Далекая юность - Петр Куракин 18 стр.


И вот в платочке, в домотканом армячишке, в липовых лапотках и онучах, с котомкой за плечами, тронулась Кораблева, не испугавшись, в неизведанный путь. Не смутило ее и то, что надо было пройти до ближайшей железнодорожной станции сто пятьдесят верст - по непроезжей грязи разбитых дорог, по первым северным заморозкам, по холодным оттепелям. В жизни Хина не видела поезда и железной дороги. Ребята покатывались со смеху, слушая ее рассказ, а Курбатов и улыбался, и хмурился, вскидывая на Хину то удивленные, то грустные глаза.

- Направилась это я, - говорила она, - пешечком; иду, устану - к деревне к кому-нибудь в избу зайду. Попью кипяточку, отдохну - да дальше. Спрашивают меня, куда я иду. А я правду-то не говорю, боюсь. На станцию, говорю, иду: отец у меня там на заработках заболел, вот к нему и пробираюсь. Верят и разные наставления мне дают.

…Вот шла я, шла, да и вышла из лесу. Вижу, дорога не дорога… Какое-то железо длинное лежит, а под ним бревна строганные. Не подумала я сразу-то, что это и есть железная дорога. Села я на железину, вынула из котомки кусок и сижу, жую. Хоть и холодно сидеть на железе, а сижу, - больше-то сесть некуда. Вдруг слышу - шум какой-то. Я и жевать перестала, слушаю. Дело уже в сумерки было. А тут из-за поворота с ревом выскочило такое чудовище, что я и сказок про такое не слыхала: два преболынущих глаза и свет из них полосой далеко идет, а вверху огонь… Искры снопом летят да дым черный поднимается. И несется он прямо на меня. Я и котомку оставила, в кусты бросилась, а он налетел на мою котомку, отбросил в сторону, да как заревет, заревет.

…За чудовищем домики красные бегут. Смотрю, а на них беседки, и люди в них с фонариками. Ну, тут-то я и догадалась, что вышла к железной дороге, а мимо меня поезд прошел.

…Добралась я до станции, купила билет. Подали мне в окошечко картонку маленькую. Вижу, один мужик такую же купил. Я к нему: "Дяденька, возьмите меня с собой, я ни разу по железке не ездила". - "Что ж, - говорит, - ладно. Держись за меня". Вот я все и хожу за ним, боюсь потерять. А он посмеивается: "Боязливая ты, девка; видно, и впрямь первый раз едешь".

…Подошел тут поезд; мужик помог мне в вагон влезть. Взошла я в вагон и под лавку полезла. Мне кричат: "Куда ты, девка?" - а я внимания не обращаю: залезла под лавку да в ножку вцепилась. Слышу, про меня говорят: "Наверно, заяц". А я уж молчу, только думаю: "Какой я заяц? Не видят они, что ли, что девка я?"

…Вот поехали. Укачало меня, да еще с устатку… Я и заснула. Слышу сквозь сон, кто-то меня за ногу тянет и сердито так орет: "Вылезай, девка, заяц ты этакий!" Ну, вылезла из-под лавки. С фонарем, который за ногу-то тянул, и спрашивает, куда я еду. Я сказала, а он опять: "А билет у тебя есть?" - "Картонка-то, - говорю, - да вот она". И подаю. "Так что же ты, - говорит, - девка, под лавку залезла?" Я и говорю: "Спокойнее, да и не так боязно мне".

Курбатову было жаль ее: нечего было и думать, что девушку примут в Совпартшколу. В уезде, как водится, напутали: послали вместо молодого коммуниста неграмотную комсомолку… "Чего-нибудь придумаем", - думал он, глядя на Хину.

Ночевали ребята в большой, плохо протопленной комнате общежития Совпартшколы. Курбатов накрылся шинелью, кое-как согрелся и заснул. Проснулся он от истошного крика уборщицы, тети Нюши. В окна комнаты проглядывал еле заметный рассвет. В сизых его сумерках Яшка увидел крестящуюся старуху и какого-то парня перед ней; парень, заметив, что ребята проснулись, махнул рукой и пулей выскочил из комнаты. Курбатов узнал его: это был прибывший одним из первых совпартшколец Иван Галкин, пастух из деревни Авнеги. О случае с Ваней Галкиным тетя Нюша рассказывала потом так:

- Начальство вчера приказало мне: "Ты завтра пораньше печи протопи, а то учеников много приедет". Встала я чуть свет, к печкам дров наносила и стала растоплять. Одну растопила - ничего, вторую - тоже. Стала я это третью печь растапливать, а дверка у нее была открыта. Начала я тут поленья пихать, а они во что-то уперлись и не лезут. Слышу, в печи чего-то завозилось. Милые мои! Я так и обомлела. Гляжу, из дверки-то ноги вылезают. Я совсем как каменная сделалась. А он лезет и лезет, и голова мохнатая, а кругом, как венчик, волосы кольчиками вьются. Вылез это он, встал и такой большущий мне показался. Стоит надо мной, наклонился да этаким хриплым, как хрюк у свиньи, голосом и спрашивает: "Тетка, - говорит, - как на двор выйти?" А я-то с перепугу ничего не понимаю. Глянула на него: и - батюшки светы - рожа-то вся черная, а глаза огнем сверкают. Мне показалось, вроде как и рога у него на лбу. Я и завопила. Воплю, да то себя, то его крещу. "Свят, свят, - говорю, - исчезни, нечистик, скрозь землю провались!" А он стоит хоть бы что да буркалы свои на меня пялит. "Ништо мне это, - говорит, - бабка. Партейный я". Тут я и запела не своим голосом: "Да воскреснет бог и расточатся врази его".

Случай же был простой. Ночью Галкин промерз до костей, попрыгал, устал и не согрелся. Тут-то он и сообразил, что печь в комнате еще не остыла, залез в нее, скрючившись, и уснул. Когда же он вылез, весь в золе, перемазанный сажей, ничего не было странного в том, что старухе и впрямь померещилось.

Утром приехало сразу человек пятьдесят. Общежитие преобразовалось, - в его больших комнатах стало теплее и уютнее. Посередине комнат стояли длинные, грубо сколоченные столы, и уже к вечеру за ними плотно сидели, склонив головы, курсанты, лихорадочно читали, готовясь к предстоящим проверочным испытаниям.

Особенно беспокоили всех испытания по русскому языку. Мало было таких, кто чувствовал бы себя уверенно. Большинству приехавших больше приходилось писать ручником да зубилом, сохой по земле или винтовкой.

Экзаменационная лихорадка сменилась тяжелой, с непривычки, усталостью. Галкин, в общем-то начитанный паренек, хотя и прошел по конкурсу, но жаловался:

- Ей-богу, братцы, если так и дальше дело пойдет - махну в деревню коровам хвосты крутить.

Заведующий Совпартшколы, Иван Силыч Зайцев, услышав это, пообещал:

- Дальше еще круче будет.

Как и предполагал Курбатов, Хину Кораблеву даже не допустили до экзаменов. Не предполагал он другого - того, что эта забитая, испуганная и поэтому всегда спокойная девушка сможет устроить самый настоящий скандал - да с требованием, с угрозами дойти "до самого главного", со слезами и твердым убеждением, что "все вы тут сговорились". Минут двадцать из-за дверей кабинета заведующего до курсантов доносились громкие голоса: наконец двери отворились, и Зайцев, красный, какой-то растерянный, вышел из комнаты.

- Ладно, ладно, чего-нибудь придумаем! - крикнул он через плечо. В коридоре он увидел группу ребят и улыбнулся им как-то растерянно.

- Ну и чертова девка, совсем извела! Грамотная, как семь с половиной лошадей, а вот смотри - аж в пот вогнала. Кончит ликбез - обязательно возьму в школу: люблю боевых.

Хину устроили в кружевную мастерскую и зачислили в ликбез. Курбатов радовался, встречая ее: день ото дня девушка переставала напоминать ему маленького, насмерть перепуганного жизнью зайчонка.

* * *

Хотя испытания остались позади, занятия долго не начинались: то не было книг, то преподавателей; и Зайцев, взяв с собой трех ребят, в том числе и Курбатова, с утра до вечера объезжал город в дребезжащей, словно готовой рассыпаться на ходу, пролетке.

В разных концах города, возле крытых ларьков, торговали книгами букинисты. Как правило, это были чистенькие, аккуратные старички, в прошлом учителя или библиотекари, страстные книголюбы, но люди, словно бы прилетевшие с другой планеты, и книги они продавали тоже какие-то аккуратные, но никому уже не нужные, "Тарантас" графа Сологуба или "Сочинения Сергея Аттавы". Букинисты жаловались:

- Сквозной народ теперь пошел. Никакого уважения к святыням. Сологуба в убыток продаю, а они и даром не берут. Подавай им Маркса, Энгельса и Ленина. Я говорю им: "Достолюбезные граждане, вот возьмите - уверяю вас, плакать будете - "Петербургские трущобы" Всеволода Крестовского. Кровью писал человек. Поверите, перечитываю в который раз и все нутро мое клокочет благоденственными словами".

Ребята возвращали ему пахнущий бумажной плесенью томик.

- Нет, не нужно. А "Государство и революция" найдется?

- Извиняюсь. Вы поройтесь сами, поищите; что надо - у меня все есть.

Старичок надевал на свой синежильный нос перевязанные ниточкой очки в черепаховой оправе и начинал читать корешки своих книг.

- А вот-с извольте: Брешко-Брешковский. Возьмите?

- Нет, тоже не надо…

Старичок обиженно говорил:

- Извиняюсь, вы очень капризны.

Они возвращались из этих поездок с ворохом брошюр, книг новых или разлохмаченных, отпечатанных на серой бумаге, из которой торчали чуть ли не целые щепки: более сносной бумаги в республике не было.

3. Первые дни занятий

Наконец подошел первый день занятий. В расписании, вывешенном еще накануне, стояло загадочное и одновременно немного скучное слово: "беседа". Галкин, изучая расписание, покривился.

- Мораль будут читать. Учитесь, детки, постигайте. На вас вся Европа и Азия смотрит. А я всхрапну часок.

Курбатов, перебирая сшитые нитками чистые тетради, не заметил, как открылась дверь и в класс вошел Григорий Иванович Данилов. Секретаря губкома партии Яков не видел давно и сейчас с каким-то новым интересом разглядывал крупное лицо Данилова. Он заметил, что тот постарел, даже потемнел как-то, и только глаза у него по-прежнему живые, с хитрым огоньком.

Данилов, поздоровавшись, прошел к учительскому столу, оглядел комнату и одобрительно качнул головой.

- А ничего хоромы. Только вид у вас всех какой-то такой… Не очень радостный вид, прямо скажем. А, и Курбатов здесь! Тебя что, уже в партию приняли?

- В кандидаты, - ответил смущенный этим вниманием Курбатов.

Данилов снова одобрительно кивнул, а потом хмыкнул то ли удивленно, то ли с досадой:

- Вот ведь как время бежит - и не замечаешь.

Он внимательно осмотрел каждого, и ребята невольно подтягивались под его пристальным взглядом. Вдруг Данилов тихо и как-то совсем буднично сказал:

- А я, товарищи, только что в Доме крестьянина был. Никто из вас не заходил туда? Зря, обязательно сходите, послушайте, очень интересно… Крестьян полно; в одном углу юриста обступили, в другом лекцию слушают. В общем, мужик всем интересоваться стал. Зашел я было в одну комнату… Сидит на топчане дед с эдакой седой бородищей, в лаптях и онучах. Спрашиваю его: "Откуда, дед? Зачем пожаловал?" А он мне отвечает знаете как? "Беспрекословно. Из-под Высоковского я… С Усть-Кубины. Пришел пешечком, пенсию себе хлопотать; потому, вижу, старость приходит, а с ней беспрекословно многие болезни, вредные для меня". - "Кто же тебе, дед, пенсию хлопочет?" - "Да юркий, чернявый такой… Извиняюсь, не выговорить… Юра… Какой-то консюлом прозывается". - "Юрисконсульт, что ли?" - "Во-во. Этот самый… Прости ты меня грешного, опять забыл… На городские-то слова язык туго ворочается".

Поговорил я еще с дедом и пошел дальше. В другой комнате второй дед. Но этот уже середнячок. В сапогах, волосы под горшок острижены, усы и борода аккуратные. Видно, с хитринкой дедка. Спрашиваю - откуда и зачем. Дед, оказывается, по железке с Вожеги приехал и сразу по двум делам. Во-первых, он посчитал, что на него налог неправильно наложили. Надо 13 рублей 70 копеек, а наложили 15 рублей 90 копеек.

Вот он - середнячок. У него каждая копейка на счету. Он свое хозяйство рачительно ведет и думку думает, как бы в зажиточные выбраться. Во-вторых, дед к "дохтору" приехал: чего-то в пояснице у него, как цепами молотят.

Спрашиваю у деда, как в деревне живут. Он мне так отвечает: "Живем - не тужим, бар не хуже; они на охоту, мы на работу; они спать, а мы опять. Они выспятся да за чай, а мы цепами качай".

Я говорю ему: "Что ты, дед! Бар-то ведь давно нету". - "Старые, - говорит, - баре провалились, новые вместо них народились". - "Кто же эти новые баре, дед?" - "Кто, кто? А рабочие, городские, - вот кто". - "Да какие же это баре? Они не меньше тебя работают". - "Говори!.. По восемь-то часов. Разве это работа? А мы от зари до зари".

Чувствуете, товарищи, как кулацкое влияние сказывается? Это кулачок хочет вбить клин между рабочим классом и середняком. А нам середняк вот как нужен.

Данилов провел ребром ладони по горлу. Курбатов покосился на Галкина, сидевшего рядом. Тот слушал секретаря губкома с какой-то недоверчиво-ехидной улыбкой, и Курбатов поморщился: "Не верит, что ли?" Наконец Галкин, не выдержав, спросил, перебивая секретаря:

- А на кой бес он сдался, середняк? Я, между прочим, сам из деревни; мне в Дом крестьянина вроде бы и не к чему идти, так вот неясность у меня: зачем нам середняк-то нужен. То же кулачье, только добра поменьше, а жадности побольше.

Данилов круто повернулся к Галкину. Он смотрел на него долго, так, что тот первым отвел глаза.

- Всем понятно или объяснить? - так же тихо спросил Данилов и, не дожидаясь ответа, начал объяснять одному Галкину.

- Ты, наверно, только достаток и видел у середняка. А того не заметил, что середняк в нынешней деревне - сила, большая сила. Без середняка нам туго придется. К кулаку пойдет середняк - у нас больше врагов станет; к бедняку - легче с кулаком разделаться.

- От добра добра не ищут, - усмехнулся Галкин. Усмехнулся и Данилов.

- Вот ведь ты какой упорный. Не веришь. Сам обмозгуй на досуге, а поймешь - самому легче работать станет.

Галкин, пожав плечами, сел поудобнее; его, казалось, заинтересовала эта беседа, на которой он собирался всхрапнуть. А Данилов, расхаживая вдоль стены, говорил уже о другом, медленно, словно обдумывая каждое слово, прежде чем сказать его.

- …Вы уже знаете, что́ происходит в стране. И какие задачи перед партией и государством стоят, тоже знаете… А вот хотя бы наша губерния: крестьянская, большая… Хозяйство сложное. Но главная особенность сейчас та, что в деревне идет жестокая классовая борьба. Мы опираемся на бедноту, боремся с кулаком, и это ведь борьба за влияние на середняка, который, как ввели нэп, еще больше колеблется. Мироеды и хотят перетянуть середняка на свою сторону. Мы же с вами социализм ведь не только в городе должны строить. В городе строить легче. А вот бороться за социалистическое преобразование темной, неграмотной, убогой русской деревни куда сложнее. Поэтому нам и не безразлично, с кем пойдет середняк. С рабочим классом - значит, в фарватере социализма, за кулаком - значит, в фарватере капитализма.

Потом Данилов говорил о новых кадрах, о молодых специалистах, и Курбатов даже думать забыл о Галкине. Когда же секретарь губкома, простившись, ушел, Галкин зевнул, потягиваясь.

- Ну, начнем благословясь. Жрать вот только охота. После занятий пойдешь на рынок. Я тебе одну штуку покажу.

Курбатов не расслышал его. Все, что сказал Данилов, было для него новым. То, что, по всей видимости, после Совпартшколы придется ехать в деревню, в сельский район, было уже известно, и Курбатов особенно прислушивался ко всему, что касалось деревенских дел.

Прежде чем пойти на рынок, Курбатов зашел в соседнюю комнату за товарищем по фамилии Горобец. Тот сидел на кровати, до пояса закутавшись в одеяло.

- Ты чего сегодня, Петро, дома, а не на лекции?

- Та дежуре, - ответил парень с густым украинским акцентом: сюда его завели из-под Полтавы сложные пути.

- Где дежуришь? По общежитию, что ли?

- Та ни. У себя у комнати.

- А что ты здесь делаешь?

- Сижу, та и все, - ответил Горобец.

- Да зачем сидишь-то? - не понимал Курбатов.

- А що мени робыть? Босый та без штанив, куда я пийду?

- То есть как без штанив?

- А так, без штанив. Бо не уси наши хлопцы мают ладни штани и обутки. Ну, значит, мы и ходимо по очереди.

Лишних штанов ни у кого не нашлось; пришлось идти на базар вдвоем с Галкиным, и Курбатов впоследствии пожалел об этом.

Впервые за все это время ему удалось увидеть Галкина таким, каким он был. На руках у Галкина были деревенские вязаные варежки. Проходя мимо женщины, торговавшей монпансье, Ваня хлопнул поверх конфет и спросил: "Сколько стоит". Та ответила, подозрительно оглядев покупателя.

- Дорого дерешь. Пойдем дальше, может, там дешевле.

Отойдя, он протянул Курбатову варежку: "Посмотри теперь". Курбатов увидел на варежке штук пять или шесть прилипших леденцов.

С продавцами махорки он поступал иначе. Махорка продавалась рассыпная, в мешках. Меркой был граненый стакан. Галкин подходил и спрашивал - почем. Ему отвечали. Галкин говорил: "Давай попробую", - свертывал из газетной бумаги цигарку толще пальца, прикуривал, затягивался и, скорчив гримасу, плевался: "Затхлая, не годится". Так он проделывал много раз, и всякий раз находил махорку то мокрой, то некрепкой, то горлодером. Но, отходя от очередной владелицы махорки, он высыпал содержимое цигарки к себе в карман. Через какое-то время у него скапливалось курева дня на четыре-пять.

Курбатов, которому все это поначалу показалось забавным, неожиданно подумал: "А ведь нехорошо. Мелкое, но все же мошенничество".

- Слушай, хватит… Брось ты эти свои штучки… Чем ты сейчас от любого мошенника отличаешься?

Галкин широко раскрыл глаза:

- Что ты, Яшка! Чего ж тут такого? Мы не у государства, не в кооперации, а у спекулянтки, у частников… Я, может, этой своей цигаркой частника подрываю.

Курбатов нахмурился и остановился, выругав себя за то, что сообразил все это слишком поздно.

- Нет, неправильно. Все равно это мошенничество. Частника подорвать захотел! Не так его подрывают. А сюда я больше не ходок.

Галкин неожиданно вспылил:

- Ишь ты, ортодокс какой. Да я не меньше тебя понимаю, ты меня не учи. "Мошенник, мошенник"! Черта с два я тебе теперь покурить оставлю или ландринину дам. Накося…

Курбатов не ответил - повернулся и ушел домой один.

Вечером, играя с ребятами в шашки, он прислушивался к тому, как заведующий Совпартшколой разговаривает с курсантами. Обычно такие разговоры были теперь каждый вечер: Иван Силыч знакомился с ребятами. До Курбатова донеслось:

- У меня и дед, и батька коровам хвосты крутили. Умею - лучше не надо.

- Значит, сельский пролетарий?

- Так точно. Еще больше, чем пролетарий: до четырнадцати лет штаны не носил: не было. В одной длинной рубахе коров гонял. Ну, а когда девки надо мной по всей деревне смеяться стали, так батя свои штаны отдал… Только чего на них больше было - дыр или заплат, - не помню.

Назад Дальше