В первый же этот день кузины пришли вскоре, проводили время вместе, условились о спектаклях, играли в "хальму" и крокет. Пошли в парк к Смирновым, нашим родным; это была громадная семья – от взрослых барышень и студентов до детей. Играли все вместе в "пятнашки" и горелки. Тут Блок стал другой, вдруг – свой и простой, бегал и хохотал, как и все мы, дети и взрослые.
В первые два-три приезда выходило так, что Блок больше обращал внимания на Лиду ‹Менделееву› и Юлю Кузьмину. Они умели ловко болтать и легко кокетничать и без труда попали в тон, который он вносил в разговор. Обе очень хорошенькие и веселые, они вызывали мою зависть… Я была очень неумела в болтовне и в ту пору была в отчаянии от своей наружности. С ревности и началось.
Что было мне нужно? Почему мне захотелось внимания человека, который мне вовсе не нравился и был мне далек, которого я в то время считала пустым фатом, стоящим по развитию ниже нас, умных и начитанных девушек? Чувственность моя еще совсем не проснулась; поцелуи, объятия – это было где-то далеко, – далеко и нереально. Что меня не столько тянуло, сколько толкало к Блоку?.. "Но то звезды веленье", – сказала бы Леонор у Кальдерона. Да, эта точка зрения могла бы выдержать самую свирепую критику, потому что в плане "звезды" все пойдет потом как по маслу: такие совпадения, такие удачи в безнаказанности самых смелых встреч среди бела дня, что и не выдумаешь! Но пока допустим, что Блок, хотя и не воплощал моих девчонкиных байроническо-лермонтовских идеалов героя, был все же и наружностью много интереснее всех моих знакомых, был талантливым актером (в то время ни о чем другом, о стихах тем более, еще и речи не было), был фатоватым, но ловким "кавалером" и дразнил какой-то непонятной, своей мужской, неведомой опытностью в жизни, которая не чувствовалась ни в моих бородатых двоюродных братьях, ни в милом и симпатичном, понятном Суме – студенте, репетиторе брата.
Так или иначе, "звезда" или "не звезда", очень скоро я стала ревновать и всеми внутренними своими "флюидами" притягивать внимание Блока к себе. С внешней стороны я, по-видимому, была крайне сдержанна и холодна, – Блок всегда это потом и говорил мне, и писал. Но внутренняя активность моя не пропала даром, и опять-таки очень скоро я стала уже с испугом замечать, что Блок – да, положительно, – перешел ко мне, и уже это он окружает меня кольцом внимания. Но как все это было не только не сказано, как все это было замкнуто, сдержанно, не видно, укрыто. Всегда можно сомневаться – да или нет? Кажется или так и есть?
Чем говорили? Как давали друг другу знак? Ведь в этот период никогда мы не бывали вдвоем, всегда или среди всей нашей многолюдной молодежи, или, по крайней мере, в присутствии mademoiselle, сестры, братьев. Говорить взглядом мне и в голову не могло прийти; мне казалось бы это даже больше, чем слова, и во много раз страшнее, Я смотрела всегда только внешне-светски и при первой попытке встретить по-другому мой взгляд уклоняла его. Вероятно, это и производило впечатление холодности и равнодушия.
Мария Александровна Рыбникова (1885–1942), педагог, литературовед:
Это было летом 1898 года.
В семье профессора Менделеева, в Боблове, барышням хотелось устроить спектакль. Но не было партнера на мужские роли. И вот однажды к дому подъехал всадник, вошел и познакомился.
Юноша в бархатной блузе, с хлыстиком в руках, Александр Александрович Блок. Ему семнадцать лет, он только что кончил гимназию, живет в семи верстах, в Шахматове.
Анна Ивановна Менделеева:
В дни репетиций белый конь со своим всадником поворачивал к бобловскому дому, где его поджидала "царевна" со своими милыми подругами. После обычных приветствий все спешили в сенной сарай – импровизированный театр.
Старый бревенчатый сарай видел настоящее священнодействие – столько вкладывалось вдохновения, чувств и благоговения к искусству. Репетиции и приготовления к спектаклю давали артистам много наслаждения и интереса: костюмы, декорации, устройство сцены, зрительного зала, – все делали сами или под своим надзором. Во все было вложено много любви, находчивости и таланта. Но самые спектакли иногда приносили большие огорчения. Публику, кроме родственников и соседей, составляли крестьяне ближних деревень. Репертуар совершенно не подходил под уровень их развития. Происходило следующее: в патетических местах ролей Гамлета, Чацкого, Ромео начинался хохот, который усиливался по мере развития спектакля. "Представление" в понятии деревни того времени должно было непременно потешать, смешить; так как в стихах вышеупомянутых авторов, произносимых спокойно, не было ничего смешного, то когда наступало волнение, жесты, – они думали, что вот тут-то и начинается, и разряжали свою скуку взрывами хохота, что очень смущало артистов. Чем патетичнее была сцена, тем громче был смех. Другие забывали, что это представление, – видели в артистах знакомые им лица: "Шахматовский барин-то как к нашей барышне-то, только, шалишь, не на таковскую напал", и так далее, и опять смех. Женская половина зрителей, наоборот, видела все со слезливой стороны. Раз одна из зрительниц на другой день после представления Гамлета делилась своими впечатлениями с другой: "Он, милая моя, говорил-говорил, говорил-говорил, а тут как замахал руками, – вишь, драться хотел, а Маруся-то и утопилась". Офелия превратилась в Марусю. Свежо предание, а верится с трудом.
Любовь Дмитриевна Блок:
Первый и единственный за эти годы мой более смелый шаг навстречу Блоку – был вечер представления "Гамлета". Мы были уже в костюмах Гамлета и Офелии, в гриме. Я чувствовала себя смелее. Венок, сноп полевых цветов, распущенный напоказ всем плащ золотых волос, падающий ниже колен… Блок в черном берете, в колете, со шпагой. Мы сидели за кулисами в полутайне, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нем, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше, на самом помосте. Мы говорили о чем-то более личном, чем всегда, а главное, жуткое – я не бежала, я смотрела в глаза, мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора. Этот, может быть, десятиминутный разговор и был нашим "романом" первых лет встречи, поверх "актера", поверх вымуштрованной барышни, в стране черных плащей, шпаг и беретов, в стране безумной Офелии, склоненной над потоком, где ей суждено погибнуть. Этот разговор и остался для меня реальной связью с Блоком, когда мы встречались потом в городе уже совсем в плане "барышни" и "студента". Когда, еще позднее, мы стали отдаляться, когда я стала опять от Блока отчуждаться, считая унизительной свою влюбленность в "холодного фата", я все же говорила себе: "Но ведь было же…"
"Встречи" с Владимиром Соловьевым
Александр Александрович Блок. Из "Автобиографии":
Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой "новой поэзии" я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романическими переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал "субъективным" и бережно оберегал от всех.
Александр Александрович Блок. Из письма Г. И. Чулкову. Никол‹аевская› ж. д. Ст. Подсолнечная, с. Шахматово, 23 июня 1905 г.:
Помню я это лицо, виденное однажды в жизни на панихиде у родственницы. Длинное тело у притолки, так что целое мгновение я употребил на поднимание глаз, пока не стукнулся глазами о его глаза. Вероятно, на лице моем выразилась душа, потому что Соловьев тоже взглянул долгим сине-серым взором. Никогда не забуду – тогда и воздух был такой. Потом за катафалком я шел позади Соловьева и видел старенький желтый мех на несуразной шубе и стальную гриву. Перелетал легкий снежок (это было в феврале 1900 г., в июле он умер), а он шел без шапки, и один господин рядом со мной сказал: "Экая орясина!" Я чуть не убил его. Соловьев исчез, как появился, незаметно, на вокзале, куда привезли гроб, его уже не было.
Зинаида Николаевна Гиппиус:
Ученик и поклонник Владимира Соловьева – Блок весь был обращен к туманно-зыбкому провидению своего учителя: к его стихам, где появляется "Она", "Дева радужных ворот". Христианство Вл. Соловьева не коснулось Блока. В то время как Вл. Соловьев, для которого христианство и служило истоком его "провидений", мог безбоязненно перепрыгивать из одного порядка в другой, мог в "Трех встречах", – самой "несказанной" из поэм, – вдруг написать, захохотав, строчку: "Володенька, да как же ты глюпа!" – Блок не умел этого. "Она" или сияла ему ровным невечерним светом, или проваливалась, вместе с ним, в бездну, где уж не до невинных улыбок над собой.
Александр Александрович Блок. Из письма Е. П. Иванову. Шахматово, 15 июня 1904 г.:
‹…› Я в этом месяце силился одолеть "Оправдание добра" Вл. Соловьева и не нашел там ничего, кроме некоторых остроумных формул средней глубины и непостижимой скуки. Хочется все делать напротив, назло. Есть Вл. Соловьев и его стихи – единственное в своем роде откровение, а есть "Собр. сочин. В. С. Соловьева" – скука и проза.
Александр Александрович Блок. Из письма отцу. Петербург, 29 октября 1904 г.:
Сегодня получил наконец свой первый сборник, который посылаю Вам. Пока не раскаиваюсь в его выходе, тем более что "Гриф" приложил к нему большое старание и, по-моему, вкус. Мне хотелось "благородной скромности", потому я старался избегать посвящений "знаменитостям", если не считать учителя – Вал. Брюсова и нежного близкого друга – Андрея Белого. Что касается Вл. Соловьева, – то он в эпиграфе слишком уместен. Быть может, я стольким обязан его стихам, что лучше было промолчать о "светлой дочери темного хаоса" и не цитировать его… Но – того требует окружающий хаос и "литературная" тупость. Лично же с Вл. Соловьевым мы некогда встретимся – но в просторной и светлой витрине неба скорее, чем в витрине книжных лавок, освещенных всесветными "газами".
Университет
Мария Андреевна Бекетова:
Осенью этого года (1898) Блок поступил на юридический факультет. Он говорил, что в гимназии надоело учение, а тут, на юридическом, можно ничего не делать. Зимой он стал бывать у Менделеевых. Они жили в то время на казенной квартире, в здании Палаты мер и весов на Забалканском проспекте.
Георгий Петрович Блок:
Появление молодого нарядного студента взбудоражило не только нас, детвору. Большое впечатление произвел он, по-видимому, и на взрослых. Им любовались и много говорили об его хороших манерах, об его литературности, в которой с удовлетворением видели наследственную черту. Все находили, что он похож на деда Льва Александровича Блока. С этим соглашалась и Сашина мать. Только отец мой настойчиво твердил, что у Саши большое сходство с актером Нильским. Помню, как один из дядюшек, глядя на Сашину спину, красиво обтянутую серой тужуркой, проговорил с явной фамильной гордостью: "До чего строен!" Он и впрямь был превосходно сложен: сухой, широкий в плечах, узкий в бедрах, с крутой грудью и сильными лопатками, плавно сбегавшими к тонкой, молодецки выгнутой пояснице. Это была совсем не городская статность, а какая-то наездническая, казачья, степная или даже, пожалуй, горская. Но правы были и мой отец, и Нике: Саша держался в то время по-актерски и действительно впадал в картинность. ‹…› Нике заметил, что у Саши всегда немного дрожат руки. Он не без робости спросил, отчего это. Саша ответил многозначительно: "Следы былых страстей!" Это сильно подняло его в наших глазах. Однако "следы страстей" изгладились довольно быстро: руки вскоре перестали дрожать.
Александр Александрович Блок:
В это время происходило "политическое" – 8 февраля и мартовские события у Казанского собора. ‹…› Я был ему вполне чужд, что выразилось в стихах, а также в той нудности, с которой я слушал эти разговоры у дяди Николая Николаевича (Бекетова) и от старого студента Попова, который либеральничал с мамой и был весьма надменен со мной.
Эта "аполитичность" кончилась плачевно. Я стал держать экзамены (я сидел уже второй год на первом курсе), когда "порядочные люди" их не держали. Любовь Дмитриевна, встретившая меня в Гостином дворе, обошлась со мной за это сурово. На экзамене политической экономии я сидел дрожа, потому что ничего не знал. Вошла группа студентов и, обратясь к профессору Георгиевскому, предложила ему прекратить экзамен. Он отказался, за что получил какое-то (не знаю, какое) выражение, благодаря которому сидел в слезах, закрывшись платком. Какой-то студент спросил меня, собираюсь ли я экзаменоваться, и, когда я ответил, что собираюсь, сказал мне: "Вы подлец". На это я довольно мягко и вяло сказал ему, что могу ответить ему то же самое. Когда я, дрожа от страха, подошел к заплаканному Георгиевскому и вынул билет, Георгиевский спросил меня, что такое "рынок". Я ответил: "Сфера сбыта"; профессор вообще очень ценил такой ответ, не терпя, когда ему отвечали, что рынок есть "место сбыта". Я знал это твердо (или запомнил из лекции, или услышал от кого-то). За это Георгиевский сразу отпустил меня, поставив мне пять.
Мария Андреевна Бекетова:
В том же памятном 1901 году изменилась университетская жизнь Александра Александровича: пройдя два курса и перейдя на третий, он понял, что юридические науки ему глубоко чужды. Мать уговаривала его перейти на филологический факультет. Сначала он не решался, опасаясь, что отец, испугавшись расходов на два лишние курса, прекратит высылку денег. Но Александр Львович в ответ на письмо с извещением о состоявшемся уже переходе выразил, напротив, свое одобрение. Здесь Александр Александрович сразу попал в свою сферу, увлекся лекциями проф. Ф. Ф. Зелинского и некоторых других профессоров, но под конец все-таки сильно устал от университета.
Александр Александрович Громов (1881 – после 1935), студенческий товарищ А. А. Блока, филолог:
Блок добросовестно работал у всех профессоров славяно-русского отделения, согласно "Правилам о зачетах", но особое внимание уделял двум: А. И. Соболевскому и И. А. Шляпкину.
Сергей Митрофанович Городецкий:
Я встретился с ним в первый раз и познакомился на лекциях по сербскому языку профессора Лаврова. Я переходил на третий курс, он, должно быть, был на четвертом.
В старинном здании Петербургского университета – Двенадцати коллегий – есть замкнутые, очень солнечные маленькие аудитории, где читают профессора, которых не слушают. Таким и был Лавров, читавший предмет обязательный, но скучный. Толстый, красный, сонный, он учил нас сербскому языку и читал нам былины. В сербском языке, в прошедшем времени, "л" переходит в "о": "мойя майко помамио" – получается какой-то голубиный лепет. Блоку это нравилось, мне тоже, и, кажется, на этот именно предмет мы обменялись с ним первой фразой. Он ходил в аккуратном студенческом сюртучке, всегда застегнутом, воротник был светло-синий (мода была на темные), волосы вились, как нимб, вокруг его аполлоновского лба, и весь он был чистый, светлый, я бы сказал, изолированный – от лохмачей, так же как и от модников. Студентов было очень мало. Блок лекций не пропускал и аккуратно записывал все, что говорил Лавров, в синие гимназические тетрадки. Я ходил редко, и Блок мне передал свои записки – несколько тетрадок должны быть в моем архиве в Петербурге, если он цел. Там, ранним его почерком, записана вся сербская премудрость.
Александр Александрович Громов:
Поэт не порвал связи со своими университетскими учителями по окончании курса: одно время он серьезно думал об оставлении при кафедре – на чем настаивал и Шляпкин – и хотел готовиться к магистерским экзаменам.
Александр Александрович Блок. Из "Автобиографии":
Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и известные навыки, которые очень помогают мне и в историко-литературных, и в собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе (материалы для драмы "Роза и Крест"). С годами я оцениваю все более то, что дал мне университет в лице моих уважаемых профессоров – А. И. Соболевского, И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского и Ф. Ф. Зелинского.
"Прекрасная дама" Л. Д. М.
Любовь Дмитриевна Блок:
К разрыву отношений, произошедшему в 1900 году, осенью, я отнеслась очень равнодушно. Я только что окончила VIII класс гимназии, была принята на Высшие курсы, куда поступила очень пассивно, по совету мамы, и в надежде, что звание "курсистки" даст мне большую свободу, чем положение барышни, просто живущей дома и изучающей что-нибудь вроде языков, как тогда было очень принято. ‹…›
Так шла моя зима до марта. О Блоке я вспоминала с досадой. Я помню, что в моем дневнике, погибшем в Шахматове, были очень резкие фразы на его счет, вроде того, что "мне стыдно вспоминать свою влюбленность в этого фата с рыбьим темпераментом и глазами…". Я считала себя освободившейся.
Мария Андреевна Бекетова:
В том же 1901 году, когда Любовь Дмитриевна поступила на драматические курсы г-жи Читау, Саша тоже посещал их некоторое время, но, охладев к сцене, скоро оставил это занятие.
Александр Александрович Блок. Из записных книг и книжечек:
Любовь Дмитриевна ходила на уроки к М. М. Читау, я же ждал ее выхода, следил за ней и иногда провожал ее до Забалканского с Гагаринской – Литейной (конец ноября, начало декабря). Чаще, чем со мной, она встречалась с кем-то – кого не видела и о котором я знал. ‹…›
В январе 1901 г. – концерт Панченки (не к главному для меня). 25 января – гулянье на Монетной к вечеру в совершенно особом состоянии. В конце января и начале февраля (еще – синие снега около полковой церкви, – тоже к вечеру) явно является Она. Живая же оказывается Душой Мира (как определилось впоследствии), разлученной, плененной и тоскующей (стихи 11 февраля, особенно – 26 февраля, где указано ясно Ее стремление отсюда для встречи "с началом близким и чужим" (?) – и Она уже в дне, т. е. за ночью, из которой я на нее гляжу. То есть Она предана какому-то стремлению и "на отлете", мне же дано только смотреть и благословлять отлет).
В таком состоянии я встретил Любовь Дмитриевну на Васильевском острове (куда я ходил покупать таксу, названную скоро Краббом). Она вышла из саней на Андреевской площади и шла на курсы по 6-й линии, Среднему проспекту – до 10-й линии, я же, не замеченный Ею, следовал позади (тут – витрина фотографии близко от Среднего проспекта). Отсюда появились "пять изгибов".
На следующее утро я опять увидал Ее издали, когда пошел за Краббом (и привез в башлыке, будучи в исключительном состоянии, которого не знала мама).
Любовь Дмитриевна Менделеева: