Эпилог - Вениамин Каверин 3 стр.


4

Утро открылось радостным криком Варьки:

- Привезли!

И действительно, в кухне послышались голоса, движение, через несколько минут чекисты вызвали Лену и вручили ей суточный паек на десять человек - хлеб и крупу.

Кроме Льва Николаевича, все встали невыспавшиеся, с бледными, помятыми лицами, точно съели какую-то гадость, отравились и все-таки сегодня тоже должны есть эту гадость.

Толя ждал брата, и Заяц действительно пришел - чистенький, в военной форме, бравый и ничуть не удивившийся, когда его встретили чекисты.

- Понятно, - сказал он заглянувшему в кухню Толе. Это было его любимое словечко.

Братья были похожи и непохожи. Толя, с его сизыми, не поддающимися бритью щеками, казался старше своих лет, Заяц - моложе. Ему только минуло восемнадцать, он был розовый, светленький, с едва заметным белым пушком в тех местах, где растут борода и усы, и казалось странным, что и месяца не прошло с тех пор, как он участвовал в наступлении на восставший Кронштадт. Вернувшись, он трогательно пожалел, что я не был рядом с ним, когда он шел по тонкому льду под артиллерийским огнем.

- Тебе было бы интересно, - сказал он.

Чекисты проверили его документы, и, зайдя в знакомую тыняновскую столовую, теперь напоминавшую бивак, он не мог удержаться от улыбки. Особенно позабавил его нищий, удобно устроившийся на своем стуле и, по всей видимости, глубоко благодарный судьбе, пославшей нежданно-негаданно ему пищу и кров.

…С каждым часом мы убеждались в том, что Виктор засел где-нибудь, а может быть, и скрылся из Петрограда. Ведь иначе засада была бы снята. Но при взгляде на проклятую, завязанную узлом занавеску сердце все-таки сжималось: на догадливость и энергию Выгодского, по-видимому, не было надежды.

Но вот в десять часов вновь бодренько забренчал колокольчик, и чекисты, хватаясь за свои пистолеты, кинулись к дверям. Вошел почтальон, почтенный, сухонький, с седой бородкой клинышком, в форменной старорежимной, сильно потертой шинели. Разумно было бы, без сомнений, отпустить его, взяв письма, тем более что ему и в голову не пришло, в какую он попал переделку. Ничуть не бывало! Вместе со своей туго набитой сумкой он был препровожден в столовую и встречен общим смехом. Одно из писем, помнится, было от Федина: как редактор журнала "Книга и Революция" он просил Юрия написать рецензию на какую-то только что появившуюся книгу.

Казалось бы, время, которое было, в сущности, главным героем этой истории, должно было, как ему и полагалось, делиться на часы и минуты. Между тем оно как-то сминалось, тасовалось. В поэме Пастернака "Лейтенант Шмидт" есть строки, похожие на то, о чем я хочу рассказать:

Это небо, пахнущее как-то

Так, как будто день, как масло, спахтан!

Эти лица, и в толпе - свои!

Эти бабы, плачущие в плахтах!

Пики, гики, крики: осади!

Так "спахтан" был второй день нашего тревожного ожидания. Впрочем, только первая половина. После обеда явилась та, о которой Толя сказал загадочно:

- А может быть, и еще кто-нибудь…

Это была Лиза Т., о которой рассказывал мне с восхищением Толя. В подобных делах между нами не было тайн, и тогда, в наших разговорах, передо мной впервые открылась возможность таких откровений в любви, о которых я до сих пор не имел никакого понятия. Лизу Т. смело можно было назвать красавицей, хотя при ее стройности, высоком росте, гордой посадке головы в ней было что-то подчеркнутое, но не искусственное, а от природы. Слишком густые брови, чуть припухший большой рот, завязанные на затылке волосы, небрежно и пышно. В лице, чувственном и смелом, было что-то хлещущее через край.

К Тыняновым она пришла, потому что знала, что Толя бывает у меня очень часто. Соскучилась? Беспокоилась? Об этом трудно было судить. Он вспыхнул от радости, она поздоровалась с ним беспечно, небрежно.

Что-то изменилось в нашем биваке с ее появлением. Казалось, она не только не досадовала на обстоятельства, в которых невольно оказалась, но встретила их с восхищением. Теперь о втором дне засады нельзя было сказать, что он, "как масло, спахтан". К тревожному ожиданию, в глубине которого проглядывалась завязанная занавеска, присоединилась общая заинтересованность этой молодой хорошенькой женщиной, сразу оживившей своим смехом и непринужденной болтовней собрание притихших, слегка подавленных интеллигентов.

Толя так и сиял. Его добрые серые глаза смеялись. На небритых, всегда бледных щеках проступил румянец. Без сомнения, он от души удивился бы, если бы ему напомнили, что как левый эсер он находится в особенно опасном положении. Кроме дремавших в кухне чекистов, он был готов обнять весь мир. Свое положение он находил не опасным, а прекрасным. Он видел, что мы с Зайцем молчаливо не одобряем его, но плевать он хотел на наше неодобренье! Когда Юрий как бы между прочим высказал опасение, чтобы красавица не выкинула какой-нибудь номер, он радостно засмеялся.

Считая эту девушку, которая как легкая, смелая птица залетела в случайную западню, нас было теперь тринадцать человек. Чекисты время от времени пересчитывали нас, и Инна, принимая все происходившее как забавную игру, напоминала нам, что они каждый раз забывали о кошке.

Пообедали - и выяснилось, что ужинать не придется. На этот раз к чекистам, как представитель господствующей партии, был послан Заяц. (В ту пору еще странной показалась бы мысль, что он должен отвечать за своего порочного брата.)

На этот раз разговор продолжался довольно долго. Однако, вернувшись, Заяц повторил то, что накануне сказал Лев Николаевич:

- Завтра привезут.

В ответ все заговорили разом.

- Как завтра? Да что они, с ума спятили? Стало быть, сегодня голодать? Мы протестуем!..

Крики донеслись до кухни, старший чекист показался в дверях, и на него немедленно навалилась пышная жена Варшавера.

- Из-за вас у меня, может быть, давно сгорела квартира! Я подам на вас в суд! Мой муж служит в Коминтерне! Он будет жаловаться лично Зиновьеву.

Она шумно дышала, высокая грудь так и ходила ходуном, ноздри раздувались. Муж пытался удержать ее, она сделала легкое движение рукой, и он, как мотылек, отлетел от нее.

- Вы не имеете права морить людей голодом! Зиновьев без него вообще как без рук! Он лично расскажет об этом безобразии Марселю Кашену…

Возможно, что знаменитые имена отрезвляюще подействовали на чекистов. Послышалось кряканье дверного крючка, один из них вышел - и через полчаса вернулся. Заяц отправился на разведку.

- Привезут сегодня, - сообщил он.

Все успокоились - то есть вернулись к прежнему томительному ничегонеделанию и тревожному ожиданию.

5

Впрочем, томился, кажется, больше всех я. И не только томился - был подавлен, не находил себе места. Это состояние (унизительное, потому что мне приходилось еще и скрывать его) удвоилось, когда Толя, уединившись со мной на парадной лестнице, сказал, что Лиза хочет удрать.

- Дело в том, - сказал он загадочно, - что попасть в Чека она просто не имеет права.

И он понес какую-то околесицу, из которой не без труда можно было понять, что Лиза связана с меньшевиками.

Чекисты не интересовались людьми, случайно попавшими в засаду, и ничто, мне казалось, не угрожало Лизе, тем более что в ту пору видные меньшевики еще работали в советских учреждениях. Но, может быть, Толя был прав, и у нее все-таки были серьезные основания опасаться ареста. Я знал историю их отношений. Впервые он увидел Лизу в тюрьме, на Гороховой или на Шпалерной. Увидел и влюбился - да так, как только один он, кажется, умел - до беспамятства, до полного исчезновения всех других чувств, кроме ослепительного чувства счастья. Не знаю, как ему удалось переслать Лизе свои стихи, - но удалось, и ответ был, по его словам, остроумный, прелестный. Завязалась переписка, в тюрьме, с помощью сочувствующей охраны, - теперь это уже вообразить почти невозможно.

Лизу выпустили месяцем раньше, но они, разумеется, уже успели обменяться адресами.

Потом вышел Толя, и вот первое, что он сделал: забросил свой сундучок на Старо-Невский (где он жил у своего дяди, известного доктора Брамсона) и, не переодеваясь, не побрившись, кинулся к Лизе, благо она жила на Песках, недалеко. Лиза сама открыла ему - и ведь с первого взгляда узнала своего корреспондента, даром что увидела его впервые! Они обнялись ("Ох, что это был за поцелуй!" - простонал, рассказывая мне об этой встрече, Толька), и, оттолкнув его, она захлопнула двери…

Словом, она уже была однажды арестована. Может быть, ей действительно надо удрать - и возможно скорее? Или она просто соскучилась в засаде, где ею вскоре перестали интересоваться, потому что в этой атмосфере тревожного ожидания и вынужденного безделья было не до красавиц?

Так или иначе, ошалевший, метавшийся, готовый на все с первой минуты ее появления Толя без колебаний поддержал опасную затею - и немедленно принялся за дело.

К моему удивлению, он уговорил брата помочь - надо было выманить из кухни одного из чекистов. Все остальное Лиза брала на себя.

Никто, кроме меня, не был посвящен в этот план, и никто не удивился, когда Заяц, предложив чекисту покурить, стал прогуливаться с ним по коридору. Этот довольно длинный коридор заворачивал к парадной лестнице, и, очевидно, Лиза проскользнула в кухню, когда они исчезли за углом.

Случайным свидетелем того, что произошло в ближайшие две-три минуты, был только я. Моя комната была прямо напротив кухни, обе двери открыты, и с блеском разыгранная сцена произошла на моих глазах. Сперва Лиза стала уговаривать чекиста - того, что был помоложе, с бегающими глазами.

- У меня тяжело больна мать, она была при смерти, когда я уходила. Мы живем рядом, на Третьей Советской, я вернусь через четверть часа! Клянусь!

Она задыхалась от слез, ломала руки.

- Боже мой, она умрет без меня. Воды! - закричала она так громко, что чекист невольно шарахнулся в сторону. - Воды!

И, рванув на себе блузку, она во весь рост хлопнулась на пол. Чекист окаменел, впрочем, на одно мгновенье - и со всех ног кинулся за своим товарищем.

- Степан! Степан!

Но когда спустя полминуты он вместе со Степаном ворвался в кухню, она была пуста. Не сговариваясь, они кинулись вниз по лестнице и через несколько минут вернулись расстроенные, обескураженные: не догнали. Впоследствии оказалось, что и не могли догнать. Лиза побежала не вниз, а вверх по лестнице и, переждав на площадке последнего этажа минут десять - пятнадцать, спокойно ушла.

И в квартире наступило молчание. Молчали, сидя в кухне, чекисты, молчали, запершись в спальне, Тыняновы, молчали рассыпавшиеся по квартире их невольные гости. Одна и та же мысль была написана на всех лицах: "Ну, теперь начнется!" Нищий перекрестился, почтальон плюнул с досадой - очевидно, успел втянуться в государственные интересы и сердился на нерасторопность чекистов.

6

Но ничего не началось. Прошло минут двадцать, чекисты появились в столовой, и с первого взгляда стало ясно, что они напуганы не меньше, чем мы. Я уже упоминал, что время от времени они пересчитывали нас, не интересуясь ни профессией, ни фамилией. Для них важно было наличие, а теперь в наличии одной единицей стало меньше, и это, в сущности, сводило на нет всю целесообразность засады. Ведь сбежавшая единица могла предупредить Шкловского - а что, если именно с этой целью был устроен побег? Кстати, подумал об этом и я - у Тольки был конспиративный опыт, и подобную возможность он, казалось, мог бы предусмотреть. Но он только отрицательно покачал головой.

У него было прекрасное настроение, серые добрые глаза сияли, смеялись. Посвистывая, он бродил из комнаты в комнату, рассеянный, неопределенно улыбающийся и, без сомнения, прочно забывший о том, что он - заметный левый эсер, попавший в засаду.

Между тем чекисты снова принялись пересчитывать нас, но уже совершенно иначе, чем прежде, - повежливее, помягче. В самом деле, они недосмотрели, промазали, упустили. Что, если кто-нибудь - хотя бы этот парнишка из Военно-медицин-ской академии, большевик! - возьмет да и доложит начальству? Они были напуганы так же, как и мы, - и это, как ни странно, в чем-то даже сблизило нас. Теперь за повелительным обликом, соответствующим их беззаконному праву распоряжаться нами, проступило нечто обыкновенное, человеческое: и невозможность попросить нас, чтобы мы сохранили в тайне от начальства эту неприятную историю, и растерянность, которую они неумело скрывали.

Вяло встретили они сапожника, который принес Тыняновым починенную обувь, и лишь ненадолго оживились, когда в кухню вошел тоненький, в длинном черном пальто, как будто нарисованный одной узкой карандашной линией, Игнатий Игнатьевич Бернштейн, молодой, но отважный руководитель издательства "Картонный домик", которое выпустило известный сборник воспоминаний о Блоке и вскоре рухнуло, как картонный домик. То, что он рассказал, оправившись от легкого потрясения, огорчило нас: Выгодский никого не предупредил.

Впоследствии, когда история была позади, Юрий с блеском изображал, как Давид на цыпочках спускается по лестнице: с каждым шагом уменьшаясь в росте, бесшумно пересекает своими маленькими лапками двор, а за воротами растворяется в воздухе, тает. Мы хохотали. Но в те дни было не до смеха.

К вечеру приободрились - с каждым часом становилось все яснее, что Виктор не придет. Догадался? Теперь каждого нового посетителя встречали, с трудом удерживаясь (а то и не удерживаясь) от смеха. Пришла портниха и, ненадолго расстроившись, уединилась в спальне с хозяйкой дома. Примерялась новая юбка - событие, глубоко заинтересовавшее всех женщин, а их к концу второго дня собралось немало!

Впрочем, и мужчины, соскучившись, занялись кто делом, а кто - бездельем. Заяц играл в шахматы с Бернштейном, Юрий что-то писал. Нищий, обманутый старорежимной внешностью почтальона, пытался убедить его в непреложности своих религиозных воззрений и встретил неожиданное сопротивление. Почтальон не только не поверил слухам о пророке Данииле, который предсказал, что через сто пять дней закончится "смута и скверна", но возразил, что это - "поповское словоблудие".

Варшавер интересно рассказал о том, как один из его знакомых в феврале 1919 года оказался в одной камере с Блоком на Гороховой, 2. Накануне Блок провел в приемной следователя бессонную ночь, дожидаясь допроса. Его подозревали в тесной связи с левыми эсерами. Он ответил лаконично, что в партии не состоял, но в изданиях партии печатался неоднократно.

Три разговора запомнились Варшаверу: первый касался работы Блока в Верховной следственной комиссии при Временном правительстве. Он взялся за эту работу, пытаясь убедить себя, что в старом укладе были черты "неисчерпанности", и убедился в обратном. "Тень от тени" - сказал он о самодержавном режиме. Два других разговора - и это было самое интересное - касались опасности шигалевщины - пророческой теории, которую излагает один из героев Достоевского в "Бесах". "Он (Шигалев) предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать… Как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку…" Так излагает теорию Шигалева хромой преподаватель гимназии, "очень ядовитый и замечательно тщеславный человек". Петр Верховенский делает практический вывод: "Кричат: "Сто миллионов голов", - это, может быть, еще и метафора, но чего их бояться, если при медленных бумажных мечтаниях деспотизм в какие-нибудь во сто лет съест не сто, а пятьсот миллионов голов?" (Бесы, 1974. С. 312 - 315.)

В камере на Гороховой можно было встретить и спекулянтов, и взяточников, и убийцу, и генерала, два дня тому назад назначенного начальником всей артиллерии одной из действующих армий, и эсеров, правых и левых, и солдат, и матросов. Бывший кавалерист С., прославившийся на войне своей храбростью, не находил ничего удивительного в том, что в тюрьме оказался и он, о подвигах которого в свое время говорила вся Россия, и Блок, написавший "Двенадцать".

- Социализм стремится к полному равенству, - сказал он, - а всякий признак превосходства - все равно, духовного или материального, - неизбежно будет отсекаться, потому что по самой своей природе враждебен подавляющему большинству…

- Шигалевщина бродит в умах, - заметил Блок, когда разговор оборвался. И он на память процитировал Петра Верховенского: "Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями".

Разговор возобновился, когда к Блоку подсел молодой человек, еще недавно - лицеист, попытавшийся доказать, что беда интеллигенции заключается в том, что она всегда стремилась опуститься до уровня маленького человека, а не возвысить его до себя.

Нас погубила уверенность в том, что без нас обойтись невозможно. Ошибка! Можно. И очень скоро окажется, что не только можно, но и должно.

- Да, - ответил Блок. - Если шигалевщина победит.

- А вы думаете, она еще не победила? - спросил лицеист.

Любопытно, что в третий раз к этой теме вернулся генерал, который был убежден в том, что он арестован по ошибке, и уверенно ждал освобождения. Когда Блока увели на допрос, он прямо объявил, что если бы не поэты и писатели, "никогда бы не произошло то, что случилось". У генерала была своя, генеральская шигалевщина. Он думал, что в конце концов "башмак обомнется по ноге". Если государству без армии не обойтись, стало быть, оно не обойдется и без генералов. Великая держава не может существовать без сильного правительства, а доказать свою силу оно может, только пожертвовав миллионом голов. Для государства такие люди, как Блок, да и хотя бы Лев Толстой, - всегда нежелательны, и в этом смысле в России ничего никогда перемениться не может…

Колокольчик над кухонной дверью прозвенел, и мы мгновенно вернулись из переполненной камеры на Гороховой, 2, где еще господствовала трагическая неразбериха девятнадцатого года, в квартиру Тыняновых на Греческом, где та же неразбериха стала принимать более отчетливые, как бы устоявшиеся очертания.

Назад Дальше