Из воспоминаний - Жорес Медведев 11 стр.


Александр Трифонович заметил, что я перестал приходить в редакцию. Мне передали предложение – посетить его на даче или, вернее, в загородном доме в Пахре.

В июне 1967 года я в первый раз побывал в гостях у Твардовского в Пахре и с тех пор стал приезжать сюда почти каждый месяц. У Твардовского имелась большая квартира в Москве – в высотном доме на Котельнической набережной. Но он редко оставался ночевать в этой городской квартире и почти весь год – летом и зимой – жил в красивом двухэтажном загородном доме из красного кирпича. Здесь было просторно – вокруг живописное Подмосковье, большой настоящий лес, колхозные поля, свой небольшой огород, деревья, кусты роз.

В отличие от Переделкино, дома у писателей здесь были не государственные, а собственные, их надо было или покупать, или строить. Когда писательский кооператив только создавался, участки для дач нарезались большие – не меньше гектара. Ходила легенда, что этот размер определил сам Сталин, когда подписывал после войны постановление о строительстве нового дачного поселка для писателей. "Писатель должен ходить и думать, ходить и думать, – сказал якобы Сталин. – Дадим каждому писателю гектар". Однако позднее участки помельчали, так как приходилось строить все новые и новые дома. Большие лесные участки сохранились у немногих писателей. Участок при доме Твардовского был, вероятно, в треть или четверть гектара, но и такой участок создавал ощущение простора.

А. Твардовский познакомил меня со своей женой Марией Илларионовной и с дочерью Олей, которая только что кончила школу и училась на первом курсе института – она избрала для себя профессию театрального художника. Позднее я познакомился и со старшей дочерью Александра Трифоновича Валентиной, которая была профессиональным историком, кандидатом, а потом и доктором наук, автором многих статей и книг по истории революционного движения и революционной мысли в России в конце XIX века. Валентина Твардовская жила на прежней даче Твардовского во Внукове и не слишком часто приезжала в Пахру. У нее была семья, двое детей и немало собственных забот. Оля жила по большей части в Москве, но почти каждую субботу и воскресенье проводила у родителей. Когда она года через два вышла замуж, то приезжала с мужем Володей, также театральным художником. Их маленький сын Алеша стал любимым внуком Твардовского.

Обычно я приезжал в Пахру в воскресенье после полудня. Мы беседовали с Твардовским или в гостиной, или в небольшом кабинете на первом этаже. Большой кабинет и основная часть библиотеки находились на втором этаже, но Твардовский редко приглашал туда гостей. Потом беседа продолжалась за обеденным столом, где собирались все члены семьи Александра Трифоновича, которые в этот день находились в доме. Дом и хозяйство вела Мария Илларионовна, здесь не было домработниц, экономок, стенографистки, шофера, как, например, в доме Константина Симонова, который также жил в Пахре. Мария Илларионовна активно участвовала в обсуждении всех дел, и было видно, что она в курсе тех политических и литературных событий, которые тогда волновали всех нас. Гостей в воскресенье обычно не было, лишь иногда заходил кто-либо из соседей или гостящих в Пахре литераторов. Деловые встречи откладывались на другие дни недели, а воскресенье Твардовский проводил в кругу семьи, и, как я понял только позже, для меня делалось исключение.

После обеда я навещал других писателей из числа своих знакомых, а вечером заходил проститься с Твардовским. Если была хорошая погода и не было к тому же попутной машины, Твардовский провожал меня часть пути до шоссе, где ходили автобусы. Иногда я приезжал в Пахру на два дня – с утра в субботу и до позднего вечера в воскресенье. Ночевал обычно в доме Юрия Трифонова или в гостеприимной семье переводчика и критика Владимира Россельса.

В летние месяцы Твардовский приглашал меня просто прогуляться по лесу, он любил эти неторопливые лесные прогулки, да и разговоры в лесу проходили как-то свободнее и откровеннее. Еще на одной из первых таких прогулок Твардовский спросил – верю ли я в прослушивание домашних разговоров или бесед в редакции? Я ответил, что технически это не слишком сложное дело, и я думаю, что как кабинет Твардовского, так и его телефоны, несомненно, подключены к какой-то системе прослушивания. Однако это делается не для того, чтобы слушать все без исключения разговоры, но чтобы иметь возможность слушать и записывать некоторые из них. "Одна мысль, что кто-то слушает мои разговоры, мне противна, – сказал Твардовский. – Я не боюсь говорить все, что думаю. Но я не хочу, чтобы меня еще кто-либо слушал, кроме собеседника".

Как и раньше, я привозил в Пахру какие-либо материалы, которые, как я уже знал, могли вызвать интерес у Твардовского. Одним из первых подобного рода материалов была большая книга воспоминаний бывшего чекиста и крупного работника органов НКВД в Закавказье Сурена Газаряна "Это не должно повториться". Газарян сам был арестован в 1937 году подвергнут пыткам, прошел через много тюрем. Около шести лет он содержался не в лагере, а в одиночной камере, видимо, потому, что слишком много знал. Его освободили по окончании десятилетнего срока, и он тихо жил и работал в провинции. Свою книгу С. Газарян начал писать вскоре после ХХ съезда, но об этом мало кто знал. Я познакомился с Газаряном и его семьей в самом начале 60-х годов, и его рукопись была первой в той серии "тюремно-лагерных" воспоминаний, которых позднее ко мне попадало очень много.

А. Твардовский не только прочел книгу Газаряна, но и счел своим долгом написать большое и теплое письмо автору, которое очень обрадовало последнего и которое он бережно хранил до конца жизни. "Должен сказать, – писал Твардовский, – что я перечитал немало мемуаров, посвященных тому ужасному периоду в жизни нашего общества, который мы обозначаем как "тридцать седьмой год", но я затрудняюсь сравнить с Вашими записками что-нибудь из прочитанного ранее… Мне незачем, думается, объяснять Вам, что об опубликовании Ваших записок сегодня не может быть и речи. Но я ни на минуту не сомневаюсь, что они, подобно некоторым другим работам, непременно увидят свет и послужат делу коммунизма, т. е. воспитанию людей, особенно молодых, в человеческом смысле. Они, эти записки, несмотря на все тягостное и порой ужасающее, что в них содержится, не приводят к отчаянию, не угнетают безнадежностью, но, наоборот, вооружают силой духа, волей, облагораживают".

Сурен Газарян умер в 1982 году в возрасте восьмидесяти трех лет. Через несколько месяцев, в мае 1983 года, его прах был перевезен в Ереван и захоронен в Пантеоне Армении. Книга С. Газаряна опубликована в Ереване сначала в 1988 году в четырех номерах журнала "Литературная Армения", а позже, в 1990 году, отдельным изданием, тиражом в тридцать тысяч экземпляров. И в том, и в другом случае в предисловии от редакции и издательства приводились не только главные факты из биографии автора, но и полный текст большого письма Сурену Газаряну от А. Т. Твардовского.

В 1967 году я начал работать над новой книгой под условным названием "Социализм и демократия". Следуя своему методу, я написал сначала на 75–80 страницах "Заметки о социалистической демократии", чтобы начать их обсуждение с друзьями и единомышленниками. Одними из первых читателей этих заметок стали Твардовский и Лакшин. Твардовскому была особенно интересна моя классификация различного рода неофициальных и неоформившихся течений как среди диссидентов, так и в самой КПСС. К течению "партийно-демократическому" я отнес условно "Новый мир", партийную организацию Института истории АН СССР, отдельных деятелей интеллигенции, публично обозначивших свою позицию. Именно это течение общественной мысли было мне наиболее близко, и я не скрывал этого.

Осенью 1967 года после одной из наших бесед, когда я сказал, что останусь ночевать в Пахре в доме В. Россельса, Александр Трифонович неожиданно достал из ящика стола и передал мне страниц пятнадцать машинописного текста со стихами. "Я написал дополнительную главу к поэме "За далью даль", – заметил Твардовский. – Прочтите эти стихи вечером. А утром вернете. Может быть, у вас будут какие-либо замечания".

Перед сном, оставшись один, я прочитал стихи Твардовского, потом перечитал их еще несколько раз. Они меня взволновали. Я знал тогда только официальную и весьма краткую биографию их автора. Мне в то время ничего не было известно о трагической судьбе большой семьи Твардовского, его родителей, братьев, сестер, не ведал я и всего того, что сам А. Твардовский пережил в 30-е годы. Теперь я узнавал часть этого из его новой поэмы. Конечно, я не удержался, чтобы не переписать эти стихи. Но я не делал копий и показывал их позже только самым близким из друзей. Стихи Твардовского клеймили преступления Сталина, в них были слова о лагерях "под небом Магадана", о лицемерии вождя, о выселении целых народов, о поощрении лжесвидетельств и клеветы.

Было видно, что работа над этой главой начата не сейчас и еще не завершена. Какие-то строчки или слова были поставлены на время. Но это был уже не черновик, а близкий к завершению вариант текста. Я испытывал удовлетворение от того, что Твардовский в нем прямо и точно определил свою позицию, сказал обо всем недвусмысленно и сильно. Лично для меня наиболее волнующей частью поэмы были те несколько строк об отце, которые Твардовский написал, вспоминая "лишь руки, какие были у отца":

В узлах из жил и сухожилий,

В мослах поскрюченных перстов,

Те, что со вздохом, как чужие,

Садясь к столу, он клал на стол.

И точно граблями, бывало,

Цепляя ложки черенок,

Одной рукой, как подобало,

Он ухватить не сразу мог.

Те руки, что своею волей

Не разогнуть, ни сжать в кулак.

Отдельных не было мозолей,

Сплошная – подлинно КУЛАК.

Мой отец погиб на Колыме позже, да он и не был крестьянином, но я всегда вспоминал и его, читая эти строки. Не слишком хорошо помню, что я сказал Твардовскому, когда возвращал ему стихи. Расспрашивать о семейной трагедии я не стал, некоторые из ее подробностей я узнал позже от В. Я. Лакшина. Как поэту я не мог сказать Твардовскому ничего, да и не из-за каких-либо отдельных слов давал он мне читать свои стихи, он просто показывал, что мы в этой позиции единомышленники. У меня в голове вертелось только одно замечание или пожелание: надо было бы более четко осудить не только "перегибы" при раскулачивании, но и всю эту жестокую карательную кампанию. Но я не решился высказывать на этот счет свои замечания.

Твардовский нередко расспрашивал меня о наиболее известных тогда деятелях диссидентского движения, которое становилось предметом повышенного внимания и в кругах интеллигенции, и за границей. К главному редактору "Нового мира" часто обращались с просьбой подписать ту или иную петицию или коллективное "открытое письмо". Он всегда от этого отказывался. Коллективных писем он не любил. "Я не хочу прятаться за чужие подписи", – говорил он. Ему не нравилась и резкость выражений, присущая большинству подобного рода документов.

Твардовский искренне считал себя коммунистом и не относился формально ни к своему членству в партии, ни к тому, что именовалось "партийной дисциплиной". Но это вовсе не означало простое подчинение каким-то партийным чиновникам. Твардовский хорошо знал цену себе и тем людям, которые возглавляли Союз писателей или аппарат отдела культуры в ЦК КПСС. Он смотрел на свою работу редактора "Нового мира" не как на оппозиционную деятельность, а как на важнейшую часть работы по развитию новой советской литературы и культуры страны в целом. Его положение было очень сложным; он не хотел и не мог быть простым исполнителем партийных директив, он опасался повредить своему детищу – "Новому миру".

Журнал двигался вперед как большой корабль, по определенному направлению, раздвигая торосы и избегая надводных и подводных рифов. Критика, а то и самая грубая ругань в адрес "Нового мира" в 1967 году возросла, и Твардовский уже несколько раз обсуждал с друзьями вопрос о своей возможной отставке или даже о смещении с поста. Надо было не только сохранять, но и расширять завоеванные плацдармы, но не зарываться и сохранять разумную осторожность. В такой обстановке Твардовский считал, и не без оснований, что и он, и его журнал смогут лучше выполнить свою общественную и литературную миссию, если не будут напрямую вмешиваться в разного рода политические и диссидентские акции, многие из которых были Твардовскому не только непонятны, но и откровенно чужды.

Для Твардовского важны были порой и чисто эмоциональные мотивы. Ему была неприятна развязность Петра Якира, который раза три наведывался в кабинет главного редактора с разными предложениями. Не получился у Твардовского и разговор с бывшим генералом Петром Григоренко, который приходил в редакцию с просьбой подписать коллективное письмо в защиту А. Гинзбурга и А. Галанскова – те в конце 1967 года должны были предстать перед судом. Твардовский отказался подписать это письмо хотя бы потому, что он не знал ни Гинзбурга, ни Галанскова, ни самого Григоренко. Тот был возмущен. "Трусливые люди всегда были на Руси и всегда, наверное, останутся", – сказал бывший генерал и ушел. Позднее он очень сожалел об этой размолвке с Твардовским и винил в ней себя. "Как ужасающе я был неправ, как бестолково и трагически мы разошлись", – писал Григоренко в 1975 году в письме к А. Солженицыну ("Общая газета", 19–25 января 1995 г.).

Кого готов был Твардовский в 1966–1967 годах всячески защищать от разного рода репрессий и грубой критики – это А. Солженицына.

Почти в каждой из наших бесед с Твардовским возникала тема, связанная с судьбой Александра Солженицына. Лучшая пора отношений Твардовского и Солженицына к этому времени уже осталась позади. "Новый мир" еще в 1966 году готов был публиковать роман Солженицына "Раковый корпус", который был только что завершен и отправлен на публичное обсуждение в секцию прозы Союза писателей СССР в форме журнальной верстки. Я также читал этот роман еще до знакомства с Твардовским и был о нем очень высокого мнения. В Самиздате распространялась и подробная стенограмма писательского обсуждения "Ракового корпуса". Однако решительные возражения против публикации новой повести Солженицына возникали у влиятельных членов Правления и Секретариата самого Союза писателей, в том числе у Константина Федина, который был не только формальным главой ССП, но и членом редакционной коллегии "Нового мира".

А. Твардовский переживал эти конфликты гораздо сильнее, чем сам Солженицын. Отношение Твардовского к Солженицыну имело особый характер: это была очень сложная смесь уважения, любви, интереса, признания, обиды, непонимания, неприятия, а временами даже острой неприязни. Твардовский продолжал считать Солженицына великим писателем, самой крупной фигурой в современной русской и советской прозе и гордился тем, что "открыл" его для литературы. Позднее Солженицын пытался доказать и себе, и другим, что он, в сущности, ничем не обязан Твардовскому, что тот даже затягивал без нужды публикацию "Одного дня Ивана Денисовича", что он, Солженицын мог бы двигаться вперед и вверх более стремительно без "туповатой" опеки Твардовского и т. п. Или, напротив, Солженицын говорил и писал, что он ждал долго своего "взлета", мог бы еще подождать не один год.

Это, конечно, не так. Без поддержки Твардовского, без публикаций в "Новом мире" Солженицын занял бы в нашей литературе место среди тех писателей, главные книги которых издавались в 1960–1970-е годы только за границей и не оказывали почти никакого влияния на сознание советских людей. Даже по чисто литературным критериям имя Солженицына шло бы в этом случае после имен Василия Гроссмана ("Жизнь и судьба"), Евгении Гинзбург ("Крутой маршрут"), Варлама Шаламова ("Колымские рассказы"), но где-то впереди таких писателей лагерной темы, как Анатолий Жигулин, Лев Разгон и др. Если бы не был опубликован в конце 1962 года "Один день Ивана Денисовича", то не было бы потом и "Архипелага", материал к которому писатель получил из тысяч писем и свидетельств, пришедших к нему из редакции журнала. Без той славы, которую дал Солженицыну "Новый мир", не было бы у него и той необычной судьбы, которая сама по себе составляет один из ярких эпизодов в истории литературы.

Был возможен и другой путь. Как сложилась бы судьба писателя, если бы он получил в 1963 году Ленинскую премию по литературе, к чему стремился тогда и Твардовский, и сам Солженицын? В этом варианте был бы опубликован в 1965–1966 годах и "Раковый корпус", а позднее и "облегченный" вариант романа "В круге первом". Стал ли бы в таком случае Солженицын писать свой "Архипелаг" и начинать "громоподобный" бой с советской властью? Но все сложилось иначе, и в 1967 году движение происходило уже в ином направлении, а в обществе не было сил, способных что-то серьезно изменить на этом пути в тупик.

А. Твардовский в целом отнесся одобрительно к знаменитому письму А. Солженицына IV съезду советских писателей в мае 1967 года с протестом против цензуры и политических преследований советских писателей, но он был явно обижен тем, что столь важный шаг Солженицын предпринял без какого-то его совета. Почти весь май Твардовский не приезжал в Москву и появился на съезде писателей только в предпоследний день. В этот день только в одном из выступлений – Веры Кетлинской – прозвучало имя Солженицына, вызвав аплодисменты зала. Но в президиуме съезда аплодировал только А. Т. Твардовский, и это было всеми замечено.

В обсуждениях на Секретариате СПП и в ЦК КПСС по поводу "диверсии" Солженицына Твардовский неизменно говорил о том, что единственным разумным ответом на письмо Солженицына была бы немедленная публикация "Ракового корпуса". "Или посадите как Солженицына, так и меня как его крестного отца", – добавлял Александр Трифонович. На некоторые из этих обсуждений приглашали и Солженицына, который выступал и защищался весьма умело и смело. Твардовскому порой казалось, что дни "Нового мира" сочтены или, напротив, что дело можно поправить. Это был "юбилейный год" – все готовились торжественно отметить 50-летие Октября, никто не хотел углублять уже обозначившихся в самых разных сферах советской жизни конфликтных ситуаций. "Дело Солженицына" отошло осенью 1967 года на второй или третий план, но и награждение А. Твардовского орденом Ленина в связи с юбилеем Октябрьской революции прошло почти незамеченным.

В самом начале 1968 года в Самиздате начали распространяться два больших письма Константину Федину: одно от Твардовского, другое от Вениамина Каверина. В обоих письмах речь шла прежде всего о судьбе Солженицына. Но изменить что-либо в литературной и общественной жизни было уже нельзя: консервативный поворот здесь становился все заметнее. Уже весной 1968 года началась публикация на Западе отдельных глав "Ракового корпуса" – в том числе в переводах на английский и французский языки. Соответственно, началась и кампания против Солженицына в советской печати, которая со временем только усиливалась. Твардовский отмалчивался, и в наших беседах в 1968 году тема Солженицына хотя и не исчезла, но звучала все реже и реже.

Назад Дальше