Анна Достоевская: Воспоминания - Анна Достоевская 23 стр.


Но несчастия продолжали нас преследовать. Несколько дней спустя по отъезде Федора Михайловича мой брат, Иван Григорьевич (он ожидал в ближайшем времени родин своей жены, а потому имел возможность ежедневно отлучаться с дачи лишь на самый короткий срок, чтоб навестить маму и меня), пришел ко мне до того опечаленный и убитый, что это тотчас бросилось мне в глаза. Я стала допрашивать, не случилось ли чего; он отвечал, что все идет хорошо. Жена его здорова, маме даже немного лучше; так почему же у него такой подавленный вид и иногда как будто слезы на глазах? - подумала я. Он скоро ушел, а мне пришло на мысль, не случилось ли несчастия с Федором Михайловичем или с моим сыном и что брат это от меня скрывает. Беспокойство мое дошло до последних пределов, я всю ночь не спала, воображая разные ужасы. Рано утром я телеграфировала брату, чтобы он непременно ко мне приехал. И вот брат пришел, и все такой же печальный и подавленный, как и накануне. Я высказала ему мои подозрения насчет какого-нибудь несчастия с моими в Руссе и прибавила, что не могу долее выносить беспокойства о них, а поэтому сегодня же выезжаю с дочкой домой, рискуя испортить все ее лечение. Брат стал меня уверять, что не получал никаких дурных известий из Руссы и что причина его грусти другая. Видя мои настояния и опасаясь, что я решусь уехать, брат, боявшийся огорчить меня, уже и без того измученную всеми нашими горестями, решился, наконец, сообщить мне о новом постигшем нашу семью несчастий - о смерти единственной нашей сестры Марии Григорьевны Сватковской {М. Г. Сватковская вместе со своим мужем и двумя старшими детьми в ноябре 1871 г. уехала за границу, оставив двух младших в Петербурге. В феврале 1872 г. они поселились в Риме. Здесь на прогулке она заразилась малярией или, по мнению других докторов, тифом, прохворала два месяца и скончалась 1 мая. Ее муж почему-то не нашел возможным сообщить о ее кончине, а только сообщал своей сестре, жившей с его детьми, о скором возвращении домой. {Прим. А. Г. Достоевской.)}. Сестру Машу и я и мой брат очень любили, и весть о ее безвременной кончине страшно нас поразила. Сестра наша была очень красивая, здоровая и жизнерадостная женщина, и ей только недавно минуло тридцать лет. Кроме искреннего сожаления о ней, нас с братом беспокоила мысль о том, что будет теперь с ее четырьмя детьми, для которых она была очень нежная мать. Нашему отчаянию не было пределов, и бедная моя дочка, видя нас плачущими, тоже заливалась слезами. Никогда я не забуду этого печального дня!

Когда первые минуты отчаяния прошли, я стала расспрашивать, как брат узнал о нашей невознаградимой потере. Оказалось, что, по просьбе моей мамы, он заехал навестить детей сестры и здесь застал только что утром вернувшегося из-за границы ее мужа. Зная, что известие о смерти сестры будет для меня страшным ударом, брат боялся, что я с горя заболею, и тогда кто же будет наблюдать за моей дочкой, а потому не решался мне говорить. Брат уверял, что ему стало легче, когда он поделился со мною своим горем и может со мною посоветоваться. А нам обоим предстояла тяжелая задача - сообщить о смерти сестры Маши нашей матери. Это была ее старшая дочь, ее любимица, и мы с братом опасались, что она не вынесет несчастия и с нею случится удар или она сойдет с ума.

Мы с братом на первых порах решили скрывать от мамы смерть сестры. Я предполагала уговорить маму поехать со мной в Руссу и хотела уже там сказать ей о случившемся несчастии, постепенно подготовив ее к печальной вести. Рассчитывала я в этом случае и на помощь моего мужа, всегда очень дружного с моею матерью и имевшего влияние на нее. Но Федор Михайлович изо всех сил {Письмо от 30 мая 1872 г. (Прим, А. Г. Достоевской.) {145}} восстал против нашего плана, считая, что исполнение его только усугубит горе нашей матери. Он убедил нас в необходимости сказать ей теперь же, когда она может разделить свое горе с осиротевшими внуками.

Наша задача осложнялась еще тем обстоятельством, что доктор, лечивший мою мать, узнав о новом постигшем нас несчастии, просил скрывать от нее до того времени, пока поправится нога. Он уверял, что воспаление (вследствие волнения и слез), несомненно, увеличится, и тогда придется ампутировать палец. На что решиться? - вот был ужасный для нас с братом вопрос. К тому же у брата были свои тяжелые заботы: жене его предстояло на днях произвести на свет, и так как это были первые роды, то мой брат и его жена страшно тревожились, благополучно ли все окончится. У меня были свои сердечные муки: о Федоре Михайловиче, о милом моем сынишке, об удаче или неудаче операции дочери, о болезни моей матери, и вот теперь нас поражает новое, тяжкое горе! Вот когда въявь видишь, что милосердный господь, посылая нам испытания, дает нам и силы переносить их!

Итак, мы решили до времени скрывать от моей дорогой матери смерть нашей сестры! Но как тяжело нам было это! Ведь мама говорида о своей дочери, как о живой, писала ей письма, готовила к ее приезду подарки. Каково нам было слышать ее разговоры о Маше и сторожить каждое слово, чтобы не проговориться, тогда как у самих нас напоминание об усопшей вызывало слезы и грусть. Мама часто замечала, что я плачу, но я уверяла ее, что я беспокоюсь об успехе операции или о своих близких, находящихся в Руссе.

Время шло, а мы решиться открыть нашу тайну откладывали. Но вдруг моя милая мать, так грустившая о том, что не имеет никаких известий о больной дочери, решила навестить ее младших детей. Сколько мы с братом ее ни отговаривали, ни представляли, что она своею поездкою может повредить больную ногу, она настояла на своем. К тому времени пришли и письма Федора Михайловича, поколебавшие принятое нами решение. Наконец назначили день поездки. Я условилась с сестрой милосердия лечебницы, что она посидит часа два-три с Лилей и займет ее игрушками, но сама трепетала при мысли, что она оставит ее на минуту и с девочкой что-нибудь случится дурное. Брат тоже с чрезвычайною боязнию оставил свою больную жену, и вот мы повезли в карете нашу дорогую маму к детям умершей сестры. Что мы с братом выстрадали в тот день! Ехали мы медленно, чтобы не растревожить больную ногу моей матери, и мне представлялось, точно меня везут на смертную казнь. Каждая минута, каждый поворот колес приближал нас, думала я, может быть, к новому несчастию, может быть, даже к смерти моей мамы. Какой это был ужас! Даже теперь, по прошествии многих лет, этот день представляется мне, как ужасный кошмар!

Подъехали к дому сестры (по М. Итальянской), и швейцар и дворник понесли мою матушку на руках во второй этаж. Навстречу маме выбежали на лестницу старшие дети, Ляля и Оля. Но то, что вместе с ними встречать не вышла сестра - поразило мою бедную маму; у ней внезапно (как она говорила потом) явилось глубокое убеждение, что ее дочери уже нет на свете.

- Маша умерла! Моя дорогая Маша умерла! - вскричала она истерически и зарыдала. Стали плакать дети, плакали и мы с братом, вышел и Павел Григорьевич (муле сестры), тоже в большом волнении. Тут произошла раздирающая душу сцена горести и отчаяния, описать которую не хватает слов. Прошло, может быть, часа два, прежде чем мы немного пришли в себя. Надо было думать о том, чтобы отвезти маму домой, так как оставить ее у Сватковских было немыслимо: кто бы за нею, больною, присмотрел в семье, которая сама еще не успела отдохнуть с дороги и устроиться. Да и мама желала ехать домой, чтоб остаться наедине со своим горем. Брату нужно было спешить к больной жене, мне нужно было вернуться к Лиле в лечебницу, а между тем слезы и отчаяние нас всех продолжались. Наконец мама согласилась на наши уговоры и на обещание вновь привезти ее на днях к сироткам, и мы так же медленно отвезли ее домой. От нее я помчалась в лечебницу, но, к счастию, там оказалось все благополучно: я застала и Лилю и сестру милосердия крепко уснувшими на постели. Я тотчас одела мою дочку и вместе с нею поехала на весь остальной день к моей матери, не решаясь оставлять ее одну в ее тяжком горе. Много мы с нею плакали, и для меня было некоторым облегчением то, что не приходилось от мамы скрывать так тяготившую нас с братом тайну.

По возвращении моем с Лилей в Руссу наступило некоторое затишье и успокоение, но оно продолжалось недолго: вследствие сильной простуды (лето было дождливое и холодное) у меня сделался нарыв в горле, при температуре около 40®, в течение нескольких дней. Лечивший меня главный военный врач, приехавший на сезон, Н. А. Шенк, в один несчастный день нашел нужным предупредить Федора Михайловича, что если нарыв в течение суток не прорвется, то он за мою жизнь не отвечает, так как силы мои падают и сердце плохо работает. Услышав это, Федор Михайлович пришел в совершенное отчаяние. Чтоб меня не встревожить, он не стал плакать при мне, а пошел к о. Иоанну, присел к столу, закрыл руками лицо и залился слезами. Жена священника подошла к нему и спросила, что сказал врач. Умирает Анна Григорьевна! - прерывающимся от рыданий голосом сказал Федор Михайлович. - Что я буду без нее делать? Разве я могу без нее жить, она все для меня составляет!

Добрая матушка обняла его за плечо и стала уговаривать:

- Не плачьте, Федор Михайлович, не отчаивайтесь, господь милостив, он не оставит вас и детей сиротами!

Сердечное участие и уговоры доброй матушки благотворно подействовали на моего мужа и подняли в нем упавшую бодрость. Федор Михайлович всегда с благодарностью вспоминал участие матушки и очень ее уважал.

Можно представить мое отчаяние во время болезни: я видела, что положение мое ухудшается, я уже несколько дней не могла сказать ни слова, а только писала на листочках мои желания. Просматривая записанную доктором два раза в день температуру (Федор Михайлович прятал листок, но няня; ничего не понимавшая, по моей просьбе, показывала), я ясно понимала, к чему клонится дело. Мне страшно жаль было умирать, тяжело было оставить дорогих моих мужа и деток, будущее которых мне представлялось вполне безотрадным. Без матери, при больном и необеспеченном отце что могло их ожидать? Мать моя стара и больна, сестра умерла. Оставалась надежда на моего доброго брата, что он моих детей не оставит. Страшно жаль было моего доброго мужа: кто его полюбит, кто о нем будет заботиться и разделять его труды и горести? Я звала к себе знаками то Федора Михайловича, то детей, целовала, благословляла и писала свои наставления мужу, как ему поступить в случае моей смерти. Но последние два дня пред кризисом наступило какое-то тупое равнодушие: мне как будто не стало жаль ни Федора Михайловича, ни детей, точно я ушла уже из этого мира.

К общей нашей радости, кризис произошел в ту же ночь: нарыв в горле прорвался, и я начала поправляться. Недели через две нарыв в горле повторился, но уже в слабой степени. Им закончилась полоса несчастий, случившихся с нами в 1872 году.

Много горького пришлось мне переиспытать в моей жизни: были страшно тяжелые утраты: смерти мужа и сына Алеши, но такой полосы несчастий уже не повторялось.

Часть шестая. 1872-1873 гг.

I 1872 год

К осени 1872 года мы несколько оправились от тяжелых впечатлений этого несчастного для нас лета и, вернувшись из Старой Руссы, поселились во 2-й роте Измайловского полка, в доме генерала Мевес. Квартира наша помещалась во втором этаже особняка, в глубине двора. Она состояла из пяти комнат, небольших, но удобно расположенных, и гостиной в три окна. Кабинет Федора Михайловича был средней величины и находился вдали от детских комнат, так что дети своим шумом и беготней не могли мешать Федору Михайловичу во время его занятий.

Хотя муж и работал все лето над романом, но до того был неудовлетворен своим произведением, что отбросил прежде намеченный план и всю третью часть переделал заново.

В октябре Федор Михайлович побывал в Москве и уговорился с редакцией, чтобы третья часть романа была помещена в двух последних книжках "Русского вестника". Надо сказать, что роман "Бесы" имел большой успех среди читающей публики, но вместе с тем доставил мужу массу врагов в литературном мире {146}. конце зимы Федору Михайловичу удалось встретиться у Н. П. Семенова {147} с Н. Я. Данилевским, бывшим фурьеристом, с которым он не видался около двадцати пяти лет. Федор Михайлович был в восторге от книги Данилевского "Россия и Европа" и хотел еще раз с ним побеседовать. Так как тот скоро уезжал, то муж тут же пригласил его к себе пообедать на завтра. Услышав об этом, друзья и поклонники Данилевского сами напросились к нам на обед. Можно представить мой ужас, когда муж перечислил будущих гостей и их оказалось около двадцати человек. Несмотря на мое маленькое хозяйство, мне удалось устроить все как надо, обед был оживленный, и гости за интересными разговорами просидели у нас далеко за полночь.

II К воспоминаниям 1872 года

Раздумывая о нашем бедственном материальном положении, я стала мечтать о том, как бы увеличить наши доходы собственным трудом и вновь начать заниматься стенографией, в которой за последние годы я сделала значительные успехи. Я стала просить у родных и знакомых достать мне стенографическую работу в каком-нибудь учреждении. Мой учитель стенографии П. М. Ольхин чрез одного знакомого достал мне работу стенографирования на съезде лесохозяев, и редактор лесного журнала Н. Шафранов {Письмом от 17 июля 1872 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)} предложил мне приехать в Москву с 3-13 августа. К сожалению, я чувствовала себя такою подавленною тяжелыми происшествиями этого лета, что отказалась от работы.

Зимою 1872 года брат мой, недавно переехавший с молодою женой в Петербург, сообщил мне, что скоро предполагается в одном из городов Западного края съезд, не помню по какому отделу, и для этого съезда приискивают стенографа. Тотчас же я написала председателю съезда, от которого зависел выбор. Сделала я это, разумеется, с согласия Федора Михайловича, который хоть и утверждал, что, занимаясь детьми и хозяйством, да еще помогая ему в работе, я достаточно делаю для семьи, но, видя мое горячее желание зарабатывать деньги своим трудом, не решился мне противоречить. Он признавался мне потом, что надеялся на отказ со стороны председателя съезда. Однако тот ответил согласием и сообщил условия. Не скажу, чтоб они были заманчивы: большая часть их ушла бы на проезд и житье в гостинице. Важны, впрочем, были не столько деньги, сколько начало труда. Если бы я хорошо исполнила свою работу, то могла бы, имея рекомендацию от председателя съезда, получить другие, более выгодные занятия.

Серьезных возражений против моей поездки Федор Михайлович не имел никаких, так как на время моего отсутствия моя мать обещала переехать к нам и смотреть и за детьми, и хозяйством. У Федора Михайловича тоже не было для меня работы: он переделывал в то время план романа "Бесы". И все же предполагаемая поездка крайне не нравилась мужу. Рн придумывал всевозможные предлоги, чтобы меня не отпустить. Спрашивал, как это я, молодая женщина, одна поеду в польский город, где у меня нет знакомого лица, как устроюсь и т. п. Услыхав подобные возражения, брат мой вспомнил, что на съезд едет один из его прежних товарищей, хорошо знающий Западный край, и пригласил меня с мужем прийти к ним пить чай, чтобы познакомиться с его другом и получить от него все сведения.

В назначенный вечер мы приехали к брату. Федор Михайлович, у которого давно не было припадка, был в прекрасном настроении. Мы мирно беседовали с братом и его женой, дожидаясь его друга. Я его никогда не видала, но много о нем от брата слышала. То был добрый, но не особенно умный кавказский юноша, которого за горячность и скоропалительность товарищи прозвали "диким азиатом". Он очень возмущался этим прозвищем и в доказательство того, что он "европеец", создал себе кумиры в каждом искусстве. В музыке богом его был Шопен, в живописи - Репин, в литературе - Достоевский. Брат встретил гостя в передней. Узнав, что он познакомится с Федором Михайловичем и даже может оказать ему услугу, бедный юноша пришел в восторг, хотя тотчас же оробел. Войдя в гостиную и увидав свое божество, он до того смутился, что молча, кое-как раскланялся с мужем и хозяйкой дома. Был он лет двадцати трех, высокого роста, с курчавыми волосами, выпуклыми глазами и ярко-красными губами.

Видя замешательство товарища, брат мой поспешил его представить мне. "Азиат" схватил мою руку, поцеловал ее, несколько раз сильно потряс и, картавя, проговорил:

- Как я рад, что вы едете на съезд и что я могу быть вам полезным!

Его восторженность меня рассмешила, но очень рассердила мужа. Федор Михайлович, хотя и редко, но целовавший у дам руку и не придававший этому никакого значения, был всегда недоволен, когда кто-нибудь целовал руку у меня. Мой брат, заметивший, что настроение Федора Михайловича изменилось (переходы от одного настроения к другому у мужа всегда были резки), поспешил завести деловой разговор о съезде. "Азиат" по-прежнему был очень смущен и, не смея смотреть на Федора Михайловича, отвечал на вопросы, большею частью обращаясь ко мне. Я запомнила некоторые его любезные, по нелепые ответы.

- А что, не трудно доехать до Александрии? - расспрашивала я, - много ли предстоит пересадок?

- Не беспокойтесь, Анна Грыгоровна, я сам буду сопровождать вас; а если пожелаете, могу даже ехать в одном с вами вагоне.

- Есть ли в Александрии приличная гостиница, где могла бы остановиться молодая женщина? - спросил его муж.

Юноша с восторгом на него посмотрел и с жаром воскликнул:

- Если Анна Грыгоровна пожелает, то я могу поселиться в одной с нею гостинице, хоть и намеревался остановиться у товарища.

- Аня, ты слышишь? Молодой человек согласен поселиться с тобою вместе! Но ведь это же пре-вос-ходно!!! - громко вскрикнул Федор Михайлович и изо всех сил ударил по столу. Стоявший перед ним стакан чаю слетел на пол и разбился. Хозяйка бросилась поддерживать сильно покачнувшуюся от удара зажженную лампу, а Федор Михайлович вскочил с места, выбежал в переднюю, накинул пальто и убежал.

Я быстро оделась и бросилась за ним: выйдя на улицу, я увидела мужа, бегущего в противоположную нашему дому сторону. Я побежала вслед за ним и минут через пять догнала Федора Михайловича, сильно к тому времени запыхавшегося, но не останавливающегося, несмотря на мои просьбы остановиться. Я забежала, вперед, схватила обеими руками полы его надетого внакидку пальто и воскликнула:

- Ты с ума сходишь, Федя! Куда же ты бежишь? Ведь это же не наша дорога! Остановись, надень пальто в рукава, так нельзя, ты простудишься!

Мой взволнованный вид подействовал на мужа. Он остановился, натянул на себя пальто. Я застегнула пуговицы, взяла его под руку и повела в обратную сторону. Федор Михайлович молчал в смущении.

- Что ж, опять приревновал, не правда ли? - возмущалась я, - думаешь, что я успела в несколько минут влюбиться в "дикого азиата", а он в меня, и мы собираемся вместе бежать, не так ли? Ну как тебе не стыдно? Неужели ты не понимаешь, как обижаешь меня своею ревностью? Мы пять лет женаты, ты знаешь, как я тебя люблю, как ценю наше семейное счастье, и ты все же способен ревновать меня к первому встречному и ставить меня и себя в смешное положение!

Назад Дальше