А куклы! Тут уж художник постарался на славу, чтобы опорочить и оболгать! Где это видели вы, позвольте узнать, такие длинные носы у наших людей?! Такие большие рты? Такие тонкие ножки при толстом, простите, заднике?.. О рыбке уж не говорю. У неё вместо плавников просто-напросто голая женская… эта самая… как её… грудь! Да ведь это никакая не золотая, а настоящая порно-рыбка!.. Кого, спрашивается, завтра - из представителей нашей фауны или флоры - изобразят в порно-виде незадачливые авторы спектакля?! ( Аплодисменты в зале .) Разрешите ваши аплодисменты считать…
ЗРИТЕЛИ ( хором ). Считайте!
СУДЬЯ : Далее… Далее… ( Забалтывается .) Далее со всеми остановками… Осторожно, двери закрываются… Следующая станция - Стокгольм… Тише, граждане, вагон не резиновый… ( Секретарь звонит. Судья приходит в себя .)…Но корыта старухе показалось мало, и она требует многокомнатный новый дом в загородной местности, что и получает. Здесь усматривается явная поллюция… вернее, пожалуй, аллюзия насчёт того, что, во-первых, наши квартиры нам якобы малы, а во-вторых, что якобы их нельзя получить в кредит или прямо за деньги… Только через рыбку…
Не стоит пересказывать всего, что наворотили автор и постановщики этого, с позволения сказать, представления. Однако не могу не добавить, что старуха - где-то, в общем, наш, простой человек - докатывается до того, что выражает совершенно монархическое желание стать царицей! Но и этого ей, понимаете, мало! "Не хочу я быть вольною царицей, - развязно заявляет она, - а хочу быть римскою папой!.." Как вам это нравится?! Баба, а куда лезет!.. Куда лезет, а?.. ( Забалтывается .)…Помню, я ещё молодушкой был - тюремным надзирателем работал… Находился у меня в камере мужик один - раскосый весь, казах или якут - утверждать не буду… Плакал всё время и одно дудел: "Папу хочу, папу!" Жалко даже становилось: в летах мужик, а по отцу так убивается, папочку кличет. Как-то говорю ему: "Ну, где я тебе папу достану? Свидания не положены. Да и помер он, небось, давно, отец твой". Тут заключённый совсем до слёз зашёлся: "Зачем помер? - плачет. - Почему такие слова говоришь? В медчасти ходит, на улице ходит… Папу хочу!.." И рукой чего-то показывает. Пригляделся я и смекнул: бабу ему надо, вот чего, никакого не папу… ( Секретарь так заслушался, что звонит только сейчас, с опозданием. Судья встряхивается .)…И ещё одно - о суфлёре, который тоже расселся здесь, на скамье подсудимых. Вместо того, чтобы творчески подойти к делу, обвиняемый на протяжении всего спектакля раболепно поддакивает автору, тем самым во всём соглашаясь с ним и разделяя его вину…
В заключение - о концовке. Она, как этим… обухом по голове, ударяет зрителя, вырывая почву из-под ног, демонстрируя тщетность всех его надежд и устремлений… После затемнения, во время которого звучит эротическая музыка в ритме танго, а на сцене происходит неизвестно что, скорее всего, групповой секс, - мы снова видим старика и старуху возле разбитого корыта… Каково? Дальше уж, по-моему, некуда. Дальше только в этот… в исправительно-трудовой… ЯвАс… вы нас… мы их… (Секретарь звонит.)…Слово представителю обвинения.
ПРОКУРОР ( вскакивает ): Ваша честь! Из материалов следствия можно установить со всей очевидностью, что этот порнографический спектакль к тому же и:
а) антинародный,
б) антипатриотический,
в) антиминкультовский;
что он клеветнически намекает на нашу якобы:
а) бедность,
б) алчность,
в) невозможность достичь желаемого даже с помощью заморских золотых рыбок.
Sic. По совокупности предъявленных обвинений требую для подсудимых назначения следующей меры наказания:
Ар. Жаку, автору - 5 лет лагерей строгого режима.
Режиссёру Авичу, художнику Увичу, композитору Ювичу - 15 лет строгого (на троих).
Гримёру Эвичу и суфлёру Евичу объявить всенародное порицание с вычетом из зарплаты и запрещением гримировать и суфлировать в течение семи лет.
У меня всё. ( Садится .)
СУДЬЯ : Слово представителю защиты.
АДВОКАТ ( встаёт ): Я хотел бы… ( Секретарь звонит .) Мне кажется… ( Секретарь звонит .)…Разрешите мне… ( Секретарь звонит .)
СУДЬЯ : Садитесь. Суд учтёт ваши пожелания. ( Адвокат садится .) Суд не удаляется на совещание… Суду всё ясно. Объявляю приговор. Именем… (Долго невнятно бормочет.)…лировать в течение семи лет. ( Аплодисменты. Все встают .) Разрешите ваши аплодисменты считать…
ЗРИТЕЛИ ( хором ): Считайте! ( Аплодисменты переходят в овацию, которая, в свою очередь, переходит в песню .)
Нас прислали сюда
По призыву суда
От лица монолитнейших масс;
Полон гнева наш взор,
Мы любой приговор
Приведём в исполненье тотчас!
Нас прислали сюда
По призыву суда -
Осудить, пригвоздить, заклеймить;
Мы - о чём разговор? -
За любой приговор,
Только стоит нас дёрнуть за нить!
СУДЬЯ : Судебное заседание окончено. Суд назначает к рассмотрению новое дело: обвиняется гражданин Ибсер Генрик Кнутович в написании и распространении антипатриотической пьески "Пердюнт"…
Затемнение.
Занавес (если он где-то ещё остался).
2
Поезд шёл. Проехали ещё какую-то станцию, склад. У его дверей горит яркая лампочка, хотя день, не слишком яркий, но вовсе не требует такого освещения. Однако лампочка горит, а над ней свисают с небольшого абажура ледяные сосульки… И это уже не простая электрическая лампочка в сто ватт - это драгоценная хрустальная люстра…
Небо висит низко и кажется неподвижным, как огромная плита тяжёлого серого мрамора с белёсыми прожилками. А на мраморном фоне темнеют деревья, домА, телеграфные столбы. В перелесках и на полянах глубокий снег, но южные склоны, где он почти стаял и показалась прошлогодняя трава, похожи на небритые щёки великана.
Я вспомнил Столовую гору во Владикавказе, которую сразу видно, только выйдешь из поезда, и как, глядя на неё, мы с Юлькой Даниэлем чуть не одновременно предположили, что к ней вот-вот подойдут великаны с облаками, заткнутыми за ворот вместо салфеток, и усядутся, стуча каменными глыбами ложек и требуя, чтобы подали гигантский мясной пирог - уОлибах…
А сейчас… куда же мы с ним едем на этот раз? Опять во Владикавказ? В Нальчик? В Тбилиси?..
Я открыл глаза: кругом полная темень. Постель подо мной слабо подрагивает, колёса постукивают на стыках, или просто так, ради собственного удовольствия.
Не сразу до меня дошло, что никуда мы с Юлием не едем, и такое, наверное, не случится уже больше никогда; и что я не стою у окна в проходе и не смотрю на заснеженные склоны, а лежу на полке в тёмном купе, а на другой полке спит мой друг Мирон, который втянул меня в эту развлекательную поездку - в Ленинград, для чего взял у себя на работе недолгий отпуск за собственный счёт.
Я был благодарен ему за эту придумку, поскольку начинал уже лезть на стенку от вынужденного ничегонеделанья: ведь заказывать мне переводы совсем прекратили - не то как следствие моих тесных связей с "врагом народа" Даниэлем, не то просто потому, что перестал маячить в редакциях (а я перестал); намаялся от почти ежедневных пьянок - с кем-нибудь, а то и с самим собой: как говорится, "с умным человеком"…
Итак, мы едем туда, где почти тридцать лет назад я сдавал экзамены в Военно-транспортную Академию Красной Армии - и потом поступил, проучился три курса и, чем чёрт не шутит, мог окончить её, и тогда ещё одним никому не нужным инженером стало бы больше. Однако война помешала, а когда завершилась, в дело вмешался Кузя - генерал Кузнецов, начальник Автодорожного факультета Академии, который не захотел взять обратно бывшего слушателя, а ныне капитана Хазанова. Что сильно задело означенного капитана, и по совету Мишки и Марка, бывших однокашников, с кем обменялся письмами, он накатал заявление в Автомобильное управление Генштаба, откуда получил на удивление скорый ответ: не может быть принят по причине перегрузки Академии.
Это было тоже обидно: чтО они, сговорились? Ведь, насколько он знал, все его сотоварищи по учебному отделению, кто остался жив и кто захотел, были приняты, а он чем хуже? Даже почти отличником был. Правда, начальство не слишком почитал - что проявлялось не столько в словах, сколько, наверное, в том, как держался: в выражении лица, глаз, даже, быть может, в тоне, которым произносил: "Есть!.." Ох, да, ещё один прокол был - когда после второго курса, на практике в автомастерских, опоздал с перерыва больше чем на 18 минут, что по тогдашнему гениальному повелению товарища Сталина приравнивалось к уголовному преступлению и влекло тюремное заключение. Однако гуманное командование факультета предало его всего-навсего офицерскому суду чести и задержало присвоение очередного звания, а когда всё же присвоили, он стал не лейтенантом, как остальные, а воентехником. (Что, впрочем, вскоре было исправлено…)
Ещё одно обстоятельство могло помешать моему возвращению в лоно Академии - даже стесняюсь говорить, какое. Но если уж приняли обратно таких, извините, замаранных своим происхождением моих однокорытников, как Мишка Пурник и Рафаил Мекинулов, то чем я хуже? А?..
В общем, я обиделся и, когда почти случайно прошёл рентген в поликлинике и узнал, что у меня открылась язва, решил, не без совета московских друзей и родных, пойти на медицинскую комиссию и постараться насовсем распроститься с армией. И вскоре стал капитаном запаса, из которого меня больше никто не извлекал…
Впоследствии я задумывался порою, как мог наш "сухарь в пенсне", генерал Кузя, обладать таким чудным даром предвидения, чтобы вовремя разгадать: этого паршивого юнца Хазанова, со всей его приличной успеваемостью и так шикарно выглядящего в военной форме, не следует на пушечный выстрел подпускать ни к технической специальности, на которой он ничему не научится сам и не научит других, ни к вооружённым силам страны, где тот либо сопьётся, либо угодит под трибунал за неподчинение начальству и чрезмерную самостоятельность…
А поезд неуклонно приближается к Ленинграду. С рассветом будем там, на Московском вокзале.
Но мне не спится, и я продолжаю вспоминать. Не знаю, по каким законам память вытаскивает (откуда?) то, что было, могло быть или чего не было и не будет? Какие у неё предпочтения, какой сценарий: всё по очереди - плохое или хорошее, приятное или отвратительное, страшное или слезливо-трогательное? Или смешивает всё в кучу и хватает из неё, что попадётся?..
Вот ей попались первые недели моего пребывания в Академии: размещение в общежитии на Васильевском острове, примерка обмундирования, начало занятий, утренняя строевая подготовка с командиром учебного отделения Казаковым возле здания Биржи, недалеко от Тучкова моста… И тут же - сравнительно недавний рассказ Рафика Мекинулова, уже седого, уже полковника, уже в отставке - о тех днях: как впервые в жизни его назначили помощником дежурного по Академии, он стоял у входа. И вот к нему подходят трое в гражданском, а он пропустить их не может, вызывает дежурного, и тот сразу пропускает. А вскоре - глядит Рафик и глазам не верит: это молодчики ведут к выходу самогО начальника Академии, комкОра по званию, орденоносца, участника Гражданской войны, бывшего командующего одного из военных округов страны! И вид у него жуткий - бледный, сгорбленный, без петлиц на гимнастёрке, без нашивок, без ремня…
А вот и самый конец ноября 1939-го года: война с "финским агрессором", обстрелявшим, как сказано в официальном заявлении, нашу воинскую часть в районе деревни Майнила. Мы ответили всей нашей мощью, но не могли прорваться сквозь "линию Маннергейма" и, несмотря на победные сводки, теряли уйму солдат убитыми и обмороженными. Меня тогда эта война интересовала мало: нас на неё не отправляли. Однако в Ленинграде стало неуютно: ввели затемнение, с водкой начались перебои, а в общежитии объявили военное положение - после занятий запрещалось его покидать. Но, конечно, мы всё равно нарушали под разными предлогами: якобы оставались в академической читальне, а потом шли в город, или ещё что-нибудь выдумывали. Да никто по-серьёзному и не проверял - очередная "липа".
Я был тоже среди тех, кто уходил в город - и всё больше по одному адресу: канал Грибоедова, квартира 18, 6-й этаж. (Номер дома память не подсказала.) Там жили две сестры, младшая из которых добровольно помогла мне стать мужчиной… Нет, она не моя сверстница, а была (и осталась) старше меня лет на шестнадцать, и если вспоминается сейчас, то вовсе не в связи с моим не слишком ранним, а по нынешним меркам вообще безобразно затянувшимся взрослением, а также не по причине нахлынувшего тогда целого комплекса чувств - стыда за неумелость, гордости за неплохие способности к обучению, удовлетворённости, что приобщился к великому клану тех мужских особей, которые могут с полным правом, серьёзно или устало-небрежно рассуждать о женщинах, опираясь на свой, отличный от всех других и никем, конечно, не превзойдённый опыт… Нет… Мне вспоминаются и она, и её сестра как две несчастные одинокие женщины, у которых если и сохранилась память о чём-то хорошем, то лишь о родителях… Да, и ещё об одном человеке, чья фотография - в гимнастёрке и с двумя ромбами в петлицах - висела на стене в одной из их жалких комнатушек, и что интересно (а может, трогательно, любопытно или противно) - каждая из них, когда сестра не слышала, представляла мне этого человека своим мужем. Младшая училась раньше в консерватории, но, когда мы познакомились, работала кассиршей в парфюмерном магазине на Невском. Играла на рояле она действительно очень хорошо, и первая наша близость состоялась в доме наискосок от Александринского театра, в шикарной по тем временам отдельной квартире доцента консерватории, находившегося в творческой командировке. Там она играла мне мелодии популярных эстрадных песен на хозяйском "Бехштейне".
(Много позднее бывший слушатель 808-го учебного отделения ленинградской военно-транспортной Академии написал обо всём этом так:
Я ехал мимо дома,
Где потерял невинность,
Ничто не всколыхнулось
Ни в чреслах, ни в душе -
Как будто, как и нынче,
Я выполнял повинность,
Когда ходил к кассирше
Из невского "ТЭЖЭ" .
То было в год победы
Над малой ратью финской -
Под клики патриотов
И восхищённый гул,
И все довольны были
Войною этой свинской,
Потом была уж Прага,
А после и Кабул.
А я ходил на площадь,
Где Росси и Растрелли,
Которые считались
Чего-то образцом;
Десятимиллионный,
Наверно, был расстрелян,
А я в чужой постели
Был просто молодцом…
Ох, милые женщины - Ара и, если память не изменяет (а она временами изменяет) Эльвира! Вас давно уже нет на этом свете, но, ей-Богу, хочется думать, что вы сумели всё-таки пережить войну, блокаду и прочие "прелести" и хоть что-то приятное испытать (или вспомнить) в этой жизни. И, в том числе, о юном красавце, младшем воентехнике Юре Хазанове, кто приносил к вам в дом сосиски и четвертинки водки для совместного скромного ужина и кто оказался, как написала ему потом Ара в своём прощальном письме, "таким Гарольд Ллойдом" (имея в виде, как он сразу догадался, байроновского Чайльд Гарольда).
Ещё я припомнил, или увидел, в своём полусне-полубодрствовании, как всего год с лишним назад, ранней осенью мы приезжали сюда с Юлием. И тоже был повод, но не такой драматичный, как у меня сейчас, - не отвратительный судебный процесс, не чувство беспомощности, унижения, вины, а просто некоторой усталости и опустошённости: нам обрыдло "лепить" очередной совместный так называемый перевод пьесы. ("Так называемый" потому, что приходилось попутно додумывать сюжетные линии, реплики персонажей, характеры.) Но аванс был уже получен (и потрачен), да и сам автор пьесы оказался весьма симпатичным, дружелюбным человеком, достойным директором детского дома в одной из республик Северного Кавказа. Вот только заниматься литературой ему не следовало бы. Однако он безумно желал излагать свои добрые мысли на бумаге, а мы с Юлием - быть может, с чуть меньшей страстью - хотели стать немного богаче, чем были… И, кроме того, подобные манипуляции происходили повсеместно и абсолютно официально, всячески одобрялись свыше и велеречиво назывались "развитием национальных культур"…
Тогда мы ехали в Ленинград в хорошем настроении, предвкушая, как будем любоваться городом, ходить в театры, парки, музеи и получать эстетическое, а возможно, и плотское удовольствия. Для последнего я запасся ещё в Москве несколькими номерами телефонов неких ленинградских прелестниц, которыми (номерами) поделился со мною один очень обеспеченный и остроумный, но не очень приятный мне литератор. Не буду скрывать, что моя антипатия возникла не по причине его обеспеченности (ей я, впрочем, завидовал - тем более, что занимался он тем же делом, что и мы с Юлием), а по несколько иному поводу. Вернее, по двум поводам. Во-первых, я не испытывал восторга от того, что, едва поднявшись с операционного стола, на который был уложен, по его же просьбе, к нашему с Риммой другу, выдающемуся хирургу, этот человек начал довольно энергично делать Римме весьма недвусмысленные предложения - возможно, выражая таким образом свою благодарность за благополучный исход операции. Но даже не это главное - все мы не без греха, - главное было в том, что, пользуясь своим заслуженным авторитетом среди поэтов Кавказа, он позволил себе на одном из совещаний во всеуслышание выразить недоумение тем, что к переводу своих произведений они привлекают таких новичков, как я.
Откуда мне стало известно? Об этом сообщил один из моих "переводимых", поинтересовавшись, чем я так не угодил мэтру, из-за чего мы поссорились? А мы вовсе и не ссорились - наоборот, я даже нанёс ему визит в больнице. Разумеется, я дал себе слово больше никогда не навещать его ни в больнице, ни в домашних условиях, однако не отказался, когда он сам предложил взять у него телефоны ленинградских демимондЕнок. Тем более, что его старания отвадить от меня кавказских "заказчиков" особого успеха не возымели.