"Но если мы сделаем это, сеньора, мы окажемся банкротами". И один из директоров попытался объяснить, что прибыль, которую дает бизнес, не может покрыть такое повышение зарплаты.
Эва хмуро поинтересовалась, каков будет предполагаемый дефицит.
"Предоставьте это мне, – уверенно произнесла она, когда ей сообщили сумму. – Увидите, они получат эту прибавку. Я все устрою".
Компания повысила своим работникам зарплату – а что еще оставалось, но видя, что ничего не сделано для того, чтобы возместить их потери, директора опять пришли в кабинет Эвы и стали жаловаться.
"Вы что, не знаете, что я никогда не забываю своих обещаний? – негодующе вскричала Эва. – Вы сказали, что дефицит составит сто тысяч песо в месяц? Вот указание Центральному банку. Они возместят вам ущерб".
С этого дня дефицит восполнялся из средств Центрального банка, вероятно из фондов ИАПИ, – правду сказать, не слишком ортодоксальный путь предоставления государственных субсидий.
Нет сомнений, что Эва посвящала большую часть своих забот беднякам, но обращалась с ними столь же повелительно, как и с бизнесменами и профсоюзными боссами, которые являлись к ней в надежде снискать ее благосклонность. Она не жалела для бедных ни сил, ни времени; слушая об их бедах, она склоняла к ним свою красивую, безупречно причесанную головку и позволяла пожимать свою руку и покрывать ее слезами и поцелуями. Пропагандисты использовали этот факт в качестве очевидного доказательства ее сочувствия; враги видели здесь макиавеллиевскую хитрость. Но, скорее всего, ее жажда признания и похвал никогда не находила удовлетворения; а от бедняков она, по крайней мере, могла ожидать искренности.
Объекты благотворительности Эва выбирала наугад из десятков тысяч людей, которые обращались за помощью и писали письма. В стране не существовало системы центров социальной помощи, которые могли бы решить проблему на месте; беднякам приходилось писать Эве лично, и притом, что они могли получить все и даже больше того, о чем просили, не было никаких гарантий, что они вообще получат хоть что-нибудь. Пожертвования, которые их вынуждали делать, не обеспечивали им внимания, и Эвина "социальная справедливость" по своей системе ничем не отличалась от лотереи. Тех, кто добирался до офиса Эвы, принимали с расточительной щедростью, которая, похоже, диктовалась скорее потребностями хозяйки, нежели нуждами посетителей; под пресс-папье у нее всегда лежала пачка денег в пятьдесят или тысячу песо, и она распоряжалась ими свободно, словно талонами на благотворительный обед; она покупала новую одежду, постельное белье, мебель, в некоторых случаях – новые дома и, с полной убежденностью в собственной непогрешимости, раздавала стрептомицин и прочие лекарства, не спрашивая никаких медицинских советов.
Беременной женщине, которая пришла к ней с печальным рассказом о муже-пьянице и четверых детишках, которых нужно кормить, Эва дала чек на сотню песо и приказала своему секретарю позвонить в больницу и устроить, чтобы женщину поместили туда незамедлительно. В больнице ответили, что у них заняты все кровати и до вечера следующего дня у них не будет мест.
"Пусть не валяют дурака! – вскричала Эва. – Ребенок ждать не будет. Скажите им, чтобы немедленно выслали машину".
Санитарная машина приехала, но действительно ли женщина нуждалась в немедленной госпитализации и какого пациента пришлось выписать для того, чтобы угодить Эве, теперь не представляется возможным выяснить.
Она была готова заставить любого и каждого сотрудничать с ней в осуществлении того, что, как она настаивала, являлось не благотворительностью, но социальной справедливостью. Один из директоров кинокомпании в недобрый час проходил мимо ее офиса, когда она занималась судьбой безработного вдовца с шестью детьми.
"Подойдите сюда, – прокричала она ему. – Вы – как раз тот, кто мне нужен. Вы дадите этому человеку работу".
Приведенный в полное замешательство директор с сомнением прочитал карточку с послужным списком.
"Но, сеньора, – сказал он, – он не сможет работать в кинопроизводстве. Я не знаю, что я мог бы ему предложить".
"У вас есть estancia, не так ли? Дайте ему работу в estancia".
"Ну, хорошо, – согласился бизнесмен. – Это я, наверное, могу сделать".
"Тогда напишите распоряжение своему мажордому, чтобы он его принял, – потребовала Эва со своей обычной напористостью. – И поскольку у него шестеро детей, ему потребуется дом. Пусть ваш мажордом предоставит ему дом".
"Как скажете, сеньора, – отозвался несчастный, жизнь которого полностью зависела от ее благоволения. – Дом будет".
Удивительно, что она не приказала еще и найти этому вдовцу жену!
Нет свидетельств того, что Эва и дальше присматривала за кем-то из своих просителей, удостоверившись в незамедлительном исполнении своих приказов, она уже не интересовалась, как они устраиваются, выйдя из больницы, и справляются ли они с предоставленной им работой и отвечает ли дом их нуждам.
С севера, из Сантьяго дель Эстеро, она привезла в Буэнос-Айрес сотню детей, забрав их из лачуг, где они становились жертвами кровосмешения и жестокости; она одела их в новые наряды, разместила их в первоклассном отеле, кормила их мороженым и бифштексами, водила в кино и возила по городу в шарабанах, а потом, через пару недель, отправила по домам – обратно в лачуги. В другой раз напригласила шестьсот детей из Тукумана, из которых, вероятно, ни один не спал на простынях, поместила их в фешенебельном отеле в Мар дель Плата, аргентинском Монте-Карло, а после этих каникул, которые продлились месяц, отослала их домой. Социальная справедливость, которую она провозглашала, была столь же автократической, как и любая благотворительность олигархов.
Метаморфоза, которая превратила Эву Дуарте, напавшую на золотую жилу, в благотворительницу Эву Перон, была, вероятно, самой странной гранью ее удивительной карьеры. Когда Эва в 1951 году писала о своей программе помощи неимущим, она объясняла, что та сама собою выросла из ее желания установить близкий контакт между президентом и народом, что с тех пор, как Перон стал слишком занят для того, чтобы уделять внимание миллионам мелких, но насущных проблем, она посвятила себя тому, чтобы служить неким связующим звеном между народом и своим мужем, и именно для этих целей обустроила себе кабинет в Секретариате труда и социального обеспечения. Она говорила, что является не более чем скромным посредником. Печали и беды, которые предстали ее глазам, – так было и так остается и сейчас, что в этой богатой земле существует нищета, которая исторгнет сострадание даже из самых стойких сердец! – убедили ее искать незамедлительное решение проблемы бедности, и она предприняла поездку в Европу с мыслью о том, чтобы выяснить, как эта проблема решается там. Как уже было сказано раньше, она нашла время посетить дома призрения, школы и тому подобные заведения в Испании, а в Париже запечатлела горячий поцелуй на лбу каждого из маленьких сироток, которые пришли к отелю "Ритц" приветствовать ее. В своей книге Эва огульно охаивает европейскую социальную помощь как бюрократическую, скупую и холодную. Она утверждала, что Фонд Эвы Перон – это дело любви, его политика следует зову сердца и исходит из принципа, что бедняки достойны самого лучшего. Она утверждала, что труженики этого поколения должны получить компенсацию за страдания их отцов и дедов – теория справедливости, которая, если довести ее до логического конца, могла бы отправить большую часть из них за решетку. Согласно робин-гудовской доктрине Эвы, богатые, конечно, если это не богатые перонисты, вполне заслужили, чтобы у них отобрали их богатство, а бедные вправе рассчитывать не только на удовлетворение их нужд, но и на роскошь. И поскольку даже она не могла создать этой роскоши или даже самого скромного комфорта в каждом ranchito в стране, она обставляла свои общежития и приюты мебелью, которой место скорее во дворце. Какие впечатления это могло произвести на крестьянку или обитательницу пуэбло, которая некоторое время проживала здесь, а затем должна была вновь вернуться в свое palacio c земельным полом, и не были ли ее ощущения в чем-то сродни ощущениям юной кухарки, на мгновение заглянувшей в салон олигарха, Эва, похоже, не задумывалась. Так же как не задумывалась и над тем, что ее простодушные гости, возможно, предпочли бы удобное старое кресло-качалку красивым обитым стульям в стиле Людовика XV, которые она ставила в их комнаты. Во многих случаях Эва обеспечивала нуждающихся одеждой, едой и медицинской помощью, нередко она помогала им осуществить свои мечты – о маленьком домике, игрушках, праздниках; но она тратила деньги – деньги, которые, если распределить их разумно, могли бы и правда принести некое благополучие в каждую лачугу, на воплощение своих циклопических фантазий, которые по большей части служили лишь для удовлетворения ее собственной потребности в славе.
Уже было сказано о том, что интерес Эвы к социальной работе вырос из ее желания утереть нос леди из Общества благодетельниц и что Фонд Эвы Перон был не чем иным, как громадным агентством по саморекламе. И то и другое отчасти правда. Но противоречивость ее действий, вероятно, в большей степени, чем это обычно понимают, возникала из того, что она идентифицировала себя с бедняками. Негодование против социальной несправедливости, о котором она так много говорила, не было выдумкой, потому что она никогда не оправилась от горечи собственного детства. Один случай из ее театральных времен показывает, какой гнев она испытывала при виде чужих унижений, каким с легкостью могла бы подвергнуться и сама. Когда она работала на радио "Эль Мундо", несколько хорошо оплачиваемых актеров стали подтрунивать над бедной служащей из-за ее поношенного и немодного платья. Услышав их, Эва немедленно пришла в ярость, заявив им, что женщина, над которой они насмехались, намного элегантнее всех их, вместе взятых. Наверное, великое множество раз она чувствовала себя смешной оттого, что ее одежда тоже была старой и немодной. Эва хвастала, что ее социальная помощь исходит "от сердца"; но правильнее сказать, что она руководствовалась своими эмоциями.
Вскоре в кабинете Эвы скопилось огромное количество прошений, управиться с которыми было немыслимо, – она получала по восемь, десять и даже пятнадцать тысяч писем в день, – и возникла необходимость сформировать организацию, которая бы ими занималась. Именно так был задуман и образован Фонд Эвы Перон, средства которого использовались для постройки школ, общежитий и больниц, и все – с невероятным размахом. Наверное, самым претенциозным из этих сооружений был детский сад в Белграно, северном пригороде столицы, поражавший не столько размером, сколько причудливым замыслом.
Здесь, как и во всех учреждениях фонда, потенциальный посетитель должен был сначала обратиться за разрешением, затем назначалась дата визита, персонал заведения получал необходимую информацию, а к гостю приставляли специального сопровождающего. В воротах его ожидали дальнейшие формальности, разрешение проверялось, директрису информировали по телефону, и сопровождающий и охрана шепотом обменивались фразами. Выкрашенные белым ворота и стена детского сада могли скрывать за собой скорее тюрьму, нежели детское учреждение, так хорошо его охраняли. Но внутри визитера встречали со всей возможной вежливостью, его поощряли совать свой нос в любые закоулки и заглядывать в баки в прачечной, тогда как директриса, миловидная, оживленная молодая женщина, захлебывалась от восторга. "Сеньора хочет лишь, чтобы детям дали все самое лучшее. Дети должны узнать, какой прекрасной может быть жизнь. В новой Аргентине, Аргентине Перона, единственный привилегированный класс – это дети. Здесь живет около трехсот детей. Другие приходят на день. Мы принимаем детей от двух до семи лет. Это дети из самых бедных семей. И только по одному из каждой семьи, чтобы добро, которое делает сеньора, затронуло как можно больше людей". – "И ее пропаганда тоже", – добавлял посетитель, принужденно улыбаясь и восклицая, пока его водили из одной очаровательно обставленной комнаты в другую. И несмотря на веселые росписи на светлых стенах и безупречную чистоту повсюду, в душе его начинало расти чувство, что чего-то здесь сильно не хватает. Разумеется, в первой же комнате дюжина или около того малышей, все ухоженные и хорошенькие и выглядящие чересчур упитанными для детей из "самых бедных семей", играли под зорким взглядом воспитательницы и няни в форменной одежде; но во второй комнате, где дети постарше, по большей части пятилетки, как один вскакивали со своих маленьких стульчиков из-за маленьких столиков, чтобы вместе со своей воспитательницей и няней приветствовать гостя, и пели нестройным хором об Эвите и о счастье, там были куклы и игрушки, достаточно дорогие для того, чтобы им позавидовал любой маленький олигарх, они стояли в шкафах, а на столах, где сидели дети, не валялось ни одного кубика или книжки, ни карандаша, ни обрывка бумаги или хоть какой-нибудь игрушки. Доска, расположенная за спиной хорошо одетой воспитательницы и накрахмаленной няни, была чиста – ни рисунков, ни надписей, на столе перед ними ни книг, ни карандашей. Что эти ребятишки делали до того, как открылась дверь: сидели вокруг своих очаровательных столиков в белых передничках, ожидая момента, чтобы, подобно заводным куклам, вскочить, поприветствовать вошедшего и прощебетать свою песенку?
Снаружи, в крытом патио, где воды плавательного бассейна переливались зеленью на ярком солнце, чопорно взявшись за руки, парами вышагивала другая группка и еще одна стояла смирно рядком у стены, ожидая какого-то распоряжения от воспитательницы. Маленький мальчик неожиданно разразился негодующим ревом, и директриса мгновенно обернулась, словно хлыстом ударила. "Посмотрите, что с ним случилось, – сказала она одной из воспитательниц, а затем, извиняясь, улыбнулась посетителю и добавила: – Некоторые из них плачут, когда впервые приходят сюда".
Странное беспокойное чувство в груди посетителя только усилилось, когда ему показали зал, где низенькие стульчики стояли вокруг низеньких столиков и вмещали около тысячи малолетних зрителей, тогда как сцена, как мог предположить посетитель, предназначалась для одного-единственного взрослого. На каждом столе, вокруг которого располагалось восемь – десять стульчиков, сидела изысканно одетая кукла, которая казалась бы уместнее в будуаре, нежели в детском саду, и которую никогда – это было очевидно – не трогал ни один ребенок. По стенам столовой были развешаны плакаты с милыми детскими стишками; окна спален закрывали шторы, кровати были застелены покрывалами, на полу лежали ковры, а в шкафчиках висели прелестные наряды из муслина и вельвета. Пресыщенный зрелищем этой чрезмерной элегантности, посетитель уже страстно желал услышать крики по поводу поломанной куклы или увидеть на ковре заплату из грубой ткани. Но, говорят, сеньора любит во всем образцовый порядок.
Кухни – а здесь все было открыто взгляду незнакомца – выглядели настолько безупречно, что просто не верилось, что здесь, непосредственно сейчас, готовят еду для трехсот или более детей и их воспитателей. Тут не было еды даже для тех восьмидесяти или сотни детей, которых он видел своими глазами, не говоря уже о двух сотнях остальных, которые, как предполагалось, посещали детский сад; и почти с облегчением посетитель начинал думать, что слухи, которые до него доходили о том, что здесь вообще не живет никаких детей и никто сюда не приходит, кроме тех случаев, когда нужно произвести впечатление на гостя, скорее всего, правда.
Но еще оставалось посмотреть на самую необычную часть этого детского царства. Во дворе размещался миниатюрный городок, восемь – десять оштукатуренных зданий с красными черепичными крышами, школа, церковь, ратуша, рынок, бензозаправка, улицы, фонари, река, мост, площадь – все подходящего размера. Домики, выстроенные весьма прочно, были достаточно велики, чтобы взрослый человек, пригнувшись, мог войти. Внутренность их полностью воспроизводила интерьер дома с крошечными кафельными ванными комнатами, занавесками в оборках, покрывалами на кроватях, отполированной мебелью, с лампами, коврами и всем прочим. В магазинах на маленькой рыночной площади лежали крохотные пакетики с продуктами и кукольной одеждой, в банке лежали бланки депозитов, на почте – бланки телеграмм – все как настоящее. Правда, у бензозаправки не стояли автомобили, но их, как объяснила директриса, пришлось убрать, потому что дети стали бы играть с ними. В ратуше имелись две зарешеченные камеры.
У здания детского сада и игрушечного городка было нечто общее. В настоящих спальнях или в игрушечных, в классных комнатах или в миниатюрной школе, в патио или на газонах вокруг маленьких домиков – все выглядело с иголочки: на полированной мебели – ни царапины, на ножках стульев и столов – никаких отпечатков детских беспокойных ног; прелестная лепнина всюду цела; ни на одной игрушке не заметно следов починки; газон не примят, и все покрывала лежат идеально ровно – нигде посетитель не мог увидеть и признака того, что этим пользовались дети. Но везде, в каждой спальне – настоящей или кукольной, в классах – больших или маленьких, в столовых, в коридорах, в холле и практически на каждой стене в каждой комнате красовались портреты Эвы и Перона. И казалось почти странным, что их изображений не обнаружилось в алтаре маленькой церкви, поскольку над кроватями они занимали как раз то место, где полагалось быть изображениям Святой Девы и распятия.
Кроме этого, были и другие признаки, подтверждавшие слухи о том, что детский сад не предназначался для повседневного пользования. Судя по всему, директриса не знала никого из детей по имени и, без сомнения, не знала по имени того мальчика, который ревел, и когда у нее спрашивали, сколько молока они закупают в день, отвечала с легкостью: "О, большое количество. Дети выпивают в день литры и литры молока!" – хотя, даже если бы она и позабыла такую деталь, рядом стояла кухарка, которая могла дать определенный ответ.
Яркое солнце Аргентины сияло с ослепительных небес, белые стены маленьких оштукатуренных домов сверкали, а зеленые газоны вокруг них были гладкими, словно их никогда не касалась нога ребенка, и маленькие, хорошо вымуштрованные дети послушно шагали парами, взявшись за руки, с няней, возглавлявшей группу и с воспитательницей, замыкающей шествие, но снаружи, на загаженных улицах, дети играли прямо в грязи, очевидно ничуть не завидуя этим маленьким домикам и хорошенькой речке, впадающей в озеро.