Как-никак, я пишу страницы литературной истории, а с ней тесно связаны только поразительные обстоятельства, при которых я покинул Ленинград в ноябре 1941 года. Но об этом речь пойдет впереди.

Так или иначе, в марте 1942 года я оказался в Москве, уже в качестве военного корреспондента "Известий", - и прежде всего поспешил, разумеется, на Сивцев Вражек, к З.В. Мы встретились впервые за годы войны, было о чем рассказать друг другу, но едва минуло десять - пятнадцать минут, как она заговорила о Льве. Он находился тогда еще в лагере, на Печоре, а его семья - Валерия Петровна Киселева с двумя сыновьями Львом и Федором (родившимся уже после третьего ареста отца) были захвачены немцами на Истре в 1941 году. Где они, живы ли, остались ли на родине или угнаны в глубину Германии - обо всем этом узналось лишь после окончания войны.

Но так, как если бы ничего непоправимого еще не случилось, З.В. предложила мне поехать на квартиру Льва - одна из его сотрудниц, Дворецкая, обещала позаботиться о брошенной квартире, и вот теперь надо было проверить, выполнила ли она свое обещание.

Надо было ехать в Щукино, там прежде жил Лев, и тогда это был последний дом города, стоящий на берегу Москвы-реки. Мы добирались до него долго, в холодных полупустых трамваях, а потом пешком через деревню. Резкий ветер только что не сбивал с ног, когда, хватаясь за кустики, мы поднимались по занесенному снегом взгорью. Наконец добрались. З.В. пошла к Дворецкой, застала ее, к счастью, - и мы поднялись на третий этаж в квартиру Льва.

Боже мой, как печально было, как разбередило душу то, что мы увидели в этих двух насквозь промерзших комнатах, еще хранивших следы поспешных сборов, - ведь уезжали на лето на дачу! Висел где-то под потолком в коридоре большой деревянный конь с расчесанной льняной гривой - где-то теперь его маленький хозяин? Блестела изморозь на стенах, на картинах - брат собирал живопись. Холсты Коровина, Бялыницкого-Бирули, Богаевского - больше некому было смотреть на них.

С растравленной душой бродил я из комнаты в комнату. Какое чудо из чудес должно было произойти, чтобы в этот расколовшийся, онемевший, брошенный мир вернулась жизнь? Для того, чтобы это совершилось… Но будем продолжать.

Зимой 1944 года я вышел из кремлевской больницы: язвенное кровотечение заставило меня покинуть Полярное - главную базу Северного флота - и вернуться в Москву. И нескольких месяцев не прошло, как скончался Юрий, лежавший в соседнем корпусе, - и мне не позволили, хоть я уже был на ногах, проститься с ним. В Москве была эпидемия гриппа, и больным запрещалось ходить из корпуса в корпус.

На Крайний Север меня больше не посылали, но я продолжал работать корреспондентом "Известий". В эти-то дни З.В. получила открытку, в которой был указан день и час свидания со Львом. У меня не было уверенности, что мне разрешат сопровождать ее, но я решил попытаться. Наверное, это было в феврале или начале марта, и, хотя не было еще шести часов, когда мы подошли к Бутыркам, уже пробегал здесь и там скользящий по мостовой голубоватый свет от прикрытых козырьками осторожных машин, и трамваи, часто и негромко позвякивая, шли неуверенно, точно нащупывая дорогу в затемненной, занесенной снегом Москве.

Я дрожал в своей длинной, еще тассовской, ленинградской шинели. Но холодно было и от волнения.

Через калитку, бесшумно открывшуюся в нише громадных ворот, мы прошли через двор и присоединились к другим пришедшим на свидание. Они собрались в пустом, перегороженном стойкой помещении - немного, человек пятнадцать или двадцать. Опершись на стойку, молоденький, румяный офицер-чекист смотрел на эту взволнованную, переговаривающуюся шепотом, маленькую толпу пустыми глазами. Мы подошли к нему, и я показал документы - корреспондентский билет и разрешительное удостоверение, позволявшее мне посещать большие суда и секретные базы. Зина о чем-то заговорила просительным голосом. У нее было зеленое лицо. Офицер взглянул на документы, потом на меня:

- Можете пройти.

Потом оказалось, что мы напрасно беспокоились: на свидание многие приходили с родственниками - и ничего, пропускали.

Среди ожидавших был майор с темным, худым, опаленным лицом, в мятой шинели. Без сомнения, он приехал с фронта. Угрюмо поглядывал он на чекистов.

- Наели тут морды, отсиживаются, - глухо пробормотал он, когда мы случайно оказались рядом в коридоре. Нас вели здоровые, в аккуратно пригнанной щегольской форме, офицеры.

Длинный ряд дверей шел вдоль длинного коридора, каждая вела в комнату, где ждал арестованный, и по мере того как мы продвигались, нас становилось все меньше и меньше. Дверь распахивалась, и чекист входил в комнату вместе с теми, кто пришел на свидание.

Так было и с нами. Мы переступили порог, и в тускло освещенной маленькой комнате я увидел брата. Он не ждал меня. Мы обнялись, и он не смог удержаться от слез. Я никогда не видел его коротко остриженным, под машинку. Но он не очень изменился, цвет лица был не болезненный, хотя после припадка грудной жабы его только что выписали из тюремной больницы.

И вот началось это свидание-несвидание, неловкий, бессвязный разговор в присутствии чужого человека в форме, который, сидя на стуле в углу, вытянув ноги в новеньких сапогах, слушал, о чем мы говорили. Надо было, но невозможно, сказать - куда уж все, хоть частицу того, что хотелось. Надо было наговориться - за пятнадцать минут, когда в нахлынувшей лавине чувств казались бедными, пустыми слова, когда все ссыпалось, смешивалось, сминалось.

- Юрий умер? - вдруг спросил он с дрогнувшим лицом. Я замялся.

- Говори правду.

Он узнал об этом по одной фразе в случайно попавшем на глаза обрывке газеты, но не был уверен.

Надо было спешить, надо было хотя бы обиняками, мимоходом договориться о чем-то связанном с делом, с возможностью освободиться, и мы, не сговариваясь, отложили на "потом" то, что и для него, и для меня оказалось горестно окрасившей всю жизнь потерей.

Быстро вошел один из чекистов, сопровождавший нас по коридору, и с чувством почти физической боли я понял, как трудно, как стыдно Льву встать перед этой коротконогой жабой - с начальством полагалось разговаривать стоя. Впрочем, все это продолжалось не более минуты. Лев криво, боком приподнялся, чекист бросил на стол почтовую открытку и вышел. Я сказал:

- Не читай. Это моя открытка, старая. Лучше поговорим.

- …потому что я ни в чем не виноват и осужден без суда и следствия, - почти невпопад ответил он на какой-то вопрос З.В.

Это было сказано не для нас, а для наблюдателя, сидевшего в углу вытянув ноги. Но, может быть, Лев хотел еще раз напомнить нам об этой стороне дела.

И вот начались последние минуты, подгонявшие наш разговор, который шел все укорачивающимися кругами. С чувством растерянности, беспомощности мы обнялись, и вдруг Лев вынул из кармана носовой платок и уронил его на пол. Мгновенно сорвавшись с места, офицер поднял его, тщательно осмотрел и молча вернул Льву. Последние прощальные слова - и мы уже в прежнем просторном помещении, где за стойкой скучает розовощекий, равнодушный чекист.

Другие посетители возвращаются после свидания, и с лязгом, скрежетом закрываются внутренние ворота. Небольшой переход, и скрежет, скрип, лязганье, шум задвигаемых засовов провожает нас, напоминая о том, где мы были и откуда ушли. Оглушенные, подавленные, растерянные, идем мы с З.В. по затемненной Москве. Смутно белеет неубранный снег, сырой февральский ветер накидывается из-за угла - злорадно, свирепо.

- Он сунул мне записку, - шепчет З.В. - Зайдемте куда-нибудь. В аптеку.

Аптека - на Мещанской, далеко. Мы почти бежим. Решился передать записку! Стало быть, что-то очень срочное, важное! Его хотят вернуть в лагерь? Он подсказывает нам, каким образом добиться пересмотра дела?

В аптеке почти темно. За прилавком - слабо освещенным - стоят жалкие, запуганные, замерзшие женщины. Окно зашторено, но все равно темно - экономия света.

З.В. показывает записку. Это похожий на папиросу, даже на полпапиросы, крошечный, плотно сложенный сверточек бумаги. Нечего и думать, что можно прочесть его в этой застывшей аптеке.

Надо ехать домой. Там разберем.

Не помню, как мы добирались до квартиры З.В. на Сивцевом Вражке. Наконец добрались, разделись - и сразу же в крошечный кабинетик З.В.

Сверточек-записка сложен в десять - двадцать раз. З.В. осторожно развертывает его, очень осторожно, бумага тонкая, с полосками на сгибах. Последний разворот - и перед нами исписанный мельчайшими буквами лист, озаглавленный - это можно прочитать без лупы - "Вирусная теория происхождения рака".

У З.В. есть большая хорошая лупа. Начинаем читать, и чтение продолжается долго, хотя почерк - отчетливый, каждая буква ясна. Долго, потому что мы не понимаем ни слова. Все о вирусах, и подчас так сложно, что З.В. перечитывает иные фразы по нескольку раз. Ни слова о ложных обвинениях, за которые его пятый год держат в тюрьме, ни слова о том, что делать, куда обращаться, кто, по его мнению, может помочь.

Но может быть, он спрятал, замаскировал научными терминами какую-то важную мысль? Какой-то совет, который поможет нам добиться его освобождения? Нет. Перед нами - изложенная с предельной краткостью, почти формулами, вирусная теория происхождения рака, та самая, которая породила впоследствии бесчисленные новые работы и без которой современную онкологию вообразить невозможно.

Назад Дальше