Рюрик Ивнев, один из старейших русских советских писателей, делится в этой книге воспоминаниями о совместной работе с А. В. Луначарским в первые годы после победы Октябрьской революции, рассказывает о встречах с А. М. Горьким, А. А. Блоком, В. В. Маяковским, В. Э. Мейерхольдом, с С. А. Есениным, близким другом которого был долгие годы.
В книгу включены новеллы, написанные автором в разное время, и повесть "У подножия Мтацминды", в основе которой лежит автобиографический материал.
Содержание:
Мемуары 1
Новеллы разных лет 23
У подножия Мтацминды 31
Проза поэта 59
У подножия Мтацминды
Посвящается памяти моей матери Анны Петровны Ковалевой–Принц
Мемуары
Вместе с Луначарским
Для меня это не только страницы мемуаров, не просто повествование о бурных событиях, разгоревшихся в 1917 году на берегах воспетой Пушкиным Невы, а годы юности, часть моей жизни.
В знаменитом в ту пору цирке "Модерн" я познакомился с крупными деятелями Октября А. В. Луначарским и А. М. Коллонтай. Если хрупкая и изящная Александра Михайловна поражала аудиторию своим голосом, звучавшим как набат, доходившим до самых отдаленных скамеек так называемой галерки, то А. В. Луначарский восхищал необыкновенной простотой изложения мыслей. Он был прирожденным оратором–пропагандистом, так ясно и просто излагал политику партии, что она становилась не только понятна, но и близка и дорога сердцу слушателей.
После одного из выступлений Луначарского в цирке "Модерн" я подошел к нему, хоть не был знаком, и пожал ему руку. Он улыбнулся и спросил, кто я и чем занимаюсь. Я назвал свою фамилию.
- Вы печатались в "Звезде"?
- Да, - ответил я, - в тысяча девятьсот двенадцатом году, но всего два раза, так как газета была закрыта правительством.
Я объяснил, что сочувствую большевикам, но в политическом отношении считаю себя младенцем, так как по–настоящему не занимался политической деятельностью, а в литературе меня увлекло футуристическое движение. Правда то, что я ненавидел царский режим.
В 1905 году четырнадцатилетним кадетиком тщетно искал связи с революционерами, чтобы убить в Тифлисе черносотенного генерала Грязнова, но это я не мог даже в душе считать своей заслугой.
Луначарский рассмеялся и пригласил меня зайти к нему домой.
Сначала я чувствовал себя в его присутствии так, как робкий племянник при встрече с добрым и умным дядей, но, когда узнал его больше, я понял, что нахожусь в положении подмастерья у талантливого и опытного мастера, у которого есть чему поучиться.
Через несколько дней после падения Временного правительства я пришел к Анатолию Васильевичу утром. Он только что кончил пить чай. На столе еще стояли стаканы, среди которых высилась вазочка с остатками карамели. Сахар в ту пору был не у всех. Анна Александровна - жена Луначарского - была занята своим четырехлетним сыном Толей, который забавно лепетал то по–французски, то по–русски, причем французский он знал гораздо лучше русского, так как Луначарские привезли его в Россию только после Февральской революции.
В комнате находилось еще несколько человек, которых я раньше здесь не встречал. Сам Луначарский одновременно и давал указания, и отвечал на вопросы, и разбирал бумаги и письма. Его старый знакомый по эмиграции Дмитрий Ильич Лещенко, примостившийся около чайного стола, тоже был занят разбором бумаг. Вскоре он вышел, а Луначарского вызвали не то в Смольный, не то в Зимний, точно не помню.
Уезжая, Анатолий Васильевич обратился ко мне:
- Товарищ Ивнев, выручайте. Займитесь пока этими письмами. Ведь на них надо ответить сегодня же.
После его отъезда я принялся за разбор довольно обильной корреспонденции, прихватив и кучку писем, которую не успел разобрать Д. И. Лещенко. К приезду Луначарского у меня все было готово.
- Большое вам спасибо, - сказал Луначарский. - Знаете что, товарищ Ивнев, приходите ко мне и завтра, ведь вы живете почти рядом со мной.
На другой день я пришел с утра, и с этих пор началась моя совместная, возникшая совершенно неожиданно, работа с Анатолием Васильевичем в качестве его секретаря. Работа эта не имела ничего общего со службой в теперешнем значении этого слова. Не было ни строго очерченных обязанностей, ни определенных часов. Эту работу можно было сравнить скорее с наведением хотя бы относительного порядка в здании, где все перевернуто вверх дном.
Нельзя забывать, что и после установления Советской власти сопротивление буржуазных деятелей продолжалось. Оно выражалось в массовом саботаже, парализовавшем работу учреждений. Дело дошло до того, что здание Наркомпроса (бывшего министерства народного просвещения) оставалось фактически в руках прежнего руководства. Швейцары и сторожа, подкупленные прежним начальством, закрыли на ключи и засовы здание в расчете на то, что Советская власть не пойдет на взлом дверей и будет терпеливо ждать, пока конфликт сам собой уладится.
И действительно, главе наркомата Луначарскому потребовалось написать специальное воззвание, начинавшееся словами: "Товарищи швейцары и сторожа, вы, сыны трудового народа, должны приветствовать Советскую власть, а не сопротивляться ей".
Работали мы с Луначарским то в его квартире, то в Зимнем дворце, и только после того, когда швейцары и сторожа сдали нам "ключи от крепости", - в здании Наркомпроса.
Чем глубже я узнавал Анатолия Васильевича, тем больше изумлялся его работоспособности, эрудиции, остроумию и необыкновенной доброжелательности при строгой принципиальности.
Кроме того, он обладал двумя качествами, которые присущи многим выдающимся людям, - это прирожденная доброта и простота в обращении.
Анатолий Васильевич обладал не только даром красноречия, но и умением слушать собеседника. В нем не было и тени самодовольства и самолюбования, которыми отличались многие ораторы того времени.
Когда я давал ему на подпись заготовленные мною бумаги, будь то обращение к военному ведомству с просьбой освободить помещение школы, занятое военной частью, или рекомендация наркома тому или иному лицу, Анатолий Васильевич подписывал их, бегло просматривая текст.
Однажды я сказал ему:
- Анатолий Васильевич, но вы все же хорошо ознакомились с текстом?
Луначарский посмотрел на меня так, как смотрят на человека, сказавшего какую–нибудь глупость. В его глазах я прочел даже укор, который легко было понять: неужели вы могли подумать, что я недостаточно внимателен?
Такое безграничное доверие не могло не вызывать во мне обостренную осторожность при составлении бумаг. Особенно трудно приходилось, когда Анатолий Васильевич просил, меня составлять бумаги в адрес Госбанка с просьбой выдать тому или иному лицу что–либо из конфискованных драгоценностей. Те, кто не был свидетелем тогдашних событий, читая эти строки, невольно удивятся. Спешу объяснить, в чем здесь дело.
Декретом Советского правительства были национализированы все крупные вклады в банк, а также и все содержимое сейфов. Имелось в виду, конечно, имущество, приобретенное нетрудовым путем. Что касается сумм, составившихся из трудового заработка, то для них делалось исключение. Чтобы получить их обратно, требовалась лишь подпись Луначарского, так как практически все это касалось лишь людей "свободных профессий" (артистов, писателей, художников). Этой лазейкой начали пользоваться многие ловкие люди, никакого отношения к искусству не имеющие.
К Луначарскому стали обращаться не только артисты, размеры заработков которых не вызывали сомнений, но иной раз и авантюристы. От авантюристов легко было отделываться. Значительно труднее было, отказать какой–нибудь знаменитой актрисе, которая хлопотала не за себя, а за других лиц, трудовой заработок которых она подтверждала "честным словом".
Не мог же Анатолий Васильевич ответить ей: "Вашему честному слову я не верю". Поэтому под тем или иным предлогом я "замораживал" все эти просьбы тем, что не давал их на подпись Анатолию Васильевичу даже в том случае, если он напоминал мне о них. Он понимал меня без слов и не корил за "неисполнение указаний".
Дни летели, работы становилось все больше - интересной, волнующей. Обычно в Зимнем дворце Анатолий Васильевич принимал посетителей по делам, имеющим отношение к искусству, а в Наркомпросе - по делам народного просвещения. Впрочем, и вопросы искусства в ту пору входили в ведение Наркомпроса.
Все, что я наблюдал в период, предшествовавший падению империи и во время последующих событий, начиная с Февральской революции и кончая Октябрем, навело меня на мысль отразить это бурное время в пьесе, хотя ни одной пьесы до этого я не написал, за исключением инсценировки романа Тургенева "Рудин" в 1910 году, когда был еще студентом.
Узнав об этом, Анатолий Васильевич захотел ознакомиться с моей пьесой, которую я назвал. "Большая Медведица".
И вот как–то после вечернего чая у Луначарского тут же, за чайным столом, я прочел ему мою пьесу.
Анатолий Васильевич прослушал ее внимательно, но не задал ни одного вопроса. Мне это показалось странным: обычно оживленный и разговорчивый, он не сказал ни слова.
Закончил я чтение еще неувереннее, чем начал.
Луначарский молчал. Я нерешительно пояснил: "Конец пятого акта". И добавил совсем уже растерянно: "И пьесы".
Анатолий Васильевич продолжал хранить молчание. Все стало ясно. Я понял, что это был провал.
Наконец Луначарский заговорил, но… не о моей пьесе, а о чем–то другом.
В ту минуту я ни о чем не думал, кроме своей пьесы, но впоследствии оценил деликатность Анатолия Васильевича. Он органически не мог ни лгать, ни фальшивить.
Во время подавления восстания московских юнкеров, в конце октября 1917 года (по старому стилю), в Петрограде распространились слухи, что от перестрелки пострадали многие архитектурные шедевры Москвы. Луначарский, как знаток и ценитель древнего русского искусства, был так возмущен этим, что сгоряча, не проверив слухов, подал на имя председателя Совнаркома В. И. Ленина официальное заявление о своей отставке.
Ленин, хорошо знавший Луначарского, конечно, не принял отставку. Но во всех газетах в этот день было напечатано крупным шрифтом об отставке Луначарского.
Буржуазные газеты перепечатали это сообщение с соответствующими комментариями, вроде таких: "Луначарский протестует против варварского разрушения храма Василия Блаженного и колокольни Ивана Великого".
К вечеру все выяснилось. Никаких разрушений памятников старины не было. Утку об этом пустили буржуазные газеты, но так как заявление Луначарского об отставке было опубликовано и в советских газетах, то слухам, поверили.
На другой день стало уже официально известно, что Луначарский взял свое заявление об отставке обратно.
В Анатолии Васильевиче была какая–то особенная душевная теплота. Мне кажется, что он как никто понимал все человеческие достоинства и все человеческие слабости. Схематизм был чужд ему. Этим объясняется его огромный успех на всех выступлениях - и перед народом, и перед "избранной публикой". Безграничная любовь к человеку и уверенность в победе идей Ленина были так ярко выражены в его речах, что всегда встречали самые шумные и искренние выражения одобрения.
Нельзя не упомянуть и о его тонком остроумии и об умении парировать даже самые неожиданные возражения оппонентов.
Сейчас, вспоминая первые дни и месяцы работы с Луначарским, отказываешься понимать, как он успевал решать одновременно столько срочных дел, возникавших иной раз совершенно неожиданно.
Я часто беседовал с Луначарским о мерах, которые нам надо было предпринять, чтобы отколоть от огромной массы интеллигенции наибольшее количество людей для сотрудничества с новой властью. В то время у меня никакого политического опыта не было, и я руководствовался только эмоциональными порывами.
Меня искренне удивляло, как это мог Мережковский, который в своих статьях призывал бури и молнии на царскую власть, вдруг теперь, когда народ взял власть в свои руки, бешено нападать на советский строй и вместе с Зинаидой Гиппиус и Философовым обливать его грязью.
Луначарский улыбался, не коря меня за наивность, и терпеливо поучал, что от этой части интеллигенции, революционной на словах, большевики никогда не ожидали ничего, кроме враждебных действий. Но когда я предложил организовать митинг под лозунгом "Интеллигенция и Советская власть", он горячо поддержал мое начинание.
Желание скорей осуществить свою идею было настолько сильным, что я воспользовался предложением какого–то администратора, который и взялся устроить этот вечер–митинг в Доме Армии и Флота, на Литейном проспекте.
Луначарский сказал мне, что этот митинг может принести большую пользу, если наряду с ораторами–большевиками будут выступать и представители лучшей части интеллигенции. Я принял это к сведению и тут же начал подготовку к вечеру.
Согласие выступить на этом митинге дали: Коллонтай, Спиридонова, художник Петров–Водкин, поэты Александр Блок и Сергей Есенин и режиссер Всеволод Мейерхольд.
Вскоре огромные афиши появились на всех заборах и стенах домов Петрограда. Это было в конце декабря 1917 года.
В день митинга поднялась невероятная вьюга. Кроме того, по каким–то причинам как раз в этот день не работали трамваи. Администратор позаботился только о помещении и афишах, а свое обещание прислать машины не выполнил.
Я тщетно прождал транспорта до девяти часов вечера и решил идти пешком от Лахтинской улицы, где я жил, до Литейного проспекта. Расстояние немалое, да еще вьюга. Пришел в Дом Армии и Флота в половине одиннадцатого, как раз в тот момент, когда Луначарский закончил свое выступление. После его доклада слово было предоставлено мне.
Я напомнил аудитории, что совсем недавно было семилетие со дня смерти Льва Толстого. И когда поделился мыслью, что если бы Толстой дожил до великих дней Октября, то остался бы с нами, а не с врагами революции, - зал загремел. Большая часть аудитории начала бурно аплодировать, меньшая - бешено свистеть. Председателем был рабочий. Он долго не мог успокоить людей, пока снова не выступил Луначарский. В короткой речи он высказал взгляд на расслоение интеллигенции, лучшая часть которой по логике вещей не может не стать на сторону Советской власти.
Чем больше интеллигенции переходило на сторону новой власти, тем больше, бесновалась буржуазная пресса. Не было дня, чтобы она не пускала каких–нибудь диких слухов о "большевистском варварстве", "большевистской жестокости" и т. п. Нас эти нападки только смешили.
Однажды Анатолий Васильевич показал мне со смехом журнал "Сатирикон", в котором были изображены две дамы в модных платьях. Под рисунком стихи:
Как не тужить, все изменилось ныне.
Попробуй–ка, читатель, угадай,
Которая из них великая княгиня,
Которая - товарищ Коллонтай.
- Далось же им изящество Александры Михайловны! Они думают, что если она большевичка, то должна непременно быть в потрепанном костюме и в очках.
После падения правительства Керенского многие молодые офицеры и юнкера были арестованы и находились в заключении в Кронштадте до разбора их дела. И вот в буржуазных газетах появились статьи и заметки о том, что большевики плохо обращаются с "пленными", приводились всякие страшные подробности. Анатолий Васильевич был крайне возмущен, он не мог выносить, когда газеты извращали факты и чернили Советскую власть. Прочтя какой–то особенно возмутивший его фельетон, он сказал мне:
- Товарищ Ивнев, как вы отнесетесь к тому, чтобы поехать в Кронштадт?
Я согласился. У меня хранится до сих пор любопытный документ, по которому я мог приехать в Кронштадт и ознакомиться лично с положением заключенных.
На другой день, узнав, что я собираюсь ехать в Кронштадт, ко мне обратился представитель партии христианских социалистов Миронов. Я подумал, что это будет даже лучше, чем ехать одному, и, согласовав вопрос с Луначарским, предложил Миронову ехать со мной.
Мы получили общий пропуск и выехали на катере в Кронштадт, где и ознакомились с положением заключенных, большей частью молодых офицеров и юнкеров, - из тех, в которых Временное правительство пыталось найти для себя опору. Оказалось, что никто их не мучил, не терзал, как об этом вопила буржуазная печать.
Утром следующего дня, вернувшись в Петроград, я Проинформировал Луначарского о результатах поездки.
- Я так и знал, - сказал Анатолий Васильевич, - что все эти обвинения окажутся гнусной клеветой. Теперь вам надо вовсю использовать эту поездку, выступать на митингах, писать, чтобы рассеять отвратительный туман, который напускают кадеты и меньшевики.