Наконец прибыл я в Вильну, - и явился к Коменданту со свидетельством от своего Полковника. Комендант покачал головою. "Лечиться здесь!" сказал он, неудачная мысль! Здесь все еще заражено пребыванием Французов, - и люди и дома. В госпиталь я вас не помещу, - там мрут сотнями от госпитальной Лихорадки. У жителей вряд ли вы найдете хороший присмотр и радушие. Все они на нас что-то косятся, а втихомолку и больше рады сделать." Я отвечал Коменданту, что желал бы быть помещен у кого-нибудь из незначащих обывателей, у которого скромностью и самыми умеренными требованиями постараюсь не возбуждать мстительности. "Хорошо! Я вас пошлю в Петербургский форштат, там смирнее. Но все-таки берегитесь и будьте осторожны. При малейшем признаке каких-нибудь замыслов, уведомьте меня в ту, же минуту." - Я откланялся - и поехал в новое свое жилище. Оно было за городом, почти в средине Петербургского форштата на правой руке. Домик чистенький, светленький, предупреждал меня в пользу хозяина, потому что наружная чистота очень выгодная рекомендация для душевных качеств обитателей. Хозяин встретил, и меня, и мой квартирный билет - очень хладнокровно. Не чему ж впрочем было и радоваться. Особенной комнаты мне не дали, а расположился я в общей большой зале и на вопросы хозяина о моих требованиях на стол и питье, отвечал, что я вовсе не взыскателен и буду тоже самое есть и пить, что у него за столом будут подавать. Ответ мой несколько разгладил его лоб. Осмотревшись хорошенько, и не надоедая никому своими расспросами, увидел я, что хозяин мой купец, незначительного состояния. Он был вдов, имел двух дочерей - и не более двух дней как освободился от нескольких Русских постояльцев. Мудрено ли, что появление нового жильца ничуть его не обрадовало. Он был пасмурен и неговорлив, - но не оказывал однако никаких признаков явного недоброжелательства, - при конце же обеда, даже стал со мною заговаривать. Будучи сам от природы не словоохотлив, я не распространялся вдаль - и политические наши суждения оканчивались очень скромными: да, и нет! За то с дочерьми его я гораздо скорее познакомился. Известно, что с сотворения мира между постояльцами - Офицерами и хозяйскими дочерьми всегда существует какая-то врожденная симпатия. Легче всего она развивается с Польками, усовершенствуется с Француженками, а приводится к окончанию с милыми Немочками. К сожалению я был по этой части самый неопытный Офицер во всей Русской Армии, и верно Стыдливее и боязливее всех моих походных хозяек, который по военно-походной логике, всегда составляют принадлежность квартирующих Офицеров. Я узнал однако же тотчас, что старшую дочь зовут Барбою, (Варвара), а меньшую Юзефою. Старшая была красивее, веселее, смелее, а может быть и опытнее. Меньшая застенчива, боязлива, рябовата и задумчива. 17-ти летний офицер, покрытый множеством ран, довольно интересное существо для девушки, - и потому обе взглядывали на меня довольно умильно. Сначала я отпускал им также нежные взгляды, крошечные вздохи, выбирал в уме своем, к которой обратить свою привязанность - и решился - на меньшую. Многие может быть расхохочутся при этом выборе, - но как быть! Юзефа больше сходствовала с моим характером, - тогда как живость и веселость старшей меня изумляли и пугали. Барбара скоро заметила мое предпочтение, - но вместо того, чтоб этим обидеться, огорчиться, она начала помогать мне, подшучивать над моею робостью и бранить сестру за её молчаливость. - Отец всегда спал после обеда и в это время мы оставались в зале моем одни. Часы летели быстро, весело. Но… bonny soit qui mal ypense, - да не оскорбится ни чье скромное воображение этими часами! я был тут настоящим Молчалиным с Софиею. "Как думаешь, чем заняты?…. "Он руку к сердцу жмет, из глубины души вздохнет - ни слова вольного!…" Не знаю, довольны ли были внутренне мои собеседницы, что судьба послала, им такого робкого и неопытного обожателя: помню, что они поминутно смеялись между собою, - перешептывались, - но самолюбие не допускало сознаваться, чтоб это было на мой счет, а несносная застенчивость уверяла, что иначе и поступать нельзя. Конечно 17-ти летнее воображение рисовало мне часто гораздо приятнейшие картины я в уме своем вел предлинные разговоры, отпускал страстные тирады и доводил слушательниц до сознания во всепобедимой моей любезности, - но когда дело доходило, чтоб все эти умные фразы и восторги повторить материальным образом, то какой-то страх стеснял мою грудь; я откладывал до другого дня - и все оставалось по прежнему.
Назначение квартиры в Форштате, было мне очень полезно, потому что в городе свирепствовала в это время госпитальная лихорадка, перешедшая из больниц в частные дома. До 15 т. Французов остались в Вильне при отступлении. Большая часть погибла от неизлечимых болезней, коими заразила и жителей. Всякий день возами отправляли умиравших за город, чтоб похоронить в отдалении.
Болезнь моя не имела никаких последствий, неделю отдыха и хорошей пищи поправили меня почти заново. Но на этот раз я уже не рвался, не торопился в Армию. От того ли, что тогдашние военные действия не имели ничего привлекательного, или от того, что морозы расхолодили мою юношескую пылкость, - но я рассудил пожить тут сколько можно долее. Может быть Юзефа была тоже одною из побудительных причин этого желания, - тем более, что мы оба неприметно становились смелее и разговорчивее.
Хотя разумеется никому не было до того дела, выздоровел ли такой-то Прапорщик, или нет? но я по долгу совести явился к Коменданту и объяв ему, что чувствую себя совсем почти здоровым, просил дозволения пробыть еще с неделю в Вильне. Он без труда согласился, спросил: доволен ли я моим хозяином? (о хозяйках он не спрашивал, приказал быть осторожным в обхождении с жителями - и я воротился к Барбе и Юзефе с довольным сердцем и умильной рожей.
Вскоре наскучила мне однако затворническая жизнь. Я пустился бегать по городу, осматривать здания, заведения, окрестности и начал отыскивать знакомых. В военное время всегда их найдешь, и с ними начал я уже изредка изменять моей Юзефе, отлучаясь иногда на целый день. - Подобные прогулки недолго однако же продолжались; я было дорого за них заплатил. Комендант был прав. Навещая моих знакомых живших в городе, я никогда не обращал внимания на физиономии их хозяев. Товарищи мои вовсе не имели моего порока: - робости и застенчивости - и хозяева их частехонько косились на нас самым значительным образом. Но Русскому - все трын-трава. Мы над ними подшучивали, задирали их, приставали к их женам и дочерям - и в подобном расположении духа часто в один вечер переходили несколько домов от знакомого к знакомому. Однажды вечером, (ночь была очень темна, а освещение Виленских улиц нельзя было похвалить), приветствовали нас на улице несколькими выстрелами кто и откуда - этого нельзя было различить, - но темнота, мешавшая нам видеть и догнать наших неприятелей, верно и им не позволила метко выстрелить: никто из нас, и ранен не был. Мы, разумеется, обнажили сабли, сомкнулись - и скорым шагом пустились к ближней гауптвахте. Тут дали нам конвой - и мы мирно разошлись по домам. На другое утро надобно было явиться к Коменданту и донести ему обо всем. Но как подобные случаи были тогда не в редкость, доказательств же никаких не было, - то дело и кончилось, - а вместе с тем прекратились - и мои вечерние прогулки. Я рассудил, что гораздо здоровее и выгоднее быть робким с Юзефою, нежели храбриться против ночных выстрелов.
Это происшествие заставило меня, однако серьёзно подумать о возвращения в Армию. Я объявил о желании своем Коменданту - и он сказал, что даст мне знать накануне, когда выступить. Для отправления собирали по госпиталям выздоравливавших всех полков нижних чинов, - и, смотря по числу команды, давали им двух или трех Офицеров, которые по предписанному маршруту обязаны были вести их в Армию. Старший офицер был всегда разумеется ответственный Начальник команды - и иногда случалось, что этот главнокомандующий воображал себя полным хозяином всех проходимых селений и действовал самым деспотическим образом. Был один несчастный пример, что одного такого партизана подвергли всей строгости военного суда, потому что он уже и по замкам Польских Магнатов стал забирать все что ему нравилось, не исключая и их семейств.
Узнав о скором моем уходе, Юзефа и Барба сделались, печальны, отец гораздо ласковее, а я несколько смелее. После обеденных наших заседаний стало уже мне недостаточно, я начал продолжать и вечерние донельзя. В одно из них Барба, утомясь скучным моим расположением духа, ушла спать, и я остался один с Юзефою………. Ну, и только!
На другое утро, когда я встал, ее уж не было в доме. Отец (жестокий!) отослал ее куда-то, к какой-то тетке. За что и почему? - не знаю. Барба мне сказала по секрету, что во всем был я виноват, - и как я ни клялся ей в моей душевной и телесной невинности, - она смеялась и не верила. Мне было очень досадно, потому что вернее меня никто же не мог знать об этом. - Чрез два дня объявили мне поход - и я расстался с моею любезною Вильною, которую с тех пор уж не видал.
Со мной отправили Офицера нашего же ополчения Поручика В. - Он был следственно Главнокомандующим собранного отряда выздоровевших нижних чинов. Команда состояла из ста человек разных полков, - и мы пустились в путь. Нам дали маршрут по дороге, где большая Армия не проходила - и это обстоятельство было самое благоприятное для всех удобств жизни - Товарищ мой, старинный, военный служака, имел свою походную логику; из Римских прав он кажется проходил только о правах благоприобретения, а о правах чужой собственности, он вовсе не беспокоился. Сначала я почел долгом напомнить ему о вредных последствиях такого образа мыслей, - но как он, очень дружеским образом, отвечал мне, что я слишком еще молод, чтоб судить об этом и что он один за все отвечает, то я замолчал и стал безмолвно пользоваться его распоряжениями. Вскоре я к сожалению заметил, что моя филантропия действительно была бы неуместна. - Или жители уже приучены были к самовластным действиям военных команд, или собственное их нерасположение к Русским было тому причиною, - но когда команда приходила на ночлег, то жители очень равнодушно объявляли, что у них нет решительно ничего чтоб накормить людей. С таким же точно хладнокровием Поручик мой отвечал им всегда: "хорошо! мы сами сыщем. И точно он как будто знал все закоулки их жилья. Тотчас отыскивал чулан, сламывал замок и находил всегда очень обильные припасы всякой всячины. Тут конечно брал он и больше чем было нужно, - но надо же было взять и в запас. При команде всегда должны были быть две, три Фурманки, (сани, или телега), для складки амуниции и отдыха слабых. Офицеры же прибавляли всегда и себе одну, чтоб не трудиться идти пешком, - но всякий день была история с этими Фурманками. В том селении, где команда ночевала, все лошади исчезали, (хозяева угоняли их в лес). Надобно было и тут действовать по логике моего товарища. Однажды добытых лошадей он не отпускал до тех пор, пока не доставал себе других. Проводники всякий раз почти уходили - и таким образом лошади становился собственностью Поручика, как ближайшего и законного наследника хозяев. Когда же услужливые Евреи открыли нам куда жители угоняют лошадей, то часть команды отправлялась в лес и по следам на снегу отыскивала спрятанных лошадей, ловила и как завоеванную добычу приводила к Начальнику отряда. Эти лошади уж разумеется становились его благоприобретением. Маршрут наш шел чрез Троки, Ковно, Инстербург, Велау, до Кенигсберга, - но как товарищу моему вовсе не нравились города, где церемонность росписателей квартир и учтивая холодность жителей, мало давала нам случаю погулять, то мы и останавливались все по деревням, делая по временам и дневки, (на два, на три дня), чтоб отдохнуть. Таким образом дойдя до Немена, мы решились перейти его не в Ковно, а в деревне Шлиново, верстах в 15-ти повыше. Здесь мы нашли команду подобную нашей, которая прожив более недели в этой деревне, собиралась на другой день выходить. - Офицеры жили у одного Форштмейстера Прусака, - и мы поместились туда же. Они рассказали нам так много хорошего о гостеприимстве жителей, что возбудили и в нас охоту пожить здесь по долее обыкновенного. У Форштмейстера было (опять) две дочери, младшая была больна и у постели её сидел безотлучно жених её, какой-то Шляхтич, житель той же деревни, скромно занимающийся хлебопашеством собственноручно, но старшая сестра (Анхен) была чудеснейшая девушка. Отец её вдовый старик, не мог заниматься хозяйством - и она издавна управляла всем домом. Квартировавшие до нас Офицеры разумеется все за нею волочились и подсмеивались друг над другом на счет взаимных неудач. Мне, как первоученке в любовных делах, поручали они отмстить за них - и я с удовольствием принимал это поручение, внутренне сознаваясь, что оно свыше сил моих и что проклятая моя робость и неопытность будут очень плохими содействователями в великих предприятиях. - Пропировав на прощании целую ночь, мы на другое утро остались одни, полными властителями деревни, Форштмейстера и дочерей его. - Я тотчас же приобрел полное уважение в доме, потому что знал Немецкий язык. В глазах старого Прусака - это было первою моею добродетелью. Он больше всего любил Немецкий язык, политику, вино и деньги. Меня же все это очень мало занимало; мне гораздо больше нравилась его Анхен. Хотя по Логике моего Поручика и она должна была считаться его принадлежностью, но, видя, что я при взгляде на нее всегда таял, он очень великодушно уступил ее мне, а сам пошел по другим домам отыскивать занятий, со строгою точностью возвращаясь в свою главную квартиру в часы завтрака, обеда, чая и ужина.
Здесь мы услышали о первом отпадении союзников Наполеона. Прусский Генерал Йорк отделился от Макдональда, заключил с Русскими Конвенцию нейтралитета - и первый дал Европе пример Генерала, располагающего политическою участью вверенных ему войск, без согласия своего Государя. Последствия оправдали его поступок.
Конвенция Йорка распространила везде какую-то уверенность, что вскоре будет заключен всеобщий мир. Этот слух приводил в восторг все сердца. - Нам же с Поручиком он служил самым неоспоримым предлогом остаться в теперешней позиции, впредь до обнародования мира и до получения дальнейший приказаний.
Более двух недель прожили мы в Шлиново. Это было для меня самое веселое время. Любовь Анхен делала для меня эту ничтожную деревню - прелестнейшим Эльдорадо. И - (верно никто не поверить!) - любовь наша была чистейшим Платонизмом. По моей застенчивости, она первая должна была ободрить меня - потом уже я стал и смелее и предприимчивее. И здесь, как в Вильне, сестра её выздоровевшая в это время, была наисильнейшею моею помощницею - и поощряла меня к решительным атакам, - но я все откладывал и наслаждался моральным образом. - Часто мы с Анхен ездили в Ковно - и она закупала мне там все возможное (виноват! на свои деньги), и как дитя радовалась, когда сюрпризы ее, меня восхищали. Но как, несмотря на мою робость, мы оба часто чувствовали, что мне 17-ть, а ей 19-ть лет, то Бог весть нравственно ли бы я окончил свое любовное похождение, если б одно событие, долженствовавшее быть развязкою в самом приятном отношении не превратилось вдруг в отношение вовсе неблагоприятное, - от которого мне самому до сих пор еще совестно.
Подстрекаемая сестрою, моею оперившеюся любовью и собственными своими чувствами, Анхен решилась наконец однажды назначить мне свидание. Место rendez-vous условлено было в спальне сестры, час спустя после вечернего прощания с отцом и всеобщего размещения по комнатам и кроватям. Можно вообразить себе мой восторг, мое счастье, мое нетерпеливое ожидание! Правда сквозь все эти приятные ощущения, невольный страх теснил грудь мою, и сдавливал дыхание, - но я приписывал это нетерпеливости влюбленного, готовящегося на такой важный шаг в своей жизни. - Проведя весь тот вечер в милых разговорах о политике со стариком, я наконец заговорил его до зевоты. Мы простились и разошлись! Я спал в одной комнате с Поручиком, но как я не рассудил сделать его моим поверенным в приготовляемом свидании, то и решился выждать, пока он заснет. Я знал, что он недолго заставит себя ждать. Действительно чрез 10 минут он уже громогласным образом уведомил меня, что спит богатырским сном. - Погася свечу, я погрузился в самые сладостные мечтания и укорял медленность маятника, которого однообразное щелканье что-то лениво сделалось сего дня. Мы всегда ложились в 10-ть часов. По условию надобно было ждать, когда стенные часы ударять 11-ть. Какая скука! Вся косморама моих мечтаний, несколько раз уже пройденная, стала становиться запутаннее, несвязнее. Я приискал новые материалы, - но и те клубились в воображении моем с каким-то беспорядком. Мало помалу однако же привел я свои мечты в правильный, систематической ход. Мне сделалось теплее, приятнее, спокойнее. С воображаемым равнодушием ждал я рокового боя часов - и ждал с таким философическим терпением….. что опомнился…. поутру.-
Каково же было первое мое ощущение! - Я проспал Русским богатырским сном всю ночь. Вероятно заснул с самого начала еще моего ожидания и моих мечтаний, - а все последующее было уже во сне. - Ужасное пробуждение! - Я не решался вставать. Хотел притвориться больным, - и вдруг услышал голос моего Поручика, вступившего со мною в утренний разговор. Мне право во все было не до его вопросов, - но учтивость требовала ответов, - и я крепясь отвечал вкривь и вкось. Это однако развлекло несколько мое отчаяние и подало мне самую счастливую мысль. Чтоб скрыться от стыда и упреков, я начал умолять Поручика выступить тотчас же в поход.
"Бог с тобою! Что за мысль!" Отвечал он мне. Нам здесь хорошо. В Армии делать нечего. У тебя здесь любовишка…."
Все убеждения его красноречия были напрасны. Я не отставал, и как, не смотря на старшинство свое передо мною, он имел ко мне искреннюю привязанность и уважение, то, вздохнув, сказал! "Ладно! пусть будет по-твоему. Завтра по утру поход! С этим словом свистнул к себе денщика, велел позвать фельдфебеля, отдал приказ: готовиться к выступлению, - и я с малодушною радостью бросился его обнимать.
Вскоре весь дом проснулся - и все сошлись у отца в спальне пить кофе. Как уличенный преступник, явился я пред Анхен - и, отведя ее в сторону, рассказал приготовленную мною ложь. С непритворным смущением и со слезами на глазах сказал я ей, что завтра поход - и что это так меня поразило, так растрогало, что я, как сумасшедший, не знал от тоски целую ночь что делать. Известие мое было неожиданно. Она заплакала и, рыдая, объявила всему семейству. Все удивились - и огорчились, - даже сам старик. Хоть он и любил экономию, которую наша продолжительная дневка сильно расстраивала, - но две недели так сильно свыкли его с нами, что мы принадлежали уже к его семье и разлука с нами и была ему очень тягостна.
Все приступили к Поручику с вопросами о причинах столь скорого выступления - и получили очень лаконический ответ: так надо! Завтра марш!