Блок без глянца - Павел Фокин 16 стр.


Я не знаю, как я буду говорить с Тобой, когда приеду. Еще ни разу с 7 ноября мы не расставались на месяц. Мои дни здесь – жаркие, утомительные и сонные. Когда наступает вечер, у меня начинается смятенье в душе, а к ночи, когда кричат коростели и шумят поезда, поднимается целая буря, и мне хочется медленно красться и прятаться в тени белых вилл и старых деревьев, точно Ты назначила мне тайное свидание где-то и близко и далеко, в тени, у воды. Тут будто вся ночь только для того, чтобы незаметно и тайно от всех сильно и страстно сжать Тебя в объятиях в шепчущей тишине, прижаться к Твоим губам, увести Тебя на край города, будто на край земли, слушать Твой долгий медленный шопот. Мне нужно, чтобы Ты зажала мне губы поцелуями без конца и заставила все забыть, чтобы предаться Тебе страстно и надолго, без единой мысли. Я пишу все это, точно одурманенный сонной грезой Твоего Присутствия, отдельной от всех, сознавая, что я законно ничего не понимаю больше в эту минуту и ровно никому не обязан признаваться столь томительно страстными словами, кроме Тебя. Кроме Тебя, нет ничего, и все слилось в Тебе, все мое прошлое и будущее, и настоящее, и ночь, и тихие росы, и знойные мысли. Я дерзок и свободен сказать Тебе, что красивее нас вдвоем нет ничего. Никогда не было у меня прежде этих забвений, этого праздника сердца, чтобы я мог так целиком свернуть шею уму и погасить все огни, кроме ночных поцелуев. Там в парке кружится теперь целый рой летучих светляков, и вода поет, башня задумалась, внизу и на горе – молчание, город задремал; все эти хромые, убогие, больные и нищие силой, если мучаются, то у себя, так что не видно, и не слышно, и не нужно. Осталась задумчивость розовых кустов, и шопот в полях, и гибкость в травах, и ниспадающая роса, и эта летучая гибкость в руках, стремящихся обвиться кругом Твоей талии, и непомерная, небывалая ласковая дерзость сердца.

Довольно. Прости.

Твой.

Сергей Михайлович Соловьев:

Свадьба была назначена на 17 августа. Я писал, что по некоторым обстоятельствам не могу быть. Блок прислал мне огорченное и ласковое письмо. В последние дни дела сложились так, что я поехал.

Вечером 15 августа я неожиданно вошел в гостиную шахматовского дома, где Блок сидел с матерью и другими родными. На пальце его уже блестело золотое кольцо. На другой день мы вдвоем с ним поехали в соседнее имение Менделеевых Боблово, где жила невеста Блока. Любовь Дмитриевна встретила нас на крыльце и показалась мне олицетворением стихов:

Месяц и звезды в косах,
Выходи, мой царевич приветный.

Ее кузины убирали балкон зеленью. В крепко строенном доме Дмитрия Ивановича Менделеева мы обедали. Я сидел недалеко от великого химика, и мне как-то странно было видеть в натуре лицо, столь известное по картинкам в журналах. Рядом со мною сел шафер невесты, молодой польский граф Развадовский, которого Блок называл "петербургским мистиком". ‹…›

Уже стемнело, когда подали лошадей. Блок, низко поклонившись, поцеловал руку своей невесте, и мы отъехали. Еще раз, в эту знаменательную для него ночь, ехал он через тот лес, через который привык проезжать верхом, глухою ночью. Ведь его роман начался очень давно, в лето после окончания им гимназии.

На другой день я приехал с розовым букетом к невесте, чтобы везти ее в церковь. "Я готова", – сказала Любовь Дмитриевна и поднялась с места. Я ждал у дверей. Начался обряд благословения. Старик Менделеев быстро крестил дочь дряхлой, дрожащей рукой и только повторял: "Христос с тобой! Христос с тобой!"

Наш поезд двинулся.

Священник церкви села Тараканова был, по выражению Блока, "не иерей, а поп", и у него бывали постоянные неприятности с шахматовскими господами. Это был старичок резкий и порывистый. "Извольте креститься", – покрикивал он на Блока, растерянно бравшего в пальцы золотой венец, вместо того чтобы приложиться к нему губами. Но после венчания Блок сказал мне, что все было превосходно и священник особенно хорош.

1902–1903. В начале пути

Зинаида Николаевна Гиппиус:

В тот яркий осенний день, с которого начинается мой рассказ, из письма Ольги Соловьевой выпало несколько отдельных листков. Стихи. Но прочтем сначала письмо.

В нем post scriptum: "…а вы ничего не знаете о новоявленном, вашем же, петербургском, поэте? Это юный студент, – нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я… право, не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что Вы думаете".

Вошли ли эти первые робкие песни в какой-нибудь том Блока? Вероятно, нет. Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после, и давало ему своеобразную прелесть.

И тема, помню, была блоковская: первые видения Прекрасной Дамы.

Петр Петрович Перцов (1868–1947), поэт, публицист, издатель журнала "Новый путь":

Помню как сейчас широкую серую террасу старого барского дома, эту осеннюю теплынь – и Зинаиду Николаевну Гиппиус с пачкой чьих-то стихов в руках. "Прислали (не помню, от кого)… какой-то петербургский студент… Александр Блок… посмотрите… Дмитрий Сергеевич забраковал, а по-моему, как будто недурно…" Что Дмитрий Сергеевич забраковал новичка – это было настолько в порядке вещей, что само по себе еще ничего не говорило ни за, ни против. Забраковать сперва он, конечно, должен был во всяком случае, что не могло помешать ему дня через два, может быть, шумно "признать". Одобрение Зинаиды Николаевны значило уже многое, но все-таки оно было еще очень сдержанным. Поэтому я взял стихи без недоверия, но и без особого ожидания. Я прочел их…

Это были стихи из цикла "Прекрасной Дамы".

Зинаида Николаевна Гиппиус:

Ранней весной, – еще холодновато было, камин топился, значит, в начале или середине марта, – кто-то позвонил к нам. Иду в переднюю, отворяю дверь.

День светлый, но в передней темновато. Вижу только, что студент, незнакомый. Пятно светло-серой тужурки.

– Я пришел… нельзя ли мне записаться на билет… в пятницу, в Соляном Городке Мережковский читает лекцию…

– А как ваша фамилия?

– Блок…

– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…

И вот Блок сидит в моей комнате, по другую сторону камина, прямо против высоких окон. За окнами, – они выходят на соборную площадь Спаса Преображения, – стоит зеленый, стеклянный свет предвесенний, уже немеркнущее небо.

Блок не кажется мне красивым. Над узким высоким лбом (все в лице и в нем самом – узкое и высокое, хотя он среднего роста) – густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо.

Движений мало, и голос под стать: он мне кажется тоже "узким", но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубокого-глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья.

Но странно. В этих медленных отрывочных словах, с усилием выжимаемых, в глухом голосе, в деревянности прямого лица, в спокойствии серых невнимательных глаз, – во всем облике этого студента – есть что-то милое. Да, милое, детское, – "не страшное". Ведь "по какому-то" (как сказал бы юный Боря Бугаев) всякий новый взрослый человек – страшный. В Блоке именно этой "странности" не было ни на капельку, потому, должно быть, что, несмотря на неподвижность, серьезность, деревянность даже, – не было в нем "взрослости", той безнадежной ее стороны, которая и дает "страшность".

Ничего этого, конечно, тогда не думалось, а просто чувствовалось.

Не помню, о чем мы в первое это свидание говорили. Но говорили так, что уж ясно было: еще увидимся, непременно.

Кажется, к концу визита Блока пришел Мережковский.

Петр Петрович Перцов:

Блок держался как "начинающий", – он был застенчив перед Мережковским, иногда огорчался его небрежностью, пасовал перед таким авторитетом. З. Н. Гиппиус была для него гораздо ближе, и юношеская робость таяла в ее сотовариществе, – он скоро стал носить ей свои стихи и литературно беседовать. Влияние Мережковских надолго сказалось на Блоке: еще в самом конце девятисотых годов он выступал не раз в религиозно-философских кружках с докладами на темы и в духе этого влияния; к счастью, его поэзия осталась, кажется, совсем свободной от него.

Мария Андреевна Бекетова:

Без всяких усилий с его стороны пришла к нему сначала известность, а потом и слава. В первый раз стихи его должны были появиться в 1902 году, в студенческом сборнике под редакцией Б. Никольского и Репина, но "Сборник" запоздал чуть не на год. И в 1903 году, опередив "Сборник", стихи напечатал журнал "Новый путь" и почти одновременно московский альманах "Северные цветы".

Петр Петрович Перцов:

В "Новом пути" после первого, дебютного номера (январь 1903 года) было решено применять систему печатания стихов по авторам: то есть в каждой книжке помещать одного какого-либо поэта в ряде пьес, напечатанных вместе, взамен традиционной системы – рассыпать разнохарактерные "вещицы" различных авторов по всей книжке журнала, "на затычку". Нехитрая реформа, но тогда и это было новшеством. Так, февральская книжка была отдана Сологубу, а март предназначался для З. Н. Гиппиус. Но она сама пожелала уступить этот месяц Блоку; март казался самым естественным, даже необходимым месяцем для его дебюта: март – месяц Благовещенья. Со стороны молодого журнала была некоторая отвага в таком решении: выдвигать уже в третьей книжке дебютанта, о котором заранее можно было сказать, что "широкая публика" (публика 1903 года!) не примет его как своего певца. В "портфеле" редакции, то есть в ящиках письменного стола, лежали стихи Минского, Мережковского и такого общеприемлемого для всех времен (хотя прекрасного) поэта, как Фофанов. Но хотелось "пустить" Блока – и именно в марте… "Букет" его стихов составился легко и был подобран самим автором. ‹…›

"Новый путь", как журнал религиозно-светский, был подчинен целым двум цензурам – светской и духовной, в которую направлялись корректуры религиозного или "похожего" на то (по мнению светского цензора) содержания. Большие буквы стихов Блока подчеркнуто говорили о некоей Прекрасной Даме – о чем-то, о ком-то, – как понять о ком?

Белая Ты, в глубинах не смутима,
В жизни – строга и гневна.
Тайно тревожна и тайно любима,
Дева, Заря, Купина.

……………………………
Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета.
Вижу очи Твои.

От таких стихов не только наш старомодный и угрюмо подозрительный "черносотенец" Савенков (светский цензор журнала, очень к нему придиравшийся) мог впасть в раздумье… Стихи с большими буквами могли легко угодить в духовную цензуру, и хотя она в общем была мягче светской, но в данном случае и она могла смутиться: менестрелей Прекрасной Дамы не знают русские требники. И без того, отправляя стихи в цензуру, мы трепетали вероятного – минутами казалось: неизбежного – запрещения. Большие буквы… ах, эти большие буквы! – именно они-то и выдавали, как казалось, автора с головой. "Не пропустят"… И тут вдруг кому-то в редакции мелькнула гениальная мысль: по цензурным правилам, нельзя менять текста после "пропуска" и подписи цензора, но ничего не сказано о чисто корректурных, почти орфографических поправках, как, например, перемена маленьких букв на большие. Итак – почему бы не послать стихи Блока в цензуру в наборе, где не будет ни одной большой буквы, а по возвращении из чистилища, когда разрешительная подпись будет уже на своем месте, почему бы не восстановить все большие буквы на тех местах, где им полагается быть по рукописи? Так и было сделано – и, вероятно, эта уловка спасла дебют Блока: цензор вернул стихи без единой помарки и не заикнулся о духовной цензуре, хотя при встрече выразил мне недоумение: "Странные стихи…" Но ведь странными должны были они показаться далеко не одному благонамеренному старцу Савенкову.

Александр Александрович Блок. Из письма С. М. Соловьеву. Петербург, 20 декабря 1903 г.:

Скоро для поэзии наступят средние века. Поэты будут прекрасны и горды, вернутся к самому обаятельному источнику чистой поэзии, снижут нити из всех жемчугов – морского дна, и города, и ожерелья девушек каждой страны. Мне кажется возможным такое возрождение стиха, что все старые жанры от народного до придворного, от фабричной песни до серенады, – воскреснут. Но при этом повторится и кочевая жизнь с оружием в руках и под руками, стилеты под бархатными плащиками, целая жизнь пажа, или трубадура, или крестового рыцаря, или дуэньи, или "дамы сердца" – всех в целости и полной индивидуальности – на всю жизнь. Это как реакция на место богословия, с одной стороны, вздыхающей усталости – с другой. Сологуб и сквозь усталость увидал звезду Маир, реку Лигой, землю Ойле. Что же мы-то, желающие жизни? Я лично хочу, сойдя с астрологической башни, выйти потом из розового куста и спуститься в ров непременно в лунную, голубую траву, пока не появился в зеркале кто-нибудь сквозь простыню. Трудно будет с моими "восковыми чертами", но тем не менее попробую.

1904. Московские знакомства и встречи

Александр Александрович Блок. Из письма А. Л. Блоку. Петербург, 29 ноября 1902 г.:

Скорпион Брюсов, который со мной еще не познакомился, имел на меня какие-то виды. Из Москвы вообще много благоприятных веяний.

Александр Александрович Блок. Из письма В. Я. Брюсову. Петербург, 23 ноября 1903 г.:

Многоуважаемый Валерий Яковлевич.

Ваше предложение участвовать в журнале "Весы" для меня необыкновенно лестно и приятно. Благодарю вас от всей души и постараюсь оправдать Ваши ожидания.

Александр Александрович Блок. Из письма В. Я. Брюсову. Петербург, 26 ноября 1903 г.:

Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.

Каждый вечер я читаю "Urbi et orbi". Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть.

Что же Вы еще сделаете после этого? Ничего или – ? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), – это отказать себе в чести печататься в Вашем Альманахе, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь.

Александр Александрович Блок. Из письма С. М. Соловьеву. Петербург, 1–6 декабря 1903 г.:

Я получил от Брюсова очень лестное письмо по поводу моего письма о его книге. Вижусь со здешними поэтами, от которых, в противоположность московским, веет молчанием и холодом. До сих пор не могу оценить этого качества, иногда мне кажется, что это залог будущих действий, а не разговоров. Настроение самое лучшее (у меня), очень деятельное, подвижное, даже без молчания. Хотим непременно ехать в Москву, если будут деньги.

Сергей Михайлович Соловьев:

Успех Блока и Любови Дмитриевны в Москве был большой. Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали. Бальмонт сразу написал ей восторженное стихотворение, которое начиналось:

Я сидел с тобою рядом,
Ты была вся в белом.

Андрей Белый:

Я помню А. А. на одном из собраний книгоиздательства "Скорпион"; помню Брюсова очень сухого, с монгольскими скулами и с тычком заостренной бородки, с движеньями рук, разлетавшихся, снова слагавшихся на груди, очень плоской (совсем как дощечка); и – помню я Блока, стоявшего рядом, моргающего голубыми глазами, внимающего объяснению Брюсова, почему вот такая-то строчка стихов никуда не годится и почему вот такая-то строчка годится.

Я помню А. А. на моем воскресенье, его ожидали друзья – "аргонавты"; из лиц, бывших тут, мне запомнились: Эллис (Л. Л. Кобылинский), С. Л. Кобылинский, брат Эллиса, очень болтливый философ, умеющий заговаривать собеседника до смерти; М. А. Эртель, историк, ценитель поэзии Блока, одно время ставший во мнении теософов чуть-чуть не Учителем; говорили, что он одолел философские произведения Индии в подлиннике; и перевел – Гариваншу (правда ль это – не знаю); были: К. Д. Бальмонт, С. М. Соловьев, В. В. Владимиров, С. А. Соколов, редактор книгоиздательства "Гриф", теософ П. Н. Батюшков (внук поэта), А. С. Челищев, покойный Поярков, А. С. Петровский, писательница Нина Петровская, К. П. Христофорова, кажется, Д. И. Янчин, случайно зашедший профессор И. А. Каблуков, И. Я. Кистяковский с женою; и были поэты из "Грифа" (кто именно, не помню); всего собралось человек 25.

В эти годы, здесь, в маленькой белой столовой, раскладывался стол от стены до стены; за столом происходили шумнейшие споры; порой появлялись ко мне на воскресенья неизвестные и полуизвестные люди, поэты ли, интересующиеся ли искусством, – не ведаю. Однажды совсем неожиданно появился у нас композитор Танеев, которому мы казались совсем чудаками: но потому-то он именно стал посещать нас, перезнакомился с нами; и "аргонавты" естественно оказались очень скоро потом постоянными посетителями танеевских вторников, на которых С. И. угощал великолепнейшим исполнением Баха (впоследствии С. И. Танеев дал мне ценнейшие указания в моих занятиях над ритмом).

Запомнилось: в то воскресенье вкруг Блока толпилися "аргонавты"; и обдавали его своим пылом, стараясь поскорее устроить на Арго, считая Орфеем А. А., чтобы плыть за Руном; было очень нестройно: А. А. был любезным со всеми, но – несколько изумлялся куда он попал – к молодым символистам, к Станкевичу, в сороковые годы иль… просто в комедию Грибоедова: Виссарион Белинский, Бакунин встречалися на моих воскресеньях с неумирающим Репетиловым и с героем Гюисманса; был тут – Манилов; "грифята" старалися быть "гюисмансистами"; а С. А. Кобылинский, конечно же, на воскресенья свалился со всеми своими манерами и культом Лотце из доброго, старого времени; был Репетилов представлен, но… – Nomina sunt odiosa! Ужасающий был кавардак; мне казалось: стихотворение Блока воскресло:

Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место…

Назад Дальше