Но прозвище "Сетанка-хозяйка" долго еще оставалось за мной, и все участники этой игры долго потом называли меня, уже взрослую, "хозяйкой", и вспоминали про эти детские "приказы". Когда началась война, мне было пятнадцать лет. Осенью 1941 года нас отправили в Куйбышев, – я должна была там окончить девятый класс. В те годы. – 1942-43 – произошли события, навсегда разъединившие нас с отцом – мы стали относиться друг к другу отчужденно. Но его ласку, его любовь и нежность ко мне в детстве я никогда не забуду. Он мало с кем был так нежен, как со мной, – должно быть когда-то он очень любил маму. Еще любил он и уважал свою мать. Он говорил, что она была умной женщиной. Он имел ввиду ее душевные качества, а не образование, – она едва умела нацарапать свое имя. Он рассказывал иногда, как она колотила его, когда он был маленьким, как колотила и его отца, любившего выпить. Характер у нее был, очевидно, строгий и решительный, и это восхищало отца. Она рано овдовела и стала еще суровее. У нее было много детей, но все умерли в раннем детстве, – только отец мой выжил. Она была очень набожна и мечтала о том, чтобы ее сын стал священником. Она осталась религиозной до последних своих дней и, когда отец навестил ее, незадолго до ее смерти, сказала ему: "А жаль, что ты так и не стал священником"… Он повторял эти ее слова с восхищением; ему нравилось ее пренебрежение к тому, чего он достиг – к земной славе, к суете… Она так и не захотела покинуть Грузию и приехать жить в Москву, хотя отец звал ее, и мама тоже. Ей был не нужен столичный уклад жизни, она продолжала свою тихую, скромную жизнь простой набожной старухи. Умерла она в 1936 году около восьмидесяти лет. Отец очень огорчался, и часто говорил о ней позже. Но он был плохим, невнимательным сыном, как и отцом, и мужем… Все его существо целиком было посвящено другому, – политике, борьбе, – поэтому чужие люди всегда были для него важнее и значительнее близких.
Отец обычно не допекал меня нотациями или какими-нибудь нудными придирками. Его родительское руководство было самым общим – хорошо учиться, больше бывать на воздухе, никакой роскоши, никакого баловства, Иногда он проявлял по отношению ко мне какие-то самодурские причуды. Однажды, когда мне было лет десять, в Сочи, отец, поглядев на меня (я была довольно "крупным ребенком") вдруг сказал: "Ты что это, голая ходишь?" Я не понимала в чем дело. "Вот, вот!" – указал он на длину моего платья – оно было выше колен, как и полагалось в моем возрасте. "Черт знает что!" – сердился отец, – "а это что такое?" Мои детские трусики тоже его разозлили. "Безобразие! Физкультурницы!" раздражался он все больше – "ходят все голые!" Затем он отправился в свою комнату и вынес оттуда две своих нижних рубашки из батиста. "Идем!" – сказал он мне. "Вот, няня" – сказал он моей няне, на лице которой не отразилось удивления – "вот, сшейте ей сами шаровары, чтобы закрывали колени; а платье должно быть ниже колен!" – "Да, да!" – с готовностью ответила моя няня, вовек не спорившая со своими хозяевами. – "Папа!" – взмолилась я, – "да ведь так сейчас никто не носит!" Но это был для него совсем не резон… И мне сшили дурацкие длинные шаровары и длинное платье, закрывавшее коленки – и все это я надевала только, идя к отцу. Потом я постепенно укорачивала платье, – он не замечал, потому что ему было уже совсем не до того. И вскоре я вернулась к обычной одежде… Но он не раз еще доводил меня до слез придирками к моей одежде: то вдруг ругал, почему я ношу летом носки, а не чулки, – "ходишь опять с голыми ногами!" То требовал, чтобы платье было не в талию, а широким балахоном. То сдирал с моей головы берет – "Что это за блин? Не можешь завести себе шляпы получше?" И сколько я ни уверяла, что все девочки носят береты, он был неумолим, пока это не проходило у него, и он не забывал сам. Позже я узнала от Александры Николаевны Накашидзе. что старики в Грузии не переносят коротких платьев, коротких рукавов и носок. Даже став взрослой, идя к отцу, я всегда должна была думать, не слишком ли ярко я одета, так как неминуемо получила бы от него замечание. "На кого ты похожа?!" – произносил он иногда, не стесняясь присутствующих. Быть может, его раздражало, что я не походила внешне на маму, а долго оставалась неуклюжим подростком "спортивного типа". Чего-то ему во мне не хватало, в моей внешности. А вскоре и внутренний мой мир начал его раздражать. Когда началась война, прекратились и эти редкие встречи с отцом, и для нас с ним настало полное отчуждение. А после войны мы не сблизились снова. Я выросла, и мои детские игры и забавы, развлекавшие отца, остались в далеком прошлом.
14
Когда в 1941 разразилась война, старший брат мой Яша отправился на фронт уже 23 июня, вместе со своей батареей, вместе со всем выпуском своей Академии. Они только что закончили Академию, как раз к началу войны. Он не сделал попытки использовать какую-нибудь, хоть самую малейшую возможность избежать опасности – хотя бы поехать не в самое пекло (в Белоруссию), или, может быть, отправиться куда-нибудь в тыл, или остаться где-нибудь при штабе. Подобное поведение было исключено для него всем его характером, всем укладом его честной, порядочной и строгой жизни. И, так как отец относился к нему незаслуженно холодно, – а это было всем известно, – то никто из высших военных чинов не стал оказывать ему протекцию, зная, что это встретило бы только ярость отца.
Не знаю, почему Яша сделался профессиональным военным. Он был глубоко мирный человек – мягкий, немного медлительный, очень спокойный, но внутренне твердый и убежденный. Он был похож на отца миндалевидным, кавказским разрезом глаз, и больше ничем… Больше он походил на свою мать, Екатерину Сванидзе, умершую, когда ему было два года. Это сходство бросается в глаза и на портретах. Очевидно, и характер достался ему от нее – он не был ни честолюбив, ни властолюбив, ни резок, ни одержим. Не было в нем противоречивых качеств, взаимоисключающих стремлений; не было в нем и каких-либо блестящих способностей; он был скромен, прост, очень трудолюбив и трудоспособен, и очаровательно спокоен. Я видела лишь раз или два, что он может и взорваться – внутренний жар был в нем; это происходило всегда из-за Василия, из-за привычки последнего сквернословить в моем присутствии и вообще при женщинах, и при ком угодно. Яша этого не выдерживал, набрасывался на Василия как лев, и начиналась рукопашная. Яша жил в Тбилиси довольно долго. Его воспитывала тетка, сестра его матери, Александра Семеновна. Потом юношей, по настоянию своего дяди Алеши Сванидзе, он приехал в Москву, чтобы учиться. Отец встретил его неприветливо, а мама старалась его опекать. Вообще говоря, жизнь в Кремле в одной квартире с нами и учеба на русском языке, трудно дававшемся ему вначале, – все это было совсем не для него. Оставшись в Грузии, он, наверное, жил бы спокойнее и лучше, как и его двоюродные братья. Яша всегда чувствовал себя возле отца каким-то пасынком, – но не возле моей мамы, которую он очень любил. Первый брак принес ему трагедию. Отец не желал слышать о браке, не хотел ему помогать, и вообще вел себя, как самодур. Яша стрелялся у нас в кухне, рядом со своей маленькой комнаткой, ночью. Пуля прошла навылет, но он долго болел. Отец стал относиться к нему за это еще хуже – я уже писала об этом. Мне позже об этом рассказывала няня. После этого Яша уехал в Ленинград и жил там в квартире у дедушки Сергея Яковлевича Аллилуева. Родилась девочка, которую он очень любил, но она вскоре умерла; этот первый брак его потом быстро распался. Яша работал в Ленинграде на ТЭЦ, – он был по специальности инженером-электриком. Ему бы и работать в этой мирной профессии… В 1935 Яша приехал в Москву и поступил в Военную Артиллерийскую Академию. Примерно через год он женился на очень хорошенькой женщине, оставленной ее мужем. Юля была еврейкой, и это опять вызвало недовольство отца. Правда, в те годы он еще не выказывал свою ненависть к евреям так явно, – это началось у него позже, после войны, но в душе он никогда не питал к ним симпатии. Но Яша был тверд. Он сам знал все слабости Юли, но относился и ней как истинный рыцарь, когда ее критиковали другие". Он любил ее, любил дочь Галочку, родившуюся в 1938 году, был хорошим семьянином и не обращал внимания на недовольство отца. Он приходил иногда к нам на квартиру в Кремль, играл со мной, смотрел как я делаю уроки и с напряжением ждал когда отец придет обедать. За столом он сидел обычно молча. Яша уважал отца к его мнения, и по его желанию стал военным. Но они были слишком разные люди, сойтись душевно им было невозможно. ("Отец всегда говорит тезисами", как-то раз мне сказал Яша). Яшино спокойствие и мягкость раздражали отца, бывшего порывистым и быстрым даже в старости. До войны Яша с семьей жил у нас в Зубалове каждое лето, а весной мы с ним вместе занимались, готовясь каждый к своим экзаменам. У нас была там баня, а на бане был обширный чердак, где висели сухие березовые банные веники. Там было сухо и ароматно, мы притащили туда ковер, и занимались там вместе. Перед началом войны Яше было тридцать три года, а мне – пятнадцать, и мы только-только с ним подружились по-настоящему. Я любила его именно за его ровность, мягкость и спокойствие. А он всегда меня любил, играл со мной, а я теперь возилась с его дочкой… Если бы не война, мы стали бы настоящими крепкими друзьями на всю жизнь. Яша ушел на фронт на следующий же день после начала войны, и мы с ним простились по телефону, – уже невозможно было встретиться. Их часть отпра вляли прямо туда, где царила тогда полнейшая неразбериха – на запад Белоруссии, под Барановичи. Вскоре перестали поступать какие бы то ни было известия. Юля с Галочкой оставались у нас. Неведомо почему (в первые месяцы войны никто не знал толком, что делать, даже отец), нас отослали всех в Сочи: дедушку с бабушкой, Анну Сергеевну с двумя ее сыновьями. Юлю с Галочкой и меня с няней. В конце августа я говорила из Сочи с отцом по телефону. Юля стояла рядом, не сводя глаз с моего лица. Я спросила его, почему нет известий от Яши, и он медленно и ясно произнес: "Яша попал в плен". И, прежде чем я успела открыть рот, добавил: "Не говори ничего его жене пока что…" Юля поняла по моему лицу, что что-то стряслось, и бросилась ко мне с вопросами, как только я положила трубку, но я лишь твердила: "Он ничего сам не знает"… Новость казалась мне столь страшной, что я была бы не в силах сказать ее Юле – пусть уж ей скажет кто-нибудь другой… Но отцом руководили совсем не гуманные соображения по отношению к Юле: у него зародилась мысль, что этот плен неспроста, что Яшу кто-то умышленно "выдал" и "подвел", и не причастна ли к этому Юля… Когда мы вернулись к сентябрю в Москву, он сказал мне: "Яшина дочка пусть останется пока у тебя… А жена его, по-видимому, нечестный человек, надо будет в этом разобраться…" И Юля была арестована в Москве; осенью 1941 года, и пробыла в тюрьме до весны 1943 года, когда "выяснилось", что она не имела никакого отношения к этому несчастью, и когда поведение самого Яши в плену, наконец-то, убедило отца, что он тоже не собирался сам сдаваться в плен… На Москву осенью 1941 года сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями – в гимнастерке, без ремня, без петлиц, худой и черный… Василий принес их домой, мы долго разглядывали, надеясь, что это фальшивка, – но нет, не узнать Яшу было невозможно… Спустя много лет, возвращались домой люди, которые тоже побывали в плену, а освободившись из плена, попадали к нам в лагеря, в тайгу, на север… Многие слышали о том, что Яша был в плену, – немцы ис пользовали этот факт в пропагандных целях. Но было известно, что он вел себя достойно, не поддаваясь ни на какие провокации, и, соответственно испытывал жестокое обращение. Зимою 1943-44 года, уже после Сталинграда, отец вдруг сказал мне в одну из редких тогда наших встреч: "Немцы предлагали обменять Яшу на кого-нибудь из своих… Стану я с ними торговаться! Нет, на войне – как на войне". Он волновался, – это было видно по его раздраженному тону, – и больше не стал говорить об этом ни слова, а сунул мне какой-то текст на английском языке, что-то из переписки с Рузвельтом, и сказал: "Ну-ка, переведи! Учила, учила английский язык, а можешь ли перевести?" Я перевела, он был удивлен и доволен, – и аудиенция была закончена, так как ему было уже некогда. Потом еще раз он сказал о Яше, летом 1945 года, после победы. Мы долго не виделись до того. "Яшу расстреляли немцы. Я получил письмо от бельгийского офицера, принца что ли, с соболезнованием, – он был очевидцем… Их всех освободили американцы…" Ему было тяжко, он не хотел долго задерживаться на этой теме. Валентина Васильевна Истомина (Валечка), бывшая в то время экономкой у отца, рассказывала мне позже, что такое же известие о Яшиной гибели услышал К. Е. Ворошилов на одном из фронтов в Германии, в самом конце войны. Он не знал, как сказать об этом отцу, и страдал сам – Яшу все знали и любили. Так услышали об этом из двух источников. Может быть, слишком поздно, когда Яша уже погиб, отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал несправедливость своего отношения к нему… Яша перенес почти четыре года плена, который наверное был для него ужаснее, чем для кого-либо другого… Он был тихим, молчаливым героем, чей подвиг был так же незаметен, честен и бескорыстен, как и вся его жизнь. Я видела недавно во французском журнале статью шотландского офицера, якобы очевидца гибели Яши. К статьям подобного рода надо относиться осторожно – на Западе слишком много всяких фальшивок о "частной жизни" моего отца и членов его семьи. Но в этой статье – похожи на правду две вещи: фото Яши, худого, изможденного, в солдатской шинели, безусловно, не подделка; и тот, приведенный автором факт, что отец тогда ответил отрицательно, на официальный вопрос корреспондентов о том, находится ли в плену его сын. Это значит, что он сделал вид, что не знает этого, – и тем самым, следовательно, бросил Яшу на произвол судьбы… Это весьма похоже на отца – отказываться от своих, забывать их, как будто бы их не было… Впрочем, мы предали точно также всех своих пленных… Во всяком случае, жизнь Яши всегда была честной и порядочной. Он был скромен, ему претило всякое упоминание о том, чей он сын… И он честно и последовательно избегал любых привилегий для своей персоны, да у него их никогда и не было. Была сделана попытка увековечить его, как героя. Отец сам рассказывал мне, что Михаил Чиаурели, собираясь ставить марионеточную "эпопею" – "Падение Берлина", советовался с отцом: у него был замысел дать там Яшу, как героя войны. Великий спекулянт от искусства, Чиаурели почуял, какой мог бы выйти "сюжет" из этой трагической судьбы… Но отец не согласился. Я думаю, он был прав. Чиаурели сделал бы из Яши такую же фальшивую куклу, как из всех остальных. Ему нужен был этот "сюжет" лишь для возвеличения отца, которым он так упоенно занимался в своем "искусстве". Слава Богу, Яша не попал на экран в таком виде…
Хотя отец вряд ли имел это в виду, отказывая М. Чиаурели, ему просто не хотелось выпячивать своих родственников, которых он, всех без исключения, считал не заслуживавшими памяти. А благодарной памяти Яша заслуживал; разве быть честным, порядочным человеком в наше время – не подвиг?…