Литератор Писарев - Самуил Лурье 40 стр.


Итак, Гончаров предложил объявить журналу "Русское слово" первое предостережение, и Совет Главного управления единодушно его поддержал. Как видно, процветанию господина Благосветлова приходит конец. Ловкий человек, настоящий фификус, такие нравились министру внутренних дел, такие люди нужны - при условии, что они выберут себе какой-нибудь промысел безобидный. Ведь как обустроил свои дела - и не зацепишь его: редактором числится Благовещенский, типография принадлежит якобы Рюмину, книжный магазин при "Русском слове" записан на кого-то еще, а сам Благосветлов - только держатель издательских прав (полученных притом безвозмездно), только домовладелец, и состоятельный, и с немалым кредитом…

Неуловим - и, вероятно, благонадежен. В позапрошлом году подсылали к нему агента из способнейших, бывшего студента-технолога (фамилия Волокитин, псевдоним - Волгин), с бойким пером. Насказал он сорок бочек арестантов: и прокламации-то Благосветлов печатает, и комитетом революционным заправляет, - а на поверку только и оказалось, что отклонил грубый редактор волокитинскую статью, ну а Волгин, как многие люди его призвания, ставил истину не выше справедливости. Пришлось на время оставить Благосветлова в покое. Но теперь это время прошло, он и сам чувствует. После 6 апреля и особенно после появления из-за границы подполковника Соколова редакция, по достоверным сведениям, объята раздором. Благосветлов, подобно Некрасову, учредил нечто вроде домашней цензуры. Сотрудники восстали, предъявили ультиматум, фификус пошел на уступки… Что-то такое было в начале октября в газетах о том, что отныне журнал превращается как бы в общую собственность подписчиков и редакции, а издатель не только не стесняет сотрудников, но еще и обязан представлять и печатать отчеты о своих доходах и расходах. Но, как и следовало ожидать, ничего из этой затеи не вышло, и первого декабря Соколов и Зайцев напечатали в "Голосе", что "самовольные действия гг. Благосветлова и Благовещенского, прямо противоречащие заявленным ими принципам издания журнала, вынуждают нас отказаться от желаемого участия в "Русском слове"". И в постскриптуме: "То же самое уполномочил нас сообщить от своего имени и Д. И. Писарев".

Так вот это какой Писарев! Он сидит в крепости и сам посылать заявления в газеты не может (а печатать в журналах?)! Это, видимо, тот самый, автор прокламации, в которой говорилось, что министры, подобные Валуеву, империю не спасут…

Ну что же, может быть, и не спасут, тем более что Валуев один и подобных ему что-то не видно. Петр Александрович давно устал изображать Лебедя и, противодействуя Щуке и Раку, напрасно хлопать крыльями над неподвижным возом. Поклажа непомерно тяжка. Он уже четыре года пробыл министром и не далее как две недели назад умолял государя об освобождении от этой, как он выразился, умственно-арестантской работы, хотя без двенадцатитысячного жалованья и казенной дачи на Каменном острове обойтись было бы нелегко. Петр Александрович предпочел бы уехать послом в Англию или Францию и, обретя некоторый досуг, заняться литературою. Но государь не соизволил на это; напротив, он требовал, чтобы Петр Александрович сам признал, что на своем посту незаменим. Уклоняться не приходилось; можно было назвать людей более приятных (Шувалова, к примеру), но более полезных - просто не было. Небогаты мы людьми. И Валуев остался министром. А раз остался - он будет служить империи, как служил всегда: без страха и упрека; только так подобает поступать дворянину, которого обессмертил Пушкин в "Капитанской дочке" под именем Гринева. Ни дня без поступка! И не взыщите, молодой человек, что сегодня, девятнадцатого декабря, поступок будет не совсем для вас выгодный…

Размышляя в этом роде, Петр Александрович Валуев, министр внутренних дел, просмотрел остальные бумаги по Главному управлению, а потом написал распоряжение, которым обязал г. д. с. с. Гончарова составить текст предостережения журналу "Русское слово" и озаботиться его опубликованием в завтрашней "Северной почте".

"Принимая во внимание, что в журнале "Русское слово" (№ 10) в статье "Новый тип" (стр. 4, 8, 10, 13 и 26) отвергается понятие о браке и проводятся теории социализма и коммунизма; статья же "О капитале" (стр. 50–62) враждебно сопоставляет класс собственников с неимущими и рабочими классами, а в повестях "Три семьи" (стр. 113–115) и "Год жизни" (стр. 224–227) высказываются проникнутые крайним цинизмом отзывы об основных понятиях о чести и о нравственности вообще, - Министр внутренних дел на основании ст. 29, 31 и 38 Высочайше утвержденного 6 апреля сего года мнения Государственного Совета и согласно заключению Совета Главного управления по делам печати определил: "объявить первое предостережение журналу "Русское слово" в лице издателя, кандидата прав, Григория Евлампиевича Благосветлова и редактора, окончившего курс в С.-Петербургской Духовной семинарии, Николая Александровича Благовещенского"".

Сообщение в газете от двадцатого декабря переполнило чашу терпения инженер-генерала Сорокина. Кому-кому, а господину коменданту было отлично известно, чья это статья отвергает понятие о браке! Между тем его высокопревосходительство уже дня три как пребывал в сильнейшей ажитации, именно из-за Писарева. Из последнего письма осужденного к мамаше явствовало, что нашелся умник, предложивший ему, ни много ни мало, две с половиною тысячи рублей за полное собрание его сочинений! И добро бы это был книгопродавец, издатель, какой-нибудь Благосветлов, - ничуть не бывало! Не издатель и не литератор, а отставной артиллерии поручик, о котором и сам Писарев услыхал впервые в жизни, - некто Павленков - брался выдать в свет все статьи восемью выпусками, каждый ценою в рубль. Оставалось только надеяться, что он имел в виду барыш, а не распространение безнравственных учений, но верилось в это с трудом, выбор был чересчур неизвинительный: неужто в России нечего больше печатать? Притом непонятно было, как дошло до Писарева это предложение. То есть очень понятно: через сестрицу, - но какова дерзость?

Осужденный, ясное дело, ног под собою не чуял от радости.

"Ну вот, мама, - писал он, - ты все не верила, что твой непокорный сын может сделать кое-что и хорошего, такого, по крайней мере, что бы люди очень ценили и чем бы они очень дорожили. Ан вышло, что ты ошибалась, да еще как! Где это видано, чтобы издавалось полное (заметь, maman, полное, а не "избранные" и пр.) собрание сочинений живого, а не мертвого русского критика и публициста, которому всего 26 лет и которого г. Антонович считает неумным, Катков - вредным, Николай Соловьев - антихристом и пр. Признаюсь, мне это приятно, что издают, да еще деньги за это платят, которые нам теперь совсем не лишние. Заживем, мамаша, заживем, да еще как. Предчувствую, что еще несколько лет работы, и я так высоко заберусь на литературный парнас, что ты, и Верочка, и Катя станете звать меня не Митей уже, а Дмитрием Ивановичем…"

Сорокин, пожалуй, даже себе не мог объяснить хорошенько, что так оскорбительно задевает его во всей этой истории. Он только мечтал, мучительно мечтал о той минуте, когда молодчик запоет по-другому. И ознакомившись с распоряжением министра внутренних дел, решил, что минута эта наступила.

Накануне рождества Писарева водили в баню, устроенную в Невской куртине. А когда привели обратно, он сперва было не узнал своей камеры…

"Ваша светлость. К Вам пишет из каземата Петропавловской крепости человек, облагодетельствованный Вами, и пишет он не затем, чтобы просить себе у Вашей светлости новых благодеяний.

Ваша светлость изволили доставить мне, кандидату университета, Дмитрию Писареву, содержащемуся в Петропавловской крепости с 3 июля 1862 г., возможность писать и печатать статьи в журналах. В течение двух с половиной лет (от июня 1863 г. до декабря 1865 г.) я пользовался беспрепятственно великою милостью, дававшею мне возможность кормить мать и сестер.

Во все это время я постоянно получал и держал у себя в каземате все дозволенные в России книги и периодические издания, которые мне были необходимы для моих работ.

С конца декабря нынешнего года все переменилось.

Крепостное начальство отобрало у меня все мои книги, и я хожу теперь по каземату из угла в угол, не зная, что делать, не зная, чем будет существовать мое бедное семейство, и не умея понять, чем я мог навлечь на себя такое тяжелое наказание.

Лучшие годы моей жизни проходят в каземате. Я об них не жалею, я не прошу освобождения. Я знаю, что виноват, и несу с полной покорностью заслуженное наказание.

Но об одной милости умоляю Вашу светлость, и эту милость я готов вымаливать себе на коленях и со слезами: не лишайте меня возможности учиться и работать, не закрывайте раскаявшемуся преступнику единственной дороги к полному исправлению и к новой жизни, разумной, полезной и скромной.

Вашей светлости известно, что невежество составляет настоящие причины тех мечтаний и увлечений, от которых погибает добрая и честная молодежь.

Вашей светлости известно, что образование есть самое надежное оружие против опасных заблуждений.

Будьте же великодушны: позвольте мне по-прежнему употреблять долгие дни моего заключения на приобретение полезных знаний, на развитие моего незрелого ума и на работу, доставляющую пропитание моей больной матери и моим сестрам.

Положение моего семейства в настоящую минуту тем более печально и затруднительно, что издатель "Русского слова" г. Благосветлов, пользуясь моим заключением, на днях обманул меня при окончательном расчете, с лишком на 400 р. Вследствие этого неожиданного дефицита работа моя становится еще более необходима, чем прежде.

…Легко может быть, что письмо мое бессвязно. В таком случае прошу Вашу светлость великодушно извинить меня. Вы можете себе представить, князь, как тяжело ложатся все эти огорчения на человека, потрясенного уже тремя с половиной годами одиночного заключения. У меня ужасно болит голова, путаются мысли, и я страдаю бессонницей, так что в сутки мне удается заснуть всего на 2 или 3 часа…

Умоляю Вашу светлость упрочить за мною благодеяния, которые уже дарованы мне Вашим великодушным заступничеством. Я буду совершенно счастлив, лишь бы у меня не отнимали того, что мне было дано Вашей светлостью.

С глубочайшим уважением и беспредельной преданностью имею счастие быть облагодетельствованный Вашей светлостью

Дмитрий Писарев. 1865 г. Декабря 26 дня".

Инженер-генерал был очень доволен и на копии письма, препровожденной в Третье отделение, сделал карандашом игривую надпись: "После дождя хорошая погода", - знал, что там умеют оценить шутку.

Само письмо, памятуя, так сказать, уроки прошлого, утаить от генерал-губернатора Сорокин не решился, переслал; только приложил объяснительную записку, в которой расписывал привольное житье Писарева в крепости (свидания с матерью и сестрами до четырех и более раз в месяц), напоминал, что его статьи заслужили общее неодобрение, и, непреднамеренно каламбуря, оправдывал принятые по отношению к осужденному "некоторые меры предосторожности" - министерским предостережением, объявленным журналу "Русское слово".

"Писарев не только не ценит делаемого ему в Санкт-Петербургской крепости снисхождения, - с тонкой укоризной отмечал комендант, - но не желает понять и того, что, если бы не милостивое участие к нему Вашей светлости, должен был бы содержаться в Шлиссельбургской крепости, где свидания с родными и литературные занятия были бы не так возможны, как здесь".

Сорокин получил от Суворова нагоняй. Книги и письменные принадлежности были Писареву возвращены. Старый комендант не трогал его больше, даже избегал посещать его камеру. Инженер-генерал Сорокин много чего испытал на своем веку и научился ждать. Он верил, что рано или поздно справедливость восторжествует.

Одиннадцатая книжка "Русского слова" вышла в самом конце года, и второе предостережение журналу было объявлено восьмого января. Справедливости ради необходимо заметить, что на этот раз Иван Александрович Гончаров с ожесточением возражал против такой меры. Он приготовил проникновенный разбор статьи Писарева "Исторические идеи Огюста Конта", которая оказалась, по его словам, самой замечательной в цензурном отношении.

Ни один критик, ни один философ не сумел бы передать пафос писаревской статьи так изящно и точно, так просто и кратко. Гончаров выбрал из нее три страницы, но таких, где главное убеждение автора - что будто бы вся история человеческой мысли представляет колоссальную борьбу рассудка с воображением - высветилось до дна.

Пересказав эти три страницы всего четырьмя абзацами и подчеркнув употребленные Писаревым иносказательные обороты, Иван Александрович неожиданным и блестящим приемом - как искусный анатом - вскрыл их внутренний смысл:

"Я прошу позволения прочесть эти три страницы вполне, чтобы решить, согласно ли будет мнение г. Председателя и гг. прочих членов Совета с моим заключением о том, что автор под именем средневековой и традиционной доктрины разумеет не иное что, как христианскую религию вообще, и что последнее, приведенное мною выражение автора: "средневековая организация теократической власти", очевидно относимое им к светской власти пап, не уничтожает его первого вывода (стр. 226) о том, что средневековая доктрина (т. е. христианство) есть не что иное, как плод воображения и уступка рассудку.

Если, несмотря на замаскированную диалектику автора, вывод будет ясен и для всех гг. членов Совета, то само собою разумеется, что такое явное отрицание святости происхождения христианской религии подвергает автора и редакторов журнала ответственности по суду на основании I ч. тома XV Свода законов".

Идея была довольно смела, и, предвидя возможные возражения со стороны тех, кто предпочел бы уже проторенный путь, Иван Александрович выдвинул в ее пользу два соблазнительных аргумента. Один состоял в том, что новое предостережение "миновало бы наказанием главного виновника, т. е. автора означенной статьи г. Писарева, который, как объявлено в этом и других журналах, вместе с некоторыми сотрудниками отделился от редакции; тогда как по суду он первый был бы подвергнут ответственности".

Второй аргумент рассчитан был на то, чтобы заинтересовать министра: статья Писарева представляет собой капитальное нарушение законов о печати, и, кажется, нельзя сомневаться, что она послужит для судебной власти достаточным поводом "принять относительно "Русского слова" решительную меру, которая разом положила бы предел вредной пропаганде этого журнала".

Однако ни Совет Главного управления, ни министр не согласились на судебное преследование. Дело это было новое, совершенной уверенности в положительных результатах не внушало, требовало составления многочисленных бумаг и грозило промедлением. Синица в руках предпочтительнее журавля в небе. Если бы Писарев действительно получил за свою статью хоть пару лет каторги, то подобный афронт, конечно, приструнил бы пишущую братию… Но оттягивать ради этого прекращение "Русского слова" все-таки не хотелось: ведь журнал можно было остановить буквально недели через три, как только появится декабрьская книжка.

Гончаров смирился с решением коллег, но затаил обиду. И о декабрьской книжке отозвался сдержанно:

"…замечательный образец журнальной ловкости - остаться верною принятому направлению, не подавая поводов к административному и еще менее к судебному преследованию".

В отзыве сквозил упрек: не воспользовались удобным случаем, упустили - вот и ожидайте теперь "первейшего повода". (Статей Писарева не было в этой книжке. Была статья Д. Рагодина, и мог ли знать Иван Александрович, что это псевдоним?)

Валуев вышел из себя, потребовал письменных объяснений, - Гончаров их представил… Словом, дело затянулось до февраля, когда наконец-то был отпечатан январский нумер "Русского слова" за 1866 год. Двенадцатого февраля вечером экземпляр был доставлен к цензору Скуратову, а шестнадцатого в 3 часа 35 минут пополудни Благосветлов и Благовещенский уже давали полицейскому поручику подписку: "…предостережение "Русскому слову" мы получили и немедленно обязываемся приостановить свое издание". Журнал был закрыт на пять месяцев - стало быть, до июля…

Бессонница и головная боль не оставляли Писарева с того достопамятного рождества. Он похудел, осунулся, стал как бы меньше ростом, будто лопнула какая-то пружина, распрямлявшая тело, и оно всей тяжестью обвисло на позвоночном столбе. Самая короткая прогулка утомляла, мешанина крепостных шумов раздражала донельзя. И впервые за все время заключения больше хотелось читать, чем писать. Просто лежать на кровати с томиком Теккерея в руках, погружаясь в хитросплетение судеб вполне посторонних людей с иностранными именами, и с горячим участием следить, как они там, в своем сюжете, живут, хлопочут, спорят, влюбляются и так далее.

Зато реальные события, то есть сообщения о них из-за стен крепости (в самой-то крепости - что могло происходить?) - мало его занимали. Благосветлов, чтобы удовлетворить невольно обманутых подписчиков, затеял учено-литературный сборник "Луч", а в предвидении неизбежной гибели "Русского слова" подыскивал надежного человека, под фирмою которого можно было бы издавать новый журнал, с более солидным названием, например - "Дело". Павленков отпечатал уже три тысячи экземпляров первого выпуска собрания сочинений, а также объяснился Вере в любви. Маша Маркович написала Варваре Дмитриевне из Парижа, что ее возлюбленный Александр Пассек умирает (для завершения проекта о преобразовании русских тюрем ему оставалось изучить постановку дела в Англии и Ирландии, он поехал туда на занятые деньги, вернулся в последнем градусе чахотки: денег нет, книги нет, и жизнь кончена); Серно-Соловьевич умер в Сибири при каких-то странных обстоятельствах…

Все это доносилось до Писарева глухо, как бы сквозь слой воды. Ему и мерещилось иногда, что он тонет.

Однако же он работал; хотя и без прежнего вдохновения, но сравнительно много. За февраль окончил статью "Погибшие и погибающие" - три печатных листа. В марте написал замечательное сочинение: "Популяризаторы отрицательных доктрин". Это была не критика и не публицистика, и поверхностный читатель мог бы даже принять статью за пересказ книги Геттнера "История всеобщей литературы XVIII века", - или за извлечение, наподобие того, над которым корпел семь лет назад студент Писарев в Публичной библиотеке, за большим овальным столом, на диванчике, обитом красным плюшем… На самом же деле это было размышление о Литераторе - о роли, участи, целях, обязанностях этого персонажа человеческой истории, о его шансах уцелеть там, где общественное мнение "еще не привыкло вмешиваться постоянно в общественные дела и где весь строй существующих учреждений враждебен такому вмешательству"…

Пятого апреля во время утренней приборки солдаты поспешно и молча вынесли из каземата все книги, до единой, всю бумагу, чернила, перья. Пинкорнелли не появлялся. Незнакомый дежурный офицер вопросов и восклицаний Писарева словно не слышал, выдать хоть один лист бумаги - для жалобы на имя генерал-губернатора - наотрез отказался, на требование же пригласить коменданта отвечал так: "Его высокопревосходительство пожалует к вам в свое время".

Назад Дальше