Литератор Писарев - Самуил Лурье 9 стр.


Иван Александрович так и сказал Тургеневу, едва только закончилось чтение "Дворянского гнезда" и слушатели разошлись. Это было уже в пятьдесят восьмом году. Тургенев явился в Петербург с новой рукописью и всех пригласил на обед - Некрасова, Панаева, Боткина, Анненкова и графа Льва Толстого, помнится, позвал, - а Ивану Александровичу про обед ни слова. Что же, он пришел без приглашения, после обеда, выслушал чтение Анненкова и, оставшись с Тургеневым наедине, так и отрезал: "Прослушанная мною повесть есть не что иное, как слепок с моего романа".

"Как он побелел мгновенно, как клоун в цирке, как заметался, засюсюкал: "Как, что, что вы говорите: неправда, нет! Я брошу в печку"".

- Нет, не бросайте, - гордо ответил Иван Александрович, - я вам отдал это - я еще могу что-нибудь сделать. У меня много!

Тем и кончилось тогда, хотя Тургенев и пытался еще оправдываться, даже написал письмо, в котором очень ловко доказывал, что повесть - самостоятельное произведение; посторонний человек, чего доброго, и поверил бы. Но Иван Александрович что знал - то знал и держался величественно и сухо. Между тем "Дворянское гнездо" вышло в свет; в журналах и гостиных только и говорили что о нем; и каждая похвала жгла обидой сердце Ивана Александровича. Его намеков никто не понимал, - один Дудышкин, сидя за чайным столом у Майковых, подмигивал, как посвященный в тайну, да ведь Дудышкина хлебом не корми, а дай стравить литературных людей между собою. Но он по крайней мере хоть знал Тургеневу настоящую цену, а остальные только что на руках не носили "бархатного плута" - вон какую овацию сделали на вечере Литературного фонда: как будто он и есть первый писатель. Иван Александрович предчувствовал, что Тургенев не замедлит развить свой успех. Он уже постиг замысел этого хитреца: мало-помалу вытаскать все содержание из "Художника".

"Когда-то еще я соберусь оканчивать роман, а он уже опередит меня, и тогда выйдет так, что не он, а я, так сказать, иду по его следам, подражаю ему! Так все и произошло, и так происходит до сих пор! Интрига, как обширная сеть, раскинулась далеко и надолго".

Еще летом, в Мариенбаде, Иван Александрович заметил, что находится под наблюдением. Какие-то личности сновали по коридору отеля, и не было сомнений, что стоило ему выйти на прогулку (а они нарочно подстраивали разные встречи и разговоры, чтобы он отсутствовал подольше) - и они проникали в его комнату и читали, а то и списывали черновики.

И теперь, в Петербурге, происходило то же самое. Иван Александрович держал рукописи под замком и не позволял слуге отлучаться из дому, но это не спасало. Люди, в которых на первый взгляд никак нельзя было заподозрить подручных Тургенева, пользовались всяким случаем завести с Иваном Александровичем литературный разговор, а потом прощались и уходили, чтобы записать его слова ("и мне случалось, пойдя осторожно за ними в след, ловить их"). Мало того, - следили и на улицах: эти люди употребляли такой маневр, будто им и дела нет до Ивана Александровича, но стоило ему обернуться - и он всегда узнавал того, кто следит. И вот - всеми этими средствами Тургенев добился своего: напечатал-таки новую повесть. Думать об этом было невыносимо.

29 марта профессор А. В. Никитенко записал в дневник:

"Встретясъ на днях с Дудышкиным и узнав от него, что он идет обедать к Тургеневу, Гончаров грубо и злобно сказал ему: "Скажите Тургеневу, что он обеды задает на мои деньги" (Тургенев получил за свою повесть от "Русского вестника" 4000 рублей). Дудышкин, видя человека, решительно потерявшего голову, должен был бы поступить осторожнее; но он буквально передал слова Гончарова Тургеневу. Разумеется, это должно было в последнем переполнить меру терпения. Тургенев написал Гончарову весьма серьезное письмо, назвал его слова клеветой и требовал объяснения в присутствии избранных обоими доверенных лиц; в противном случае угрожал ему дуэлью…"

Ай, какое неприятное и неловкое получилось объяснение! Тургенев пришел с Анненковым, Дружининым и Дудышкиным, а Гончаров пригласил в свидетели Никитенко. Тургенев был очень бледен сначала, а Гончаров красен. Тургенев ясно и просто изложил весь ход дела, на что Гончаров, по словам Никитенко, "отвечал как-то смутно и неудовлетворительно". Иван Александрович вооружился программой своего романа - ветхой рукописью, извлеченной из особой шкатулки, - а Дружинин и Анненков снисходительно доказывали ему, что случайные совпадения, если даже они имеются, ничего не значат, что они скорее неизбежны в произведениях двух таких крупных художников, раз уж оба изображают современную русскую жизнь. "А знаете что, Иван Александрович, - сказал вдруг Тургенев, - ведь вы не читали "Накануне"!" Гончаров хмуро сознался, что это правда, что он судит о повести со слов самого Тургенева, который рассказывал ему этот сюжет в прошлом году. "А вы прочтите, непременно прочтите!" - требовал Тургенев. Спор потерял всякий смысл.

"Самое важное, чего мы боялись, - говорит Никитенко, - это были слова Гончарова, переданные Дудышкиным; но как Гончаров признал их сам за нелепые и сказанные без намерения и не в том смысле, какой можно в них видеть, ради одной шутки, впрочем, по его собственному признанию, неделикатной и грубой, а Дудышкин выразил, что он не был уполномочен сказавшим их передать их Тургеневу, то мы торжественно провозгласили слова эти как бы не существовавшими…"

Когда с этим вопросом было покончено, Тургенев поднялся и, теребя перчатку, дрожащим голосом объявил, что с этого дня дружеские отношения между ним и Гончаровым прекращаются. Иван Александрович молчал:

"Я молчал перед этой беззастенчивостью, видя, что я потерял всякую возможность обличить правду, - и пожалел опять, что не бросил сразу все".

Тургенев с друзьями отправился в ресторан и остроумно потешался за обедом над этой новой повестью о том, как поссорился Иван Александрович с Иваном Сергеевичем, но на сердце у него скребли кошки, и рука с бокалом дрожала еще сильней, чем писклявый голос. Не везло ему с "Накануне". Если бы все обошлось только стычкой с этим маниаком, с этим обезумевшим чиновником цензуры! Но со дня на день должен был выйти очередной нумер "Современника", а в нем - статья Добролюбова о "Накануне". Вот кого ненавидел Иван Сергеевич - мальчишку с лицом протестантского пастора и корявыми ухватками бурсака! Статья была чудовищна. Мало того, что, как предупреждал по-приятельски цензор Бекетов, дерзкие выходки Добролюбова против правительства могли привлечь и к автору "Накануне" нежелательное внимание. Это бы еще куда ни шло. Но издевательски объявить на всю Россию, что "талант господина Тургенева не из титанических", что на протяжении двадцати лет он варьирует в своих произведениях один и тот же характер, одну и ту же мысль и обязан своим успехом главным образом чутью, с которым отзывается на злобу дня и подновляет в духе самых современных и прогрессивных идей "некоторую пошлость" мотива! С каким ядом все это было написано! С какой неуловимой насмешкой восхищался безнравственный семинарист "господином Тургеневым - певцом чистой идеальной женской любви", тут же добавляя, что талант господина Тургенева всегда был силен этой стороною, "и в этом, конечно, заключается существенное значение" его повестей для общества. После этого стоило ли удивляться тому, что "Накануне" оценивалась мимоходом, как вещь, которая производит "слабое, даже отчасти неблагоприятное впечатление"; дескать, исписался Тургенев, не совладать ему с деятельными характерами, не по зубам Инсаровы поклоннику "лишних людей" - персонажей, "до тонкости изученных и живо прочувствованных автором". То ли дело - Гончаров с его "Обломовым". А сколько было рассыпано в статье двусмысленных политических намеков, самый зловещий из которых - в самом конце:

"Во всяком случае, канун недалек от следующего за ним дня: всего-то какая-нибудь ночь разделяет их!.."

Статья так и называлась в рукописи: "Когда же придет настоящий день?". Этого Бекетов, конечно, не допустит. Но что бы он там ни вычеркнул, обидный смысл впрыснут в текст до того глубоко, что ежели только Некрасов осмелится напечатать - нет, этого мало - ежели он раз навсегда не откажется от услуг господина Добролюбова, то Иван Сергеевич порывает с "Современником" навеки. Довольно он терпел эти плебейские шуточки и якобинские фокусы. Слуга покорный! Он так и заявил Некрасову, когда тот привез добролюбовскую статью - этакая дружеская любезность, - предлагая выбросить неприятные места. Иван Сергеевич, конечно, подчеркнул красным карандашом все змеиные укусы, - и что же? Во второй корректуре все осталось почти как было, только начало другое. Больше уже Иван Сергеевич с Некрасовым разговаривать не стал, а написал ему четыре слова: "Выбирай - я или Добролюбов". С тех пор прошел почти месяц, от Некрасова - ни слова, март на исходе, а третьей книжки "Современника" - нет и нет…

Редакция "Современника" была охвачена смятением. Во-первых, потому что Добролюбов тяжко захворал и доктора заявили, что в петербургском климате он долго не протянет. Во-вторых, потому что Панаев встретил в театре начальника штаба корпуса жандармов - Тимашева, и тот отечески посоветовал Ивану Ивановичу "очистить свой журнал от таких сотрудников, как Добролюбов и Чернышевский, и всей их шайки". Стало быть, следовало немедля отправить Добролюбова за границу - лучше всего в Италию. Некрасов взялся хлопотать о заграничном паспорте. Чернышевский опять, как в былые времена, принялся редактировать отдел библиографии. (Между прочим, Добролюбов рекомендовал ему для этого отдела юного автора с философским образованием и оригинальным складом ума - некоего Антоновича.) Куча корректур на столе у Панаева выросла вдвое.

Некрасов был мрачен, Панаева плакала, и Чернышевский трубно сморкался в свой огромный платок. Один Добролюбов делал вид, что нисколько не унывает, и сочинял смешной отчет о диспуте, на котором успел побывать еще до того, как слег, 19 марта: диспуте Костомарова с Погодиным в актовом зале университета.

- Яблоку негде было упасть, - жаловался он Панаевой. - Студенты, дамы из общества, литераторы… Как подумаешь, до чего же необходимо нашей образованной публике знать доподлинно, кто таков был Рюрик - норманн или литовец, и откуда он привел свою дружину - из Скандинавии или с берегов Немана! Вот уж действительно - более важных забот у нас нет. Несчастная страна, право! Молодежь хлопает Костомарову с таким ожесточением, точно он не замшелую теорию норманнскую опровергает, а прямо всю российскую неправду изобличил. Крик, шум, противники раскланиваются, важно улыбаясь, - ну точь-в-точь как в гейневской балладе, которую - помните? - читал Михайлов. Вот я их обласкаю в "Свистке"!

Авдотья Яковлевна через силу усмехалась и поила его с ложечки бульоном.

Нева разошлась пятого апреля, на Святой неделе было уже совершенно сухо. Вслед за несколькими теплыми днями была гроза, и снова стало холодно. В двадцатых числах пошел по Неве ладожский лед.

"Приготовления к цветочной выставке уже начались, - писал Панаев в фельетоне "Современника". - Она скоро откроется, по обыкновению, в экзерциргаузе Зимнего дворца… Гулянья в Летнем саду начались после святой недели. На Мариинской площади между Исаакиевским собором и памятником Николая I устраивается сквер. Говорят, он украсится фонтанами, если петербургские водопроводы откроют когда-нибудь свои действия".

В эти-то дни, в половине апреля, из лечебницы доктора Штейна сбежал пациент, совсем еще молодой человек, страдавший dementia melanholica. Больничные служители явились в дом, где он укрылся, но хозяин дома, отставной адмирал, не выдал им беглеца, который, весь дрожа, уверял, что в больнице его мучают, хотя он совершенно здоров, и что он наложит на себя руки, если снова попадет туда. С одобрения университетского начальства адмирал отвез юношу к родителям, в Тульскую губернию. Так Дмитрий Писарев опять возвратился домой.

Глава седьмая
1860. МАЙ - ДЕКАБРЬ

"Я оправился от тяжелой душевной болезни, и, собравшись с новыми силами, снова принимаюсь за те работы, от которых, полгода тому назад, был принужден отказаться. Полгода в молодых летах много значат; в полгода много прибавляется росту и в физическом, и в умственном отношении; платье, которое полгода тому назад было как раз впору, делается коротким, узким, жмет и теснит развившиеся члены; идеи, которые полгода тому назад казались новыми, смелыми, чуть не гениальными, теперь кажутся обыкновенными; что тогда казалось обыкновенным, то теперь уж сделалось плоским; что тогда вполне удовлетворяло критическим требованиям, в том теперь обнаружились недостатки и пятна, которые, как известно, есть везде, даже и на солнце".

Статья выходила огромной, и мысль металась в ней, как жук-плавунец по зеркалу реки, чертя зигзаги, рассекаемые кругами. Здесь было все - обзор собственной литературной деятельности в "Рассвете", личные признания, рассуждения о родах и жанрах словесности, экскурсы в историю Украины, замечания о крепостном праве, полемика с какими-то безымянными социалистами о том, что такое национальный характер, даже упоминание о дяде Александре Ивановиче - знаменитом некогда водевилисте. И все это были "Мысли по поводу сочинений Марка Вовчка", - так статья и называлась.

Но о рассказах Маши Маркович в ней говорилось мало. Героем статьи был ее автор, Дмитрий Писарев, - человек, выдержавший трудное испытание и оглядывающий жизнь с новой высоты. Этот человек наслаждался достигнутым вновь душевным спокойствием и спешил поделиться тайной, которую ему только что посчастливилось разгадать. Дело в том, что он знал теперь, в чем состоит цель жизни:

"В возможно-всестороннем и полном развитии всех способностей души, всех сторон человеческого существа, и в тесно связанном с этим процессом развития, полном и гармоническом наслаждении всеми благами жизни: собою, природою, окружающими людьми, наукою, искусством, словом, жизнью, в самом обширном и благородном смысле этого прекрасного и многозначительного слова".

Теория эгоизма освобождалась от ожесточения. Конечно, самодовольство - чувство особенно приятное, и каждый честный и развитой человек должен дорожить собственным уважением несравненно больше, нежели уважением других людей, даже самых близких. Но зачем же отвергать их привязанность или отказываться от любви к ним? Важно только помнить, что любовь никогда не должна становиться кумиром, исключительною целью жизни; и смешны те, "кто полагает, что любовь должна быть непременно связана с самоотвержением, с жертвами, с забвением собственной личности для личности другого". Главное - избегать крайностей, односторонних увлечений, и тогда, развивая свои способности и поддерживая их равновесие, вы непременно будете счастливы - если сумеете воспользоваться обстоятельствами.

До чего кстати вынырнул из памяти Гайм - та самая книга, над которой Писарев так изнывал когда-то в Публичной библиотеке! Оказалось, что в биографии Вильгельма Гумбольдта находится самый живой пример человеческого счастья. А ведь счастье едва ли не совпадает с целью существования.

"Ему 20 лет, он силен, здоров, горизонт его мысли необъятно широк, он живет в собственном поместье и окружен всеми удобствами комфорта, всеми признаками довольства; он находится в дружеских отношениях со всею умственною аристократиею Германии; возле него сидит нежно любимая жена его, прелестная, умная, прекрасно образованная молодая женщина, любящая его сознательно и в то же время безгранично; он окружен любимыми своими занятиями и делит их со своею Каролиною, читая вместе с нею в подлиннике Овидия, Пиндара, Эсхила, Гомера. Вот это жизнь, вот это семейное счастье, какое дай Бог и мне, и вам, читательницы, и всякому человеку, способному оценить его по достоинству!"

Писареву тоже было двадцать лет, и этот идеал казался как никогда близок к осуществлению. В Грунце его ласкали и баловали так, словно прошлого лета никто не помнил; литературная слава ждала его в Петербурге - стоило только послать в "Рассвет" эту статью, для верности застраховав ее рублей на двести. Денег - сколько угодно - можно заработать переводами. Ученая карьера - впрочем, бог с ней, с ученостью, но тема, объявленная Стасюлевичем, - "Аполлоний Тианский и его бремя" - нетрудная; ежели сметать на живую нитку сведения из источников да разных специальных трудов, получится работа не хуже, чем о Гумбольдте, - а та ведь напечатана. Отчего бы и этой не получить похвальный отзыв - для звания кандидата вполне достаточно, - а там, глядишь, и ее удастся поместить в каком-нибудь журнале.

Одним словом, ни облачка не было над головой, ни морщинки на поверхности души. Для счастья не хватало только прелестной, умной, прекрасно образованной молодой женщины, - но maman сама просила ее приехать, и Раиса твердо обещала. Больше того - она теперь в глазах целого света Митина невеста, это решено, и все препятствия отпали, а Гарднер ей всего лишь приятель, она и не думала в него влюбляться, даже говорит, что это недоразумение.

Правда, приезд свой Раиса все откладывала по каким-то там домашним обстоятельствам, но она и сама досадовала на проволочки, письма ее были веселые и сердечные, так что время в ожидании текло хоть и медленно, а все же не мучительно. Митя ездил верхом, купался, лакомился земляникой со сливками, за обедом степенно беседовал с отцом о резне в Дамаске и о войне Испании против Марокко, а после ужина слушал, как дядя Сергей Иванович читает свой перевод старинного английского романа, или - в очередь с Верой и Катей - переписывал стихи из различных журналов в нарочно для этого купленный альбом с золоченым тиснением на обложке.

Этим летом он много читал стихов - и сам сочинял: впервые в жизни взялся за стихотворные переводы. Начал с того, что вызвался помочь Сергею Ивановичу, который все еще бился над "Мессиадой". Митя в какой-нибудь месяц перевел целую песнь - три тысячи стихов, и получилось, по общему мнению домашних, недурно.

Тогда он осмелел и взялся за Гейне, хотя тут надо было рифмовать. Он обходил стороною те вещи, в которых поэт, умерший так недавно и так тяжело, похвалялся своими горестями и тоской, и дразнил читателя непочтительными жестами и паясничал для того, чтобы все увидели, насколько ему не до смеха. Полгода назад Писарева, быть может, восхитили бы эти гримасы безумной гордости, - но сейчас ему было хорошо, и он предпочитал волшебные, торжественные баллады и нежную лирику из "Книги песен".

Стихи получались, правду сказать, несколько деревянные, на первых порах даже с ошибками против размера и грамматики, но дело быстро пошло на лад, и к концу июня среди сотен готовых переводов имелся даже один своего рода шедевр. Само собой разумеется, что над ним красовалась надпись: "Посвящается Р. А. Кореневой".

Отраженная луна
На волнах морских дрожит,
Но спокойна и бледна
На небе она горит.
Так спокойна и бледна
Милая моя стоит,
Но в груди моей она
Отраженная дрожит.

И она приехала!

"Наконец я живу полной жизнью, вижу всех, к кому наиболее расположен, и дышу так весело, так свободно, что страшно становится за свое счастье".

Назад Дальше