Литератор Писарев - Самуил Лурье 11 стр.


Новые товарищи в большинстве были ровесники Писареву, однако он, оттого что остался на второй год, чувствовал себя неловко, словно был старше всех, да и они поначалу стеснялись его. Но этот вечер все исправил. Пили мадеру и редерер, бранили начальство и полицию, говорили о барышнях и о профессорах, и о растрате в студенческой кассе. Владимир Жуковский играл на гитаре, Петр Баллод показывал карточные фокусы. Писарев был говорлив и весел, целовался со всеми и пил брудершафт, громче всех предлагал отправиться куда-то в гости и прежде всех заснул, прижавшись щекой к листу "Северной пчелы", расстеленному вместо скатерти. И все простили ему, что он филолог и чистюля.

Наутро Писарев с тяжелой головой, но с легким сердцем принялся за диссертацию.

Аполлоний Тианский жил в первом веке по P. X., пользовался славой мудреца и врачевателя, говорил проповеди и совершал чудеса. Сохранилось его жизнеописание, составленное знаменитым софистом Филостратом Младшим; один из отцов церкви бранил это сочинение, и его отзыв тоже дошел до нового времени.

Эти греческие источники позволяли воссоздать биографию Аполлония и некоторые черты его личности и убеждений. Затем следовало, пользуясь общими работами по древней истории, обрисовать обстановку, в которой действовал герой: политические условия, экономические отношения, философские школы, нравы и быт. Все это требовалось подогнать к выводу, очевидному заранее: Римская империя к первому веку насквозь прогнила, языческая религия пришла в упадок, и никакой Аполлоний Тианский, сколь бы ни был он добродетелен, не мог вернуть своим современникам утраченной веры.

Работа предстояла в том же роде, что над статьей о Гумбольдте, но гораздо веселей. Там была теория, здесь - история, там - умствования, здесь - факты. Главное - тогда Писарев благоговел и перед Гумбольдтом, и перед наукой вообще, и даже перед Сухомлиновым, и это ужасно мешало: словно карабкаешься на недосягаемую, даже невидимую за облаками вершину. А теперь он был свободен и писал о древних римлянах, как Гулливер о лилипутах: слегка потешаясь над наивностью, с какой они принимали свою жизнь всерьез.

И ученые историки, все эти Целлеры и Чирнеры, смешили его своей важностью и педантизмом. Подумать только: человек тратит целую жизнь, чтобы составить гербарий фактов, и как гордится! А сведения его никому не нужны, пока не явится мыслитель вроде Бокля, с особенным взглядом на вещи…

Сам Аполлоний тоже забавлял Писарева. Этот бродячий проповедник был современником и, можно сказать, двойником Иисуса Христа. Очень любопытно было проследить, как невежественные ученики превращают жизнь учителя в легенду, как искренний мистицизм переходит в шарлатанство, как сочиняются чудеса и выдающаяся личность овладевает доверием толпы.

Работа двигалась быстро, особенно по утрам, когда соседи уходили в университет. Вечером в квартире стоял гомон: студенты пили вино, резались в стуколку, принимали женщин; дверной колокольчик не умолкал; рокотала гитара. Писарев строчил по семь страниц каждый день - как всегда, прямо набело, без помарок. В антрактах развлекался сочинением романа. Героя звали Коля, и он еще в детстве полюбил девочку по имени Маша - сироту, взятую его родителями на воспитание. Коля и Маша выросли и решили пожениться. Но деспотичная Колина мать, Вера Николаевна, сговорившись с одним богатым и знатным родственником, разлучила молодых людей на целое лето, и Коля от этого сошел с ума.

В психиатрической лечебнице Коля вел дневник - почти как гоголевский Поприщин, однако же Писарев старался, чтобы вышло веселей: читатель должен был понять, что герой не безумен, а только временно одержим ложной навязчивой идеей. И действительно - через четыре месяца Коля выздоровел, встретился с Машей и больше уже не расстанется с ней. Впрочем, финал получился какой-то неопределенный: автор не знал, чем кончить, а за продолжением надо было ехать в Москву.

Что же, деньги на это имелись: декабрьская книжка "Русского слова" с переводом "Атта Тролля" и рецензией на сборник стихотворений иностранных поэтов вот-вот должна была выйти. После визита к редактору Писарев в один присест приделал к своей диссертации заключение, поставил на первом листе эпиграф "Еже писах, писах" и, наслаждаясь тем, что рукопись такая тяжелая и пухлая - двести сорок листов! - отнес ее в университет. Здесь он узнал, что свободен до апреля, когда начнутся выпускные экзамены. А судьба диссертации станет известна, как обычно, восьмого февраля - на акте. Таким образом, впереди было по крайней мере два месяца свободы, а в бумажнике - почти двести рублей, не говоря уже о том, что Благосветлов предлагал одолжить сколько угодно под будущие статьи. И святки на носу, Рождество, Новый год, Крещенье, а там и масленица - все праздники зимы, сплошное сверканье, а Раиса и не догадывается, что он приезжает так рано и так надолго.

Глава восьмая
1861. ЯНВАРЬ - МАЙ

"Мама, милая, поздравляю тебя с Новым годом и прошу на меня не сердиться, а главное, не огорчаться, что я давно не писал. Не скажу, чтобы мне было некогда, не скажу, чтобы я забыл, а так, "в мягких муравах у нас" очень весело, и дни проходят за днями, а письмо не пишется. Я думаю пробыть в Москве до 1 февраля, а там еду в Петербург…

Вообще наши дела идут недурно, и живется хорошо. До некоторой степени нарушает нашу гармонию Андрей Дмитриевич; он мнителен до крайности, каждое слово считает за оскорбление и страстный охотник до объяснений, после которых сам же страдает. Но зато он топит печи, моет посуду и по крайней мере хоть этим заглаживает свою ворчливость. Я смотрю на него как на временное и необходимое зло; после моей женитьбы я постараюсь совершенно разойтись с ним".

Все же каникулы эти проходили не совсем так, как мечталось Писареву.

Начать с того, что он ехал в Москву женихом, а Раиса, представляя, его своим знакомым, неизменно говорила:

- Это мой двоюродный брат, прошу любить.

Знакомых у нее оказалось довольно много. Гарднер бывал каждый день. Иван Хрущов, студент-филолог, красавец брюнет с тугой плоеной шевелюрой, неотступно следовал за Раисой повсюду. Но этих двоих Писарев по крайней мере знал, Хрущева сам представил Раисе летом в Грунце - тот жил в нескольких верстах, в имении своего брата. И Хрущов, и Гарднер относились к Писареву сердечно и не забывали, что Раиса помолвлена, - правда, и подшучивали над этим, и Раиса злилась, но все равно это были милые люди. И о приятелях, которых они приводили с собой, обо всех этих студентах и молодых офицерах тоже нельзя было сказать ничего худого - жаль только, что Раиса им так радовалась и что остаться с ней наедине никак не удавалось. Самовар пыхтел на столе с утра до вечера, от чужих смешливых голосов некуда было деться в квартире Андрея Дмитриевича - ни дать ни взять мазановские номера. Здесь Раиса жила с ноября: в меблированных комнатах дорого, у московских тетушек скучно. Андрей Дмитриевич хоть и мучил ее признаниями в любви, сценами ревности, слезами и даже стихами, которые он сочинял по ночам и просовывал под дверь ее комнаты, но все же не смел мешать ей жить, как хочется, и видеться с интересными людьми. Она написала новый роман - "Всякому свое", героиней которого опять была сирота с независимым и решительным характером - Лидия, и эта Лидия выходила по любви замуж за студента-медика. Но "Русский вестник" не брал этого романа, а печататься в "Развлечении", где Андрей Дмитриевич был своим человеком, Раисе не хотелось: несолидное издание, еженедельник с бульварным оттенком, и платили там гроши.

Раиса выглядела грустной, осунулась и побледнела. Она остригла косу; волосы, перехваченные за ушами темной лентой, свободно падали на плечи. Писарев не смел до них дотронуться: нежностей Раиса не терпела. Она избегала и разговоров о свадьбе, да и случая не было заговорить: все катания на тройках да прогулки гурьбой. Не при Андрее же Дмитриевиче разглагольствовать о будущем счастье.

Писарев привез ему рукопись своего романа. Дядя хвалил неистово и возмутился, услышав, что эту вещь, такую современную и художественную, Митя не только не собирается печатать, но даже намерен сжечь.

- Нет уж, извини, не позволю. Это не только твоя история. Тут мы все как живые - Раиса, я, даже твоя мамашa. Это наша жизнь, хоть и не все ты видишь в истинном свете. Не отдам рукопись! Сам напечатаю, как свою, коли она тебе не нужна.

Писарев, смеясь, согласился. Весь день Андрей Дмитриевич колдовал над рукописью - что-то вычеркивал и вписывал, а вечером объявил своим молодым друзьям, что сочинил коротенький роман и хочет прочитать его вслух.

Присутствовали, кроме Раисы и Писарева, Гарднер и Хрущов. Слушали молча, не глядя друг на друга. Хвалили скупо, обходя сюжет.

Эта деликатность приятелей и молчание Раисы больно задели Писарева. Его отождествляли с героем романа! В нем видели больного мальчика, его щадили! И он обрушился на роман с безжалостной критикой. Не ставя под сомнение фабулу, он высмеивал героя, этого Колю, который так легко теряет рассудок при первом соприкосновении с действительностью. Он говорил, что ежели молодой, здоровый, образованный человек чувствует себя несчастным - так ему и надо. Значит, у него ложный взгляд на вещи, и жалеть его нечего.

- Жизнь прекрасна, и надо наслаждаться ею, а не приставать к другим с требованиями: ах, мол, осчастливьте меня! Материала для счастья у каждого довольно, под рукой лежит, но не всякому дано, а лишь тому, кто не подгоняет свою жизнь под выдуманные правила. А то сочинит себе человек идеал какой-нибудь недостижимый, да потом и плачется, не в силах дотянуться. Кто, спрашивается, виноват? Или возьмите ревность. Ну может ли быть что-либо глупее, унизительнее, а главное - бесполезнее, чем страдать от того, что женщина, которую вы любите, предпочла вам другого? Казалось бы, ежели она вам дорога, радоваться надо ее счастью. Как бы не так! Мы знаем из дрянных книг, из досужей болтовни в гостиных, что в таких случаях положено страдать, - ну и страдаем. Глаза сверкают, зубы скрежещут, мы плачем и сходим с ума - и действительно делаем несчастными себя и других. Колю можно извинить только его крайней молодостью. Преодолев кризис, он способен еще стать дельной личностью. Но пока что, такой, каким изображен, в герои он не годится.

Ошеломленный Андрей Дмитриевич пытался возражать - дескать, любовь не подчиняется рассудку, а идеалы бывают разные, - но тут дружно вступили и Хрущов, и Гарднер и насмешками принудили его отказаться от обскурантских мнений. Раиса так и промолчала весь вечер.

И на всем протяжении этих затянувшихся каникул мерещилась в ней Писареву какая-то необъяснимая отчужденность. Тем настойчивее он уверял Варвару Дмитриевну, что все в порядке:

"Могу тебе поклясться, что между этими людьми у Раисы нет любовника, а если бы и был таковой, то ни ее отец, ни ты, ни я не имеем права вмешиваться в ее дела. Согласно с моими убеждениями, женщина свободна духом и телом и может распоряжаться собой по усмотрению, не отдавая отчета никому, даже своему мужу".

Он прожил в Москве почти два месяца и написал за это время всего одну пустячную рецензию. Время шло однообразно и увлекательно, как снегопад. К февралю деньги кончились. Пора было приниматься за работу. Писарев твердо решил и обещал Раисе, что за год, а то и за полгода добьется прочного, обеспеченного положения в "Русском слове". Потом свадьба, а с осени они поселятся в Петербурге - квартиру надо будет подыскать заранее. Она переводила на другое: надоела Москва, нестерпим Андрей Дмитриевич, а у Гарднера есть кузина, у кузины - имение в Тверской губернии, так не погостить ли там до лета, благо хозяйка прислала приглашение. Отчего же не погостить, поддакивал Писарев.

Уезжал он вместе с Хрущовым - у того были дела в Петербурге. На вокзал явились веселой толпой, до самого звонка дурачились, прощались уже наспех. Но все же Раиса расцеловала его - сама! - в обе щеки. В тот день - одиннадцатого февраля - пала оттепель, и стекло вагонного окна было мокрое, в толстых ледяных прожилках. Он пытался разглядеть ее лицо, когда поезд тронулся, - но ничего не было видно.

Дверь открыл Баллод - остальные обитатели мазановской квартиры ушли уже на лекции.

- Ну, Писарев! - радостно завопил он. - Ну, хорош! Его лордство прохлаждается в древней столице, а тут с собаками ищут: извольте, дескать, получить вашу медаль!

- Медаль?

- Ну да, серебряную. Золотая - Николаю Утину с третьего курса. Но как же ты не приехал на акт? Какое зрелище пропустил!

- Точно я не видал этих церемоний.

- Какие там церемонии! Студенческий протест - вот что там было. Впервые в истории императорского Санкт-Петербургского университета студенты ошикали ректора!

- Не может быть!

- Представь. Объявлена была речь Костомарова - как будто о биографии Аксакова, что ли. И вдруг после отчета ректора на кафедру вместо Костомарова поднимается Касторский! У нас теперь принято обыкновение, как в немецких университетах: в знак одобрения топаем ногами, в знак неудовольствия - шиканье. Сотни голосов хором: речь Костомарова, речь Костомарова! Начальство скрылось, один Фицтум бродит по коридору как тень. Наконец Плетнев опять появился - бледный, губы дрожат. Кое-как пролепетал, что речь Николая Ивановича на акте отменена министром, но что она будет произнесена на днях в публичном чтении, в зале Пассажа. Уговаривал разойтись. И мы разошлись. И никому ничего не было. Вот время настало - нас боятся!

Время действительно настало тревожное, полное надежд и опасений. Это в тот же день подтвердил Писареву Благосветлов. И сам Григорий Евлампиевич выглядел необычно веселым, а говорил задумчиво и чуть ли не ласково.

- Вы, любезнейший Дмитрий Иванович, словно с луны свалились. Неужто Москва-матушка и знать ничего не хочет, кроме жирных кулебяк? Вы не слышали разве, что крестьянское дело покончено? Манифест, говорят, уже готов и будет оглашен в годовщину восшествия Александра Николаевича на престол, девятнадцатого февраля. На девятьсот девяносто девятом году своего существования Россия вступает в семью европейских государств. Двадцать миллионов рабов получат свободу! Но в каком ужасе наши Простаковы и Скотинины! Заметили - столица наводнена войсками? Масленичные балаганы убрали из Александровского сада - видели? Боятся возмущения, - стало быть, совесть-то нечиста. А честные люди опасаются другого - что эта реформа, подготовлявшаяся в такой борьбе и тайне, сойдет на полумеры и вместо немедленного освобождения крестьян с землею начнется скаредное крючкотворство. Что нас ожидает через неделю, какой поворот истории?.. И в такое время, батюшка мой, вы позволяете себе лениться. Возьмите пример с вашего товарища, господина Крестовского: работает для "Русского слова" не покладая рук.

Он заказал Писареву обзор книжек, изданных для народного чтения, и выдал аванс.

Петербург догуливал масленицу. На тридцатиградусном морозе зазывалы в белых балахонах голосили перед балаганами. В цирке блистал акробат и наездник Лиотар. Газетные юмористы с натугой острили над небывалой дороговизной дров и квартир. Все как обычно - но нетерпеливое ожидание перемен сотрясало столицу.

Что ни день какая-нибудь важная новость обсуждалась в мазановских номерах. Семнадцатого февраля появилось официальное объявление, что девятнадцатого никаких правительственных распоряжений по крестьянскому делу обнародовано не будет. Тут же промелькнуло в газетах, что крестьянская воля возвещена будет в дни великого поста, то есть после шестого марта.

- Страшатся разгула праздничной черни, - объяснил Баллод.

И верно - девятнадцатого не случилось ровно ничего, только памятник Николая на Мариинской площади кто-то осыпал цветами; в этом увидели происки партии крепостников.

Двадцатого тот же Баллод принес из университета новое известие: в Варшаве жители устроили торжественную процессию в память Гроховского сражения, и солдаты в них стреляли.

- Убитых пятеро. Польские студенты заказали в костеле панихиду. Наши решили поддержать. И профессоры будут: Костомаров, Спасович, Утин.

Двадцать второго состоялась эта панихида, и Писарев долго не мог забыть, как орган вдруг заиграл национальный польский гимн и все поляки бросились на колени и подхватили его - тихо, согласно и грозно.

Двадцать седьмого разнесся слух, что по церквам читают царский манифест.

Но только через неделю, в Прощеное воскресенье, пятого марта, манифест и положения о крестьянской реформе были распубликованы.

Этот день Писарев провел в доме графа Кушелева, куда привел его Благосветлов. Здесь собрались ближайшие сотрудники "Русского слова". Шампанское лилось рекой, Минаев и Крестовский говорили тосты, поэты Мей и Кроль, закутавшись в какие-то шали, плясали качучу. Один Благосветлов был невесел и ядовито критиковал манифест.

- Так я и знал! - повторял он. - Растянули реформу бог знает на сколько лет, нагромоздили формальностей, которые народу непонятны. А что хуже всего - дали-таки помещикам возможность торговаться с крестьянами за землю - то есть обирать их!

- Ну что ты, право, Григорий Евлампиевич, - возражал Кушелев, - перемелется, и будет мука. Главное - факт совершился. Отменить его невозможно. А дальше жизнь сама распорядится. К крепостному праву возврата нет, и помещики должны это понять. Я ведь тоже помещик.

- Посмотрим, что ты скажешь через два года, когда крестьяне получат, наконец, права свободных людей, но лишатся земли. Знаешь, граф, что тогда начнется? Пугачевщина! И жалкие начатки нашей цивилизации будут уничтожены!

- А все-таки мы, "Русское слово", будем их развивать. Не правда ли, Дмитрий Иванович?

- Раз уж провозглашена личная свобода, - отвечал Писарев, - и, так сказать, эмансипированы тела, нет отныне ничего важнее, чем эмансипация умов. Дайте только с экзаменами разделаться, - а там уж никто не будет работать "Русскому слову" усерднее меня.

Собственно говоря, экзаменов Писарев не боялся: дело привычное, да и навряд ли профессоры станут придираться к обладателю серебряной медали. Но все же несколько часов в день следовало отвести на зубрежку, тем более что Баллод, у которого были приятели на всех факультетах, раздобыл очень хорошие записи лекций Никитенко и Костомарова. Усвоив очередную порцию университетской науки, Писарев отправлялся в кухмистерскую обедать, а после обеда - садился сочинять.

Ему совершенно не мешал шум. Чем громче перекликались соседи, чем чаще хлопали отворяемые двери, тем быстрее летела строка и проще выходила фраза. Статья текла сама собою, как письмо в Москву (правда, Раиса жила уже в тверском имении какой-то кузины Петра Гарднера).

Назад Дальше