Общение наше с Москвой в те годы было случайным и эпизодическим. Центром нашего мира неизменно был Питер. Поэтому мы не считали его "великим городом с областной судьбой". Напротив, он был нашей единственной столицей и началом отсчета в литературе, истории и жизни. И это несмотря на то, что именно Ленинград после разгрома журналов "Звезда" и "Ленинград", Ахматовой и Зощенко стал оплотом самой черной реакции в литературе. И все-таки именно тогда мы начали обретать собственный голос. Именно в это время начали вызревать в наших незрелых душах слабые ростки миропонимания, давшие всходы позднее. Замечательно, что ни позже, ни в наши дни почти никто из питомцев "Семеновского полка" и в первую очередь из "горняков" не стал приспособленцем и не писал "по указке". Несмотря на разную степень литературной одаренности, все остались – людьми.
На материк
От злой тоски не матерись, -
Сегодня ты без спирта пьян:
На материк, на материк
Идет последний караван.Опять пурга, опять зима
Придет, метелями звеня.
Уйти в бега, сойти с ума
Теперь уж поздно для меня.Здесь невеселые дела,
Здесь дышат горы горячо,
А память давняя легла
Зеленой тушью на плечо.Я до весны, до корабля
Не доживу когда-нибудь.
Не пухом будет мне земля,
А камнем ляжет мне на грудь.От злой тоски не матерись, -
Сегодня ты без спирта пьян:
На материк, на материк
Ушел последний караван.
По случаю окончания Горного состоялся шумный выпускной банкет в снятой для этого столовой Свердловского райкома на Большом проспекте Васильевского острова. "Научный доклад в связи с защитой диплома" за столом делал староста одной из групп Олег Горбунов. "Поскольку оказалось, – вещал Олег, – что в Технологическом институте во время выпускного банкета был убит преподаватель, в качестве эксперимента решено пригласить сюда и преподавателей". Затем шло "геологическое" описание обеих наших групп. "Группа РФ-51–1, – продолжал Горбунов, – представляет собой плотную серую массу с редкой вкрапленностью долбежников. Группа РФ-51–2 характеризуется ярко окрашенными вторичными образованиями, именуемыми женским полом. Группы несогласно перекрываются одна другой, о чем свидетельствует большое количество заключенных браков". Действительно, на последних курсах многие, в том числе и я, успели жениться на своих однокурсницах, что привело впоследствии к многочисленным разводам.
Вечер был шумный. Все предвещали друг другу великое будущее и большие открытия. Предстояло всеобщее расставание. В заказанной мне "оде", написанной в подражание великому образцу, были такие строчки:
Какие б ни качали нас глубины,
Куда бы новый ни увел маршрут,
Все те же мы, – нам целый мир чужбина,
Отечество нам – Горный институт.
Мне было торжественно присвоено звание "горного инженера-геофизика" и вручены диплом с отличием, не дававший, однако, никаких реальных преимуществ, а также большой бронзовый овальный институтский знак, напоминающий дворницкую бляху. Распределили меня в Караганду, в "Степную" экспедицию Первого главка. Названия этих экспедиций "Степная", "Лесная" и другие, как понял я уже в недавние годы, подозрительно напоминали недобро известные названия "Степлаг", "Леслаг" и им подобные. Впрочем, ничего удивительного в этом не было – ведомство, практически, одно и то же.
На мое счастье, в Караганде не оказалось ни жилья для молодых специалистов, ни особой потребности в них, и я, получив свободный диплом и вернувшись в Питер, попал на работу в Научно-исследовательский институт геологии Арктики, располагавшийся на моей родной Мойке, неподалеку от бывшей школы, в районе все той же Новой Голландии. Меня взяли туда инженером-геофизиком по попутным поискам урана, которые в те годы, согласно строгому приказу министра геологии, велись во всех экспедициях при любой геологической съемке. Затем этот идиотский приказ отменили.
НИИГА, как сокращенно именовался институт, представлял собой в то время довольно своеобразную организацию, сравнительно недавно переведенную в Министерство геологии из системы Севморпути. Поэтому многие, особенно старые сотрудники, еще щеголяли в морской форме и в фуражках с голубым полярным флажком, тем более что экспедиции института работали по всей Арктике – на побережье от Мурманска до Певека и на островах Ледовитого океана. Директором института в те годы был Борис Васильевич Ткаченко, человек органической порядочности и доброты, немало способствовавший созданию и сохранению в институте здорового психологического климата.
Его заместителем по науке был профессор Михаил Григорьевич Равич, человек со сложным характером, но одаренный и знающий геолог, немало времени и сил отдавший изучению Арктики и Антарктики и получивший в 70-е годы Государственную премию. Скончался он от неожиданного инфаркта в постели у любовницы в Вильнюсе, куда в последние годы зачастил читать лекции. На его похоронах новый директор Игорь Сергеевич Грамберг сказал: "Михаил Григорьевич умер как настоящий мужчина".
Порывистость и горячность Равича иногда приводили к курьезным ситуациям. Как-то в конце 50-х, приехав с инспекцией в нашу съемочную партию на Таймыр, он заприметил молодого смышленого паренька из зэков – Алеху, кашеварившего в нашем отряде. Голубые любознательные глаза и преданный серьезный вид Алехи приглянулись Равичу, и он решил привить пареньку любовь к геологии. Неделю подряд он, не жалея своего драгоценного профессорского времени, таскал Алеху в маршруты, терпеливо объясняя значение мудреных геологических терминов, обучая парня обращаться с компасом и картой, отбирать геологические образцы и на глаз "мордально" определять виды горных пород.
Ученик ему попался благодарный – он преданно смотрел в глаза своему наставнику и буквально впитывал знания. Уже на второй день специальным приказом по партии любознательный повар был переведен в техники с существенным повышением оклада. Сам Михаил Григорьевич, неоднократно ставя любознательность Алехи в пример всем другим геологам, с нетерпением ждал момента, когда тот начнет задавать вопросы. Наконец закончив, как он считал, первый курс введения в геологию и надиктовав своему прилежному ученику полтетради, Равич благосклонно произнес: "Ну, Алексей, спрашивай". И блаженно сощурился в предвкушении вопросов. "Михаил Григорьевич, – робко спросил Алеха, не отрывая от учителя своих преданных, все понимающих глаз, – что такое внематочная беременность?" На следующее утро он снова варил кашу.
Помню, как несколько лет спустя, выступая на ученом совете НИИГА с лекцией о своем участии в Антарктической экспедиции, Михаил Григорьевич рассказывал, как его из-за курчавых волос не хотели в Кейптауне пускать в бар для белых. "Тогда я достал советский паспорт, – сказал Равич, – и говорю: "Ай эм рашен". В уважительной тишине присутствовавших раздался ядовитый шепот одного из старейших геологов В. М. Лазуркина: "И тут соврал!"
Ученый совет в конце 50-х состоял в основном из старых полярников, в число которых входили такие известные геологи, как Николай Николаевич Урванцев, в 1921 году открывший Норильское медно-никелевое месторождение и затем сидевший в лагере с конца 30-х до начала 50-х, доктора наук Атласов, Сакс, Марков – да и не только они. Среди молодежи господствовал стереотип поведения "старых полярников". Один, например, по фамилии Вакар, даже в Ленинграде ездил на работу летом на байдарке, лихо причаливая у самого подъезда института. Он, помнится, был также неистощимым изобретателем разного рода самодельного арктического снаряжения, именовавшегося по его имени "вакар-рубаха", "вакар-палатка" и так далее.
Однако главным достоинством истинного и заслуженного "северянина" считалась способность к выпивке. Так, старый полярник Емельянцев, например, записался как-то на теплоходную экскурсию на Ладогу, в течение которой пил, не выходя из каюты, а на вопрос – зачем поехал, ответил: "А на воздухе больше входит". Вспоминаю, как в первый год работы в институте, когда я поутру шел в свою комнату № 69 по коридору первого этажа, меня, чаще всего по понедельникам, останавливал весьма, как потом выяснилось, талантливый, но сильно в ту пору пьющий геолог Владимир Александрович, который обычно стрелял у меня трешки на опохмелку. Появляясь, вяленый и бледный, как привидение, из-за шкафа с образцами и дохнув на меня страшнейшим перегаром, он доверительно шептал: "Мне сейчас, чтобы умереть, достаточно подпрыгнуть". Я тут же испуганно протягивал ему трешку.
Поначалу я попал в Енисейскую экспедицию, где в мои обязанности входило руководить попутными поисками урана при геологической съемке в правобережье низовьев Енисея, в районе Игарки и Норильска. Так летом 57-го года я впервые оказался на Крайнем Севере, с которым связан был потом более семнадцати лет. До сих пор помню чувство ни с чем не сравнимой гордости, когда я притащил домой выданное мне на институтском складе "полярное обмундирование", состоявшее из старой "восстановленной" цигейковой куртки, двух пар сапог – кирзовых и резиновых, плащ-палатки и спального мешка. Предметом особой гордости был также настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов. Дело в том, что по существовавшей тогда инструкции секретные материалы, а в число их входили все стотысячные карты, с которыми работали геологи при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать в Первом отделе института только вместе с оружием "для их охраны".
Устав от маршрута земного,
Во мраке вечерних минут,
Тебя вспоминаю я снова,
Арктический мой институт.
Еще не желая сдаваться,
Припомню, хотя и с трудом,
Тот старый на Мойке сто двадцать
Покрашенный охрою дом.
Мы были задорные парни,
И каждый – судьбою любим.
Дышать не давал накомарник,
Плечо натирал карабин.
Веселой толпой оборванцев
Мы шли по течению рек.
Был с нами профессор Урванцев,
Седой и заслуженный зэк.
А если тонули и если
Другой обретали мы кров,
Нам пел погребальные песни
Пронзительный хор комаров.
Не сгинул в воде и не спился,
Тот опыт ловя налету,
Но вкус разведенного спирта
Доныне остался во рту.
И снова ревут перекаты,
Где лодку мотает поток,
Опять пробираюсь куда-то,
Сжимая в руке молоток,
О будущем не беспокоясь,
В том давнем счастливом году,
Когда убеждал меня компас,
Что верной дорогой иду.
Путь мой в первую полярную экспедицию оказался тернистым – я был послан "старшим" с группой сезонных рабочих, набранных в близлежащем к институту районе Покровки в основном из злостных алиментщиков, бичей и алкашей. Шесть дней мы ехали с ними плацкартным вагоном от Ленинграда до Красноярска, затем дней десять ждали парохода и еще примерно неделю плыли по Енисею до Игарки. Все это путешествие запомнилось мне как чудовищная непрерывная пьянка. Я, хотя и числился старшим, в силу своей неопытности и беспомощности, был совершенно не в силах с ней бороться, и она закончилась сама собой, когда были наконец пропиты все деньги. Забавная история на пароходе произошла с двумя нашими молодыми геологами, которые познакомились с роскошной блондинкой, следовавшей в Дудинку к своему мужу в одноместной каюте люкс. Они на все свои последние деньги накупили коньяка и отправились к ней в каюту в надежде напоить ее. Где-то часа через два она брезгливо вытащила их бесчувственные тела из своей каюты со словами: "Ну и народ пошел – выпить толком не с кем. Пойду одна допивать". До сих пор помню, однако, суровую красоту енисейских берегов, которые мне довелось тогда увидеть впервые.
Вид тогдашней Игарки тоже поразил меня – она в те поры была построена целиком из дерева. Здесь был большой лесной порт и лесобиржа. Лес сюда сплавлялся по Енисею и обрабатывался, а потом продавался прямо на иностранные пароходы, заходившие в устье Енисея. Это несоответствие нищих деревянных барачных построек, праздничного пылания белого ночного июльского неба, отражавшегося в енисейской воде, и казавшихся непривычными здесь пароходов с итальянскими и греческими флагами поражало воображение, напоминало о Джеке Лондоне и Киплинге. Здесь все было из дерева – не только дома, но и мостовые, более похожие на огромные настланные полы. Именно это заставило меня в 1959 году написать песню об Игарке "Деревянные города":
Укрыта льдом зеленая вода,
Летят на юг, перекликаясь, птицы.
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы.
База нашей экспедиции располагалась на самом краю города, по южную сторону лесобиржи, вытянувшейся вдоль правого берега Енисея и окруженной высоким глухим забором со сторожевыми вышками. Там круглосуточно сновали высокие штабелепогрузчики, напоминающие марсианские треножники из Уэллса, перевозя пакеты досок от лесопильного комбината к причалам. Прямо за почерневшим от ветров и мороза и покосившимся на мерзлоте двухэтажным бревенчатым домом нашей экспедиции, недалеко от которого делал кольцо старенький игарский городской автобус, начиналась тундра. Перед окнами, на пологом берегу енисейской протоки, за которой день и ночь взревывали самолеты на аэродроме, догнивали брошенные здесь рыболовные сейнеры и какая-то старая, но, видно, ладно сколоченная норвежская зверобойная (как мне объяснили) шхуна с остатками латинских букв на покосившейся высокой рубке.
На летнее время, с началом навигации, по Енисею в Игарку завозили обычно несколько десятков тысяч вербованных мужчин и женщин для работы на лесосплаве, сортировке и погрузке леса. На все это время объявлялся сухой закон. До сих пор помню, как, придя в игарский военторг за одеколоном, я спросил, нет ли у них "Шипра". "Шипра" нет, – есть только "Кармен", – ответила продавщица. "Бери – не сомневайся, – толкнул меня локтем случившийся у прилавка работяга, – "Кармен" – вкуснее".
Единственным местом, где продавали спиртное, недоступным, правда, для местных жителей, был клуб иностранных моряков, куда иностранные моряки, как правило, не ходили, и поэтому в нескольких "гостиных" клуба, за столами, заваленными агитационной литературой на английском языке, скучали подвыпившие гэбэшники. Центром клуба были бар, где "наливали все", и танцевальный зал, где плясали местные комсомольские активистки, "допущенные к иностранцам", и несколько проверенных органами профессионалок. Напротив интерклуба высилась высокая, надежно сложенная из отборных строевых бревен игарская тюрьма, также обнесенная высоким забором, построенная в конце 30-х – начале 40-х и служившая долгие годы местом пересылки.
В тюрьме этой оказалась довольно неплохая библиотека художественной литературы, сложившаяся из книг, отобранных у заключенных при "шмонах". Помню, когда мы работали на реке Колю, то взяли во временное пользование в тюремной библиотеке целый вьючный ящик с книгами. Среди этих книг оказался, в частности, первый том из так и неизданного двухтомника Эдуарда Багрицкого, который был тогда моим любимым поэтом. В углу титульного листа книги сохранилась надпись "Зелик Штейнман". Зная, что известный ленинградский критик Зелик Штейнман вернулся из лагерей в Ленинград, я "зажилил" эту книгу и привез ее в Питер. Придя на встречу с ним, чтобы вернуть книгу, я с горечью и сожалением услышал его страстную речь о том, что сажали правильно, что Сталин был гений и тому подобное.
Уже позднее, в 1962 году, мне довелось быть свидетелем страшного пожара в Игарке, когда неизвестно от каких причин (говорили, что поджог) вдруг вспыхнула лесобиржа, а потом огонь перекинулся на город. Жаркий июль и небольшой ветер привели к тому, что буквально за несколько часов сгорело более половины города. Температура пламени была настолько высокой, что его не брала вода, моментально превращавшаяся в пар, и огонь потом гасили уже с вертолета, бросая специальные химические бомбы. Помню, как из обреченного огню интерклуба, под строгой охраной автоматчиков, вытаскивали ящики с коньяком и водкой и давили их трактором прямо на глазах у горюющих мужиков. Только тюрьму удалось отстоять от огня. Выстроившиеся цепочками с ведрами в руках зэки так упорно защищали свой "казенный дом", что огонь отступил. Более всего меня поразило, что никто даже не пытался бежать. Когда сейчас я слышу выкрики на коммунистических митингах о возвращении к старому строю и вижу, как много голосов, особенно в нищей и темной нашей глубинке подается за коммунистов на выборах, мне постоянно вспоминается эта картина.
Что же касается интерклуба, то уже с первого года шустрые ленинградцы проторили туда дорогу, раздобыв какие-то липовые бумажки. Поэтому путешествие в интерклуб с его баром и нехитрыми танцевальными знакомствами, так же, как баня и кино, были мощным стимулом для экспедиционной молодежи, прозябавшей под комарами в тайге и тундре, хоть ненадолго выбраться "погулять" в Игарку. Забегая вперед, могу сказать, что, кроме интерклуба, танцы иногда организовывались в Клубе лесопильного комбината, доступного для всех. Поскольку мужское население Игарки значительно превышало по численности женское, то в клубе этом нередко вспыхивали драки.
Досталось там пару раз и нам, в 58-м году, когда местные парни, обиженные на своих подруг, явно отдававших предпочтение "питерским", решили сквитаться, легко определив нас по однотипным летным меховым курткам. Малочисленные экспедиционники вынуждены были организованно отступить, и мне бы уйти с ними! Но девушка, с которой я танцевал, шепнула: "Еще один танец, и уйдем вместе". Как только я получил в гардеробе свою куртку, моментально опознавшие врага и обрадованные легкой добычей аборигены тут же сбили меня с ног и начали избивать ногами. Первыми же ударами мне разбили нос и лоб, так что кровь залила глаза. "Абзац", – подумал я уныло, не успев толком испугаться. Поднявшись на четвереньки из последних сил, я каким-то звериным чутьем угадал, где выходная дверь. И с "низкого старта", ударив головой в живот загородившего выход парня, вывалился через выход на высокое деревянное крыльцо и засквозил вниз, бороздя окровавленным лицом по обледенелым ступеням. Никто из противников вслед за мной на мороз выскакивать не стал. Я вытер, как мог, разбитое лицо снегом и попытался встать на ноги, но от боли в правом подреберье тут же упал обратно на четвереньки. Дама моя, конечно же, меня бросила. Предмет моей гордости, выданная мне недавно новая летная куртка, которая так меня подвела, была испачкана кровью и грязью, меховая шапка осталась в клубе победителям в качестве трофея. С трудом поднявшись на ноги, охая от боли и безуспешно стараясь унять кровь, обильно лившую из носа, я поплелся по скользкой и накатанной заснеженной деревянной мостовой, идущей под гору.