Тогда, в XIV веке, ни Эдуард II, ни его бароны не были в состоянии полностью осознать причины возникшего между ними разлада. Против Эдуарда II (а позднее против несравненно более популярного Эдуарда III и еще позднее против его злосчастного внука Ричарда) снова и снова выдвигалось одно и то же обвинение, а именно что под влиянием дурных советников он разоряет королевство. Непомерные траты Эдуарда II и его придворных фаворитов, бесконечные переезды из замка в замок, грандиозные и дорогостоящие турниры и прочие придворные развлечения – образ жизни, вынуждавший корону прибегать к законной и незаконной конфискации земли и к беспримерно высоким налогам, – щедрые пожалования землями, рента с которых могла бы, останься они собственностью короля, идти на содержание двора, придавали этому обвинению видимость правдоподобия. Но оно не затрагивало существа дела. При всей расточительности образа жизни Эдуарда II его реальные расходы являлись неизбежными расходами на содержание государственного аппарата, более громоздкого и сложного, чем когда бы то ни было ранее в истории Англии. Из-за беспорядка, в котором находились дела короля (Диспенсеры немало сделали, чтобы навести порядок в королевском хозяйстве), сам Эдуард II не имел ясного представления о том, каких денег стоит удовольствие быть королем в эпоху позднего средневековья. Ордонансы, навязанные Эдуарду II баронами, свидетельствуют о том, что бароны тоже недостаточно ясно представляли себе масштабы государственной деятельности, осуществляемой именем короля. Авторы ордонансов позаботились об устранении дурных советников и изгнании иностранных паразитов (каковыми считали их бароны), но не позаботились о надежных источниках поступления денежных средств в казну для содержания сотен чиновников, оружейников, кораблестроителей, зодчих и дипломатов (вместе с их домашними и помощниками), которые требовались монархии, ведущей торговлю с заморскими странами и постоянно находящейся в состоянии войны или готовности отразить военную угрозу. Замена иностранцев на должностях сборщиков королевских пошлин англичанами означала только то, что отныне сливки станут снимать люди вроде Джона Чосера или чиновников, подотчетных надсмотрщику Джеффри Чосеру.
Иначе говоря, реальная проблема сводилась к необходимым расходам бюрократического государства. Гавестон, как указывает профессор Маккисак, "не имел ни малейшего понятия о государственном управлении: дела королевского двора вершились в основном в соответствии с порядками, заведенными в последние годы жизни Эдуарда I", когда и начались все эти неприятности. Короли эпохи позднего средневековья оказались в трудном финансовом положении, и это ставило их в зависимость не только от иностранных банкиров, но и от умелых администраторов – единственных людей, пытавшихся хоть с какой-нибудь надеждой на успех поддержать платежеспособность короны. В результате создался тупик. Выход, предложенный Томасом Ланкастером (его план сорвался из-за противодействия фаворитов короля и отсутствия поддержки со стороны союзников-феодалов), состоял в том, чтобы сделать короля, по существу, марионеткой в руках баронского совета под председательством стюарда Англии, то бишь Томаса Ланкастера, и тех, кто унаследует его титул. Если бы Ланкастеру удалось осуществить свой план и установить по всей Англии порядки, сохранившиеся в его собственном домене, он и его соправители-бароны, вероятно, не разрешили бы главной проблемы, но, во всяком случае, поняли бы, сколь огромны ее масштабы. Как лояльный подданный, Ланкастер не вынашивал честолюбивых замыслов ни лично руководить действиями короля, ни тем более отнять у него корону. Он лишь хотел навести порядок в финансах на благо королевства и попутно обеспечить неприкосновенность баронских богатств, которым, как он полагал, угрожала главным образом ненасытная алчность фаворитов короля. Поскольку его программе не суждено было осуществиться, исход борьбы теперь зависел от людей по большей части своекорыстных – противоборствующих приверженцев короля и мятежников.
Слов нет, королевские фавориты обладали поистине ненасытными аппетитами, но их алчность получает порой неправильное истолкование. Люди, подобные Диспенсерам, не могли не понимать, что для того, чтобы выжить, им мало быть в фаворе у Эдуарда – для этого нужно иметь земли, ренты, собственное войско. Захватывая земли соседей, они навлекали на себя общий гнев, объектом которого рано или поздно все равно бы стали в силу своей неподотчетности и близости к королю. Поскольку Эдуард II упорно отказывался править – до последней возможности откладывал принятие каких-либо мер в связи с наводившими страх набегами шотландцев, не желал мирить ссорившихся феодалов, вмешиваться в их частные войны, – те, кто вершил дела королевства, должны были обезопасить себя всеми доступными им средствами, а тем, кого отстранили от кормила правления, ничего не оставалось, как либо потерять все, чем они владели, либо сокрушить фаворитов и заставить короля принять их условия. Когда феодалы выступали единодушно, добиться этого не составляло труда (хотя эмоционально это, может быть, давалось им и не так уж легко), ибо у каждого из них имелась своя армия и совместное выступление не рассматривалось его участниками как акт измены королю. Наоборот, они могли утверждать (и искренне так считать), что поднялись, чтобы избавить короля от пагубного влияния советников. Но феодалу, которому другие лорды отказали в поддержке и скорее позволили бы аннулировать его наследственные права, чем выступили бы в его защиту против власти короны, оставалось следовать лишь одному закону – спасению собственной жизни. Мортимер, менее разборчивый в средствах и более дерзко предприимчивый, чем Томас Ланкастер, спас свою жизнь, но выказал при этом столько циничного пренебрежения к закону и даже правилам приличия, нарушил столько запретов, в том числе и глубоко укоренившийся эмоциональный запрет цареубийства, что вызвал к себе отвращение со стороны всякого мало-мальски порядочного человека. Для молодого Эдуарда III, фанатично преданного рыцарскому кодексу чести и такого же честолюбивого, как его воитель-дед, само существование Мортимера было непереносимым оскорблением, и посему он покончил с ним.
Если рыцарство и вступило в период упадка, то молодой Эдуард ничего не знал об этом факте. Его ближайшими друзьями и советниками были такие рыцари без страха и упрека, как его кузен Генрих Ланкастер, сын слепого Генриха, молодой воин и турнирный боец с острым, живым умом, в обществе которого Эдуард любил проводить время и которого многие исследователи считают вероятным прототипом или частичным прототипом рыцаря, изображенного Чосером в "Кентерберийских рассказах". В зрелые годы он станет одним из самых грозных воинов Англии, но вместе с тем останется мягким, великодушным и способным к состраданию человеком, о котором, по-видимому, и впрямь можно было сказать:
Хотя был знатен, все ж он был умен,
А в обхожденье мягок, как девица;
И во всю жизнь (тут есть чему дивиться)
Он бранью уст своих не осквернял -
Как истый рыцарь, скромность соблюдал.
При поддержке молодого Ланкастера и других лордов Эдуард III захватил принадлежащие ему по праву королевские прерогативы, женился на полюбившейся ему принцессе и вовлек свою истощенную и деморализованную страну в войну. Вся Англия ликовала. В эпоху позднего средневековья война была средством обогащения – во всяком случае, так думалось дельцам вроде Джона Чосера, которые помогали создавать корпорации по предоставлению денежных ссуд, под большие проценты, королю и баронам, гордо выезжавшим на бой, чтобы добыть богатый выкуп или самим выкупиться из плена за неслыханные суммы.
Конечно, все это оказалось ошибкой, как поймет потом Ричард II. Война вела не к обогащению, а к национальному банкротству, гибели идеала христолюбивого рыцарства и дальнейшему ослаблению королевской власти. Король Ричард прекратит войны, которые Англия вела на многих фронтах, и начнет добиваться правильных отношений, какими он их представлял, "в браке, заключаемом между королем и государством"; бароны снова поднимутся на борьбу за свои наследственные привилегии, а Чосер будет раскрывать в своих поэтических произведениях, прибегая к той или иной форме иносказания, комизм и трагизм этого "любовного конфликта". Джеффри Чосер, как и его отец, как его близкий друг Джон Гонт или тесть Гонта младший Генрих Ланкастер, станет непоколебимо верным сторонником короля и будет серьезно верить в истинность слов, которые Шекспир вложит в уста своего тщеславного короля Ричарда:
Не смыть всем водам яростного моря
Святой елей с монаршьего чела.
Вместе с тем Чосеру будут понятны чувства – и затаенная угроза – жертв деспотизма, идет ли речь о союзе короля с государством или об обычной женитьбе, чувства, подобные тем, что высказывает стойкая в невзгодах батская ткачиха из "Кентерберийских рассказов":
Чтоб горести женитьбы описать,
Мне на людей ссылаться не пристало:
Я их сама на опыте познала!
Но в 1340 году, когда английский король Эдуард III принял, на довольно сомнительных основаниях, титул "король Франции", ни последствия войны, ни последствия ослабления монархии не были очевидны. В том году английский флот нанес французам сокрушительное поражение у порта Слёйс. В том же году родились Джон Гонт и, вероятно, Джеффри Чосер. Как кружила в ту пору головы англичан национальная гордость, каким счастьем казалось быть англичанином!
А между тем в Индии и во всей Европе в том году был неурожай и голод. Во всем мире по непостижимой причине постепенно менялся климат: лили черные, с запахом гари дожди, зимы становились все более студеными, летом случались неслыханные, страшные засухи. На следующий год в Индии вспыхнет эпидемия чумы и начнет быстро распространяться к северу.
Глава 2
Детство и юность Чосера. Школьная учеба. Жизнь на острове колокольного звона и призрак смерти (около 1340–1357)
Нечего и говорить, что Джеффри Чосер появился на свет в мире, мало похожем на наш. Если бы нам с вами предложили выбрать, в какую эпоху жить – нынешнюю или ту, в которую жил Чосер, – мы, возможно чуточку поразмыслив, послали бы к чертям этот наш современный мир. Но, едва лишь перенесясь в мир Чосера, мы, наверное возненавидели бы его всеми фибрами души, – возненавидели бы его мнения и обычаи его предрассудки и суеверия, его жестокость и интеллектуальную неразвитость, а кое в чем и вполне очевидное безумие. Достаточно вспомнить всяческие леденящие кровь ужасы: публичные казни через повешение, обезглавливание, сожжение на костре, четвертование и публичные наказания вроде битья кнутом, выкалывания глаз и оскопления; заточение закованных в цепи узников в темных подземельях без всякой надежды на освобождение; "судебные поединки" и пытки (в ордонансах Эдуарда II дозволяется вздергивать человека на дыбу, рвать соски у прелюбодейки или многократно прижигать ей лоб каленым железом), – все эти ужасы были в тот век настолько распространенным явлением, что всякий имеющий глаза не мог их не видеть и всякий имеющий уши не мог не слышать воплей истязуемых. И хотя в Англии эти истязания получили все-таки гораздо меньшее распространение, чем во Франции, не говоря уже об Италии, где представители феодального рода Малатеста (что значит в переводе "дурная голова") ухитрились доверху заполнить глубокий колодец отрубленными головами своих жертв, это различие наверняка показалось бы человеку, явившемуся из нашего века, несущественным. Великий английский поэт кротости и милосердия каждый день ходил по улицам города, где облепленные мухами, исклеванные птицами трупы преступников, вздернутых на виселице, – мужчин, женщин и даже детей – отбрасывали покачивающиеся тени на людное торжище внизу. Трупы повешенных за политические преступления обмазывали дегтем, чтобы они подольше не разлагались и приняли полную меру позора. Если Чосер, шагая по Лондонскому мосту и сочиняя в уме какую-нибудь затейливую балладу (при этом он загибал пальцы, чтобы не сбиться с размера), случайно поднимал глаза, он мог увидеть насаженные на шесты головы грешников, которых ревностные христиане поспешили отправить в ад на вечные муки. Мы с нашей современной чувствительностью, конечно, стали бы протестовать и, может быть, вмешиваться – чего Чосер не делал никогда, – и, глядишь, наши отрубленные головы повисли бы на шестах рядом с головами других нарушителей королевских и божеских установлений.
Сказать, что это был век очевидного безумия – во всяком случае, в некоторых отношениях, – значит просто констатировать факт, ничуть не преувеличивая: ведь в эпоху Чосера официальное вероучение предписывало шизофреническое, говоря современным языком, раздвоение личности. Любые проявления насилия, агрессивности, своекорыстия и жестокости в повседневной жизни и деятельности сурово осуждались, но фактически их было больше чем достаточно. В глазах многих людей образцом добродетели был, о чем наглядно свидетельствует вся религиозно-назидательная литература и живопись, приниженного вида святой, который приподнимает безжизненные руки, выражая беспомощность и самоотрешенную готовность принять любой удар судьбы, или соединяет в робкой молитвенной позе кончики пальцев, возведя тусклые очи к небу. (Надо полагать, подобные позы были более популярны у художников, служивших церкви, чем на улицах Лондона.) И вместе с тем это был век крестовых походов, сожжений еврейских гетто (в странах вроде Германии, откуда еще не изгнали евреев), "судебных убийств" и узаконенного избиения жен (законом дозволялось отколотить жену до потери сознания, но воспрещалось продолжать бить ее после того, как недвижимое ее тело начнет отделять газы, ибо это могло быть признаком предсмертной агонии). Если сделать исключение для наиболее культурных дворов феодальной знати и таких центров свободной мысли, как Оксфорд, это был век женоненавистничества, когда женщин с настойчивым упорством и постоянством объявляли источником и олицетворением всяческой людской скверны, и одновременно это был век культа девы Марии и рыцарской любви – двух систем взглядов (выражаясь современным языком), религиозной и светской, которая возводила женщин в перл создания. Эти глубокие и, с нашей точки зрения, психологически непереносимые парадоксы видны не только нам, оглядывающимся назад во всеоружии современного знания, – они были замечены и отображены лучшими поэтами того времени. Такие великие поэты, как Данте и Чосер, анализировали эти конфликты – различными методами и с различной степенью проникновения в их суть – и добивались, сознательно или неосознанно, постепенного смягчения жесткой позиции официального вероучения. Современный поборник гуманности, очутись он на их месте, наверно, в страхе отступил бы перед трудностями.
Да и в мелочах средневековая действительность причиняла бы нам – во всяком случае, на первых порах – немало беспокойства. Взять хотя бы эту раздражающую привычку Чосера (или любого другого образованного человека) всегда читать только вслух, "лаять над книгами" – как выразился один драматург, живший в XV веке. А как шокировали бы нас – тут уж дело серьезней – манеры благовоспитанных людей XIV века! Ели они руками, лишь изредка прибегая к помощи ножа или суповой ложки, и даже у придворных дам пальчики не были безукоризненно чистыми. Руки перед едой мыли, но чаще всего холодной водой без мыла; теплая вода и мыло не были такими легкодоступными благами, как сейчас, и во избежание лишних хлопот к ним прибегали лишь в особых случаях. А поскольку мясо к ужину обычно подавалось в тушеном виде – по причине отсутствия в тот век холодильной техники и вытекающей из этого необходимости отбить острыми приправами и пряностями несвежий привкус и душок (только после охоты да по большим праздникам удавалось полакомиться жареным мясом), – трудно было поужинать и не перепачкаться, даже если кушать со светским апломбом чосеровской аббатисы, чуть окунавшей пальчики в подливку (Чосер мягко подсмеивается над ней как над слишком большой чистюлей). Согласно рекомендациям средневековых учебников хороших манер, человеку, ощутившему необходимость прочистить нос, следовало высморкаться в собственную одежду: в изнанку юбки или, например, в обшлаг рукава. Когда Ричард II ввел при дворе носовой платок, его враги расценили это как новое свидетельство его недопустимой эстетской изнеженности. Почему носовой платок предпочтительней юбки или рукава – ответить на этот вопрос мог разве что философ-схоласт; не все ли равно, в конце концов, какое auditorial vestimentum – укромное местечко одежды – предназначить для слизистых выделений? Тем не менее пришелец из XX века, возможно, был бы скандализован, доведись ему оказаться в обществе страдающей насморком сероглазой королевы Гиневры или даже воспетой Чосером "прекрасной Белой дамы" – красавицы Бланш Ричмонд, внучки слепого Генриха. Впрочем, спешу оговориться: человек, явившийся из нашего времени и наделенный хоть каплей благоразумия, быстро пересилил бы свою брезгливость. Все дело в привычке. "В любом краю царит обычай свой, – писал Чосер. – Каких манер ни встретим мы с тобой, / Когда паломниками в Рим пойдем". И все же…