Твой приезд к нам в Михайловское, – продолжает дед, – был бы для меня так желателен, что боюсь о нем и мечтать. Александр, как мама тебе писала, собирается, после побывки в Болдине, лишить твоего присутствия дурацкую, как выражается, Польшу, и лишить, по крайней мере, на несколько месяцев, да привезти тебя из Варшавы в наше милое Михайловское. Посмотреть Варшаву ему не мешает. Какие-то польские паны, тысячу извинений за весьма плохой каламбур (quelques pans polonais, mille pardons pour l’archi-mauvais calembourg), протрубили ему, будто бы Варшава – Париж в миниатюре, куда после Варшавы и ездить не стоит. Александр панам не верит, после моих рассказов о Варшаве, где я сам был, правда лет уже двадцать с чем-то; не верит он им в особенности после твоих писем, где говоришь о кривых улицах с грязными ручьями по обеим сторонам и грязном жидовском населении, но хочет сам убедиться, насколько паны врут; а одного из них Александр попотчевал на днях острым словцом. Этот пан, замечу, понимающий по-русски, сказал ему: "Tous les "ska" sont belles, et tous les "ski" sont braves!" (Все ска красавицы, а все с к и храбры), указывая на окончание большей части польских фамилий. Александр улыбнулся и отвечал ему уже по-русски (et lui a riposte en russe): "Вот и выходят "сказки".
Говоря о Варшаве, не могу умолчать о Леоне и не спросить тебя, каким образом он ухитрился сделать столько долгов. Ведь в карты не играет, чужд разврата, ведет себя безукоризненно; неужели все пошло на угощения мнимых друзей? Платить варшавские долги Леона я не в состоянии: много других у нас расходов; хотел уплачивать по частям долг его Гуту, но рассудил, что другие кредиторы Леона поведут в таком случае на меня штурм. К счастию, храброго капитана выручил из беды знаменитый поэт: Александр изъявил готовность заплатить за брата лично, если поедет к тебе в Варшаву, а если поездка не состоится, то вышлет адресатам, что следует.
Леону едва ли скоро удастся перебраться на кавказскую службу. Хотя прошение он и подал, но прежде поездки в Тифлис должен ожидать из Варшавы каких-то бумаг. Пока останется здесь".
"Опять пожалуюсь тебе, – приписывает бабка, – на демона-искусителя Соболевского (de nouveau je te ferai mes plaintes contre ce demon-tentateur de Sobolefski), который развратил Леона: по его совету, храброму капитану пришла фантазия носить несколько недель сряду бороду, что было ужасно: Леон сделался похожим на Черномора из "Руслана и Людмилы"; к счастию, по милости других приятелей, в особенности после насмешек княжны Вяземской, выбрился, и… слава Богу!"
Приводя последние строки бабки, не могу не заметить, что Надежда Осиповна питала особенную антипатию к усам, а главное, к бороде, считая эти украшения признаком самого дурного тона. С усами дяди Льва она должна была помириться, он служил в кавалерии, но не могла помириться с вышедшим в начале тридцатых годов разрешением носить усы пехоте и кирасирским полкам. Домашней прислуге Надежда Осиповна позволяла отращивать одни лишь бакенбарды. Кроме "бородачей", бабка относилась неблагоприятно и к курильщикам. "Бородачи и курильщики рождают во мне тошноту (les barbus et les fumeurs me don-nent des nausees), – говорила она Ольге Сергеевне, – и удивляюсь, почему "бородачи" решаются стричь ногти, а "курильщики" – полоскать рот?"
Дядя Лев, страстный курильщик, чувствовал себя несовсем поэтому ловко в присутствии матери, когда должен был, по ее желанию, засиживаться у нее в гостиной. Сергей же Львович, до кончины Надежды Осиповны, курил секретно.
"…Наташа, – пишет между прочим бабка от 25 апреля, – уехала более недели в Москву с обоими детьми. Александр хотя и решился ее отпустить, что сделал скрепя сердце (се qu’il a fait a contre-coeur), но признался, что при разлуке с семейством не мог удержаться от слез и что его осаждают черные мысли (il m’a dit qu’il est obsede par des idees noires). Я ему отвечала, что это пустые причуды, но едва ли его утешила. (J’avais beau dire que ce sont des lubies, mais je mets en doute l’efcacite de mes consolations.) Впрочем, у нас на праздниках он был почти весел. Заутреню и обедню (les matines et la messe de minu-it) я слушала в Конюшенной церкви. Во второй день праздника, кроме Леона, – он живет у нас, – мы увидели в скромном нашем жилище Александра. Он привел Соболевского, и mylord qu’importe смеялся, по своему обыкновению, над половиной вселенной (selon ses habitudes, mylord qu’importe n’a pas manque de tourner en ridicule la moitie de l’univers)…"
"Совершеннолетие наследника, – пишет от того же числа Сергей Львович, – отпраздновали самым торжественным образом. Много больших наград. Александр мне объявил, а Плетнев подтвердил, что Жуковский (я на него сердит – не кажет уже давно к нам носа) получил пожизненную аренду в три тысячи рублей серебром, что составляет более десяти тысяч. Конечно, Жуковский остался очень доволен. Зато мы нашими денежными обстоятельствами, не скрою от тебя, милая Оля, как нельзя больше недовольны. Не знаю, как обернуться. Долг за имение внесу, но что же будет дальше? Посоветуюсь с Александром, пока он еще не уехал. К кому же мне обратиться, как не к нему?"
И действительно, материальное положение стариков было весьма плохо. Об этом, а также и о своей незавидной обстановке отец мой писал своей матери, Луизе Матвеевне (на французском языке), 19 апреля 1834 года следующее:
"Получая весьма скудное жалованье, я, как вам известно, не мог жить больше в Петербурге. Отказавшись от света, я должен был оставить Петербург и искать другого места, чтобы содержать себя жалованьем и не делать долгов. Случай забросил меня в Варшаву. Жалованье мое, правда, увеличилось, но житье здесь несравненно дороже. Довольно сказать, что обыкновенные цены на провизию гораздо выше тех, какие у вас были в Екатеринославе в голодное время. Три четверти моего жалованья идут на стол, на содержание вольных людей (ибо, кроме лакея и горничной, у меня нет крепостных) и на содержание дома. Остальной четверти едва достаточно для одежды и непредвиденных расходов. Круг знакомства нашего хотя и тесен, но жене необходимо бывать в доме светлейших, а от частых приглашений княгини Елизаветы Алексеевны отказаться просто невозможно.
Должность, мною занимаемая, такого рода, что я должен иногда бывать там, где совсем не хочется, и держать пару лошадей, которых давно бы продал. Словом, жалованья мало, а долгов боюсь хуже огня. Случилось мне раза два быть представленным к награде: вместо чинов и крестов взял деньги; и вперед сделаю то же. Вот я бы и за выслугу лет отказался от чина, но делать нечего – дали, и я должен внести за повышение месячное жалованье, т. е. оставаться целый месяц без гроша. Такие случаи бывают нередки; к тому же всякий неожиданный расход, как, например, плата докторам – что уже несколько раз здесь случалось, – уничтожает вдруг все расчеты и запасные деньги. Скоро буду отцом, а для ребенка надо и то, и другое, плохо очень, очень плохо! Старики Пушкины, не знаю, помогут ли нам. Имение их, по числу душ (около тысячи двухсот) хотя и значительное, расстроено донельзя: участь его зависит от распоряжений шурина моего Александра Сергеевича, вступившего в управление оным. Авось поставит в рамки управляющего… (peut etre mettra-t’il en registre le nouvel intendant…) С начала моей женитьбы тесть обещал давать по четыре тысячи в год, но первые два года дал только по две тысячи, в следующие меньше, а в последний почти ровно ничего.
Родители жены приглашают ее к себе в августе в Михайловское; она изъявила согласие и написала им об этом. Поедет вместе с Александром Сергеевичем – он хочет навестить нас в Варшаве, – а на худой конец тронется отсюда одна, так как ни за что в этом году не могу отлучиться".
До отъезда деда и бабки в Михайловское Александр Сергеевич посещал их довольно часто.
"Александр, – пишет бабка от 9 мая, – у нас почти всякий день, да и не мудрено: с кем отведет душу, а с нами говорит нараспашку. Без жены и детей ему тоска в огромной, пустой квартире. Очень просит тебя писать ему на Пантелеймонскую, в дом Оливье; уверяет, что твои строки прочтет с наслаждением и умилением. Хотел писать твоему мужу деловое письмо, но не знаю, напишет ли? По утрам очень занят и жалуется на тяжелый труд и беспокойства всякого рода (il a beaucoup de tracas de toute sorte). После работы, перед тем, чтобы отобедать у Дюмэ с бородачом Соболевским, Александр ходит отдыхать в Летний сад, где и прогуливается со своей Эрминией. Такое постоянство молодой особы выдержит всякие испытания, и твой брат в этом отношении очень смешон".
Фамилия этой особы мне неизвестна. О прогулках же в Летний сад и свиданиях с Соболевским дядя Александр пишет Наталье Николаевне от 11 июня: "…Нашла, за что браниться! За Летний сад и за Соболевского! Да ведь Летний сад мой огород. Я, вставши от сна, иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу. А Соболевский? Соболевский сам по себе, а я сам по себе. Он спекуляции творит свои, а я свои. Моя спекуляция – удрать к тебе в деревню…"
"Жена Александра, – продолжает бабка, – нам сообщает о своем свидании "со святым семейством", – нашими родными Сонцовыми. И твоя тетка, и твой дядя, и твои кузины приняли Наташу и ее сестер как благословенный хлеб (elle les ont recxies comme du pain beni); а Наташа была на двух балах с сестрами – у княгини Голицыной и в собрании, где много танцевала. Александр, прочитав это место ее письма, сделал свою гримасу, когда чем-нибудь недоволен, подергивая губами, и сказал: "Опять за прежнее, ну да Бог с ней!"
От него теперь зависит наш отъезд в Михайловское. Все к отъезду готово, кроме денег, которые Александр обещал доставить нам на дорогу, о чем и переписывается с управляющим; если же ему не удастся получить денег из Болдина через неделю, то постарается снабдить нас ожидаемой суммой за свои труды, но времени определить не может. Между тем весна здесь вступила совершенно в свои права. Деревья, правда, еще не оделись зеленью, нет и моих любимых желтеньких цветочков на изумрудной травке, но природа дышит воскресением. Жду не дождусь минуты, когда Александр скажет: "Поезжайте в Михайловское, и Бог с вами!" (Partez pour Михайловское и que le bon Dieu Vous benisse.)
Многие из наших знакомых разъехались – кто в Царское, кто в Петергоф, кто и поближе – на Острова и на Черную речку, где устроена великолепная галерея для пользующихся минеральными водами. Кто остался в городе – спешит в Летний сад. Завтра назначен большой военный парад на Марсовом поле. Живем оттуда в десяти шагах и наслаждаемся уже три дня сряду звуками флейт и барабанов. Скажу, кстати, что 29-го числа прошлого месяца Александр присутствовал, в качестве камер-юнкера, на большом торжестве: петербургское дворянство давало большой официальный бал в доме Д.Л. Нарышкина, удостоенный присутствия Государя. Бал закончился фейерверком и великолепной иллюминацией. Плававшие по Неве яхты и лодки с разноцветными фонарями, песни гребцов, словом, вся обстановка праздника, при поэтической весенней ночи, меня очаровала, и я вообразила себе, что живу не в Петербурге, а в Венеции. Но поговорю о другом:
Леон получил место при Блудове по особенным поручениям, с тем чтобы поехать в Тифлис. Разлука с Леоном меня огорчает, но я не эгоистка. Мои пожелания будут всегда вам сопутствовать, друзья мои, везде, где бы вы ни находились. Леон пока по-прежнему живет у нас, занимая веселенькую комнатку с обоями его любимого зеленого цвета и двумя окнами на солнечную сторону улицы".
О приезде в Петербург из Варшавы полковника (природного персиянина) Абас-Кулиаги, служившего в находившемся в распоряжении фельдмаршала Паскевича Мусульманском эскадроне, Сергей Львович от 25 мая пишет:
"На днях Александр представил нам Абаса-агу. Приехав из Варшавы с твоим письмом, Абас явился сначала к Александру, который от него в восторге. Этот сын Востока действительно преинтересная личность. Занимательный разговор на совершенно правильном французском языке, изящные манеры, оживленные рассказы о его путешествиях в Азии и Европе, описания его романических, исполненных поэзии, приключений, рассказы о кампаниях, в которых участвовал, – все это произвело на нас самое приятное впечатление. Абас так радушен и любезен, что я вообразил его моим старым другом, тем более что рад был увидеть человека, который так недавно с тобой говорил, почему и употребляю метафору, по примеру его же соотечественников: "После свидания с ним мне показалось, что падающие на меня лучи благодатного солнца сияют сугубым блеском радости и весну надежды превращают в лето ее осуществления". Не смейся над этой вычурной фразой, писанной под персидским влиянием.
Вчера Абас у нас отобедал вместе с Александром, Соболевским и графиней Ивелич. Разумеется, обедал и Лев, после чего "капитан" и "поэт" отправились с сыном Магомета да Соболевским в театр, где мусульманин и наслаждался созерцанием земных балетных гурий. Завтра – в день рождения Александра – я надеялся познакомить Абаса с Вяземским, но завтра же княгиня Мещерская и Софья Карамзина уезжают за границу, в Италию. Александр их провожает до Кронштадта, так что дня его годовщины праздновать не будем.
Абас-Кули очень много нам говорил о твоем желании приехать в Петербург навестить брата, а потом поселиться в Михайловском на всю осень; но когда он мне рассказал о хлопотах, предстоящих тебе в дороге, так как от Ковна до Риги дилижансы не ходят, то благодарю Бога, что ты решилась ждать свидания с Александром в Варшаве до августа и приехать уже к нам не одной, а с ним. Пользуйся прелестной погодой, о которой пишешь; у нас же на днях наступили такие холода, на которые я и не рассчитывал, когда мать сообщала тебе последний раз о возвращении весны: топим печи и опять облеклись в осеннюю одежду и теплую обувь. Александр, ругающий Петербург при всяком удобном случае, рад новой оказии браниться, но тронуться отсюда не может.
Уверяет, будто бы его письма к жене вовремя не доходят, потому что почтамтские рыцари (les chevaliers de la poste) распечатывают их и прочитывают по самовольному секретному приказанию или распоряжению Б – а. Но справедливо ли это? Не преувеличивает ли Александр? (Ne se forge t’il pas des idees?) Во всех видит врагов и стал всякому, исключая, конечно, друзей, отпаливать дерзости, заставляющие от него бегать (et s’est mis a decocher des impertinences a faire fuir son monde). Выезжает он в свет редко и сказал мне, что одно лишь это его утешает в разлуке с женой, с которой ездил четыре раза в неделю, если только не больше, туда, где ему бывать совсем не хотелось. При Абасе-аге он ругал большой петербургский свет уже слишком зло, а на мое замечание рассердился, да сказал: "Тем лучше, пусть всякий знает – русский или иностранец, все равно, – что этот свет – притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев". Соболевский ему поддакивал, чем и больше его сердил. Он, кажется, у Александра совершенно поселился и воцарился; подбивает его доказать любовь к независимости не на словах, a на деле, т. е. выйти в отставку да "ускакать в деревню заниматься не камер-юнкерскими, а денежными делами". Довольно зло сказано со стороны Соболевского, а Соболевского твой брат слушает как оракула; кажется, и на этот раз послушается. С Соболевским решает все свои задушевные вопросы, беседуя с ним у Дюмэ за обедом, а потом в Английском клубе. Леон тоже считает Соболевского воплощенною премудростью, а всякое острое – зачастую и плоское – слово этого Цицерона повторяет с восторгом и даже записывает".
В следующих же письмах от 29 мая и 3 июня к Наталье Николаевне дядя говорит между прочим:
"Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?.. Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство, a la Iettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (I’inviolabilite de la familie) – невозможно. Каторга не в пример лучше…"
До отъезда стариков в Михайловское дядя, по совету Соболевского, не подал в отставку, сделав это позже, в исходе июня, а просил лишь Бенкендорфа о предоставлении ему на два года ссуды, в размере пятнадцати тысяч, на издание истории Пугачевского бунта. Письмо Бенкендорфу, своему заклятому врагу, дядя заключает довольно странной фразой: "У меня нет другого права на просимую мною милость, кроме вашей доброты, которую вы мне уже оказывали и которая дает мне смелость вновь к ней прибегнуть. Вашему покровительству, граф, приношу мою покорную просьбу". Так как льстить кому бы ни было не лежало в натуре Пушкина, то приводимое мною заключение письма должно быть злою иронией. Никакой доброты и покровительства Бенкендорф Пушкину не оказывал, а относился к нему диаметрально противуположно. Александр же Сергеевич, писавший Бенкендорфу впоследствии, что, "поручая себя его мощному покровительству, приносит ему дань своего глубокого уважения", говорил всем и каждому – a qui voulait l’entendre, – что он к Бенкендорфу никакого уважения не чувствует, а если рассчитывает на покровительство, то лишь на покровительство Монарха. Скажу кстати: над нежными чувствами к Пушкину Бенкендорфа и не поладившего с Александром Сергеевичем барона Корфа – Сергей Александрович Соболевский посмеялся двустишием:
Твой первый друг граф Бенкендорф,
Его ж соперник – барон Корф.
11 июля дед и бабка покинули Петербург, 13-го приехали в Псков, на другой день были в Острове, ночевали во Вреве, 15-го числа – в Тригорском, а 16-го достигли Михайловского, откуда Надежда Осиповна, между прочим, пишет:
"Наконец мы расстались с Петербургом. Бог с ним! (Que le bon Dieu le conserve.) He печалься о невозможности приехать к нам теперь. Александр будет через два месяца в Варшаве и привезет тебя к нам. Нас провожали в дорогу Александр, Леон и Абас-Кули. Абас трогательно с нами простился и несколько раз обнимал папа".
"Именно несколько раз, – прибавляет в выноске Сергей Львович, – что приписываю расположению его к тебе, почему и я полюбил его от всего сердца. Он уехал из Петербурга в Одессу и раньше месяца не возвратится в Варшаву".