Небо и земля огромны. Пуэбло окружают обширные, богатые поля – от семи до одиннадцати футов самого лучшего чернозема, где ветер радостно перешептывается с молодыми побегами кукурузы или поднимает тучи желтых бабочек с полей цветущей люцерны. Печники вьют гнезда на столбах ограды, а совсем мелкие пичужки стараются удержать равновесие на верхних рядах колючей проволоки. И надо всем этим, словно перевернутая чаша, – величавый купол неба, по сравнению с которым пуэбло да и сам человек кажутся размером с насекомое. По ночам он сверкает звездами, которые здесь ярче, чем на севере, днем по большей части обретает ясную, невыразимую голубизну – если чернильно-черные грозовые облака не двинутся от горизонта и дождь и град не пронесутся галопом по пампасам, чтобы сбить пыль и превратить ее в непролазную грязь, которая в те дни, когда дороги еще были грунтовыми, напрочь преграждала путь от одного пуэбло до другого.
Именно здесь, где человек и его дела кажутся такими ничтожными, а земля и небо такими большими, выросла мать Эвы, Хуана Ибарген: хорошенькая, несколько вульгарная и веселая девушка, в жилах которой текла кровь басков. Если Хуана и получила какое-то образование, то разве что начальное, поскольку семья ее жила бедно. Говорили, что ее отец был кучером: возможно, он правил одной из тех, похожих на катафалк, повозок, которые подвозили богатых землевладельцев от станции до estancias, – в те дни, когда автомобилей еще не изобрели. В пуэбло, наподобие Лос-Толдос, у девушки, желавшей устроить свою жизнь, имелось всего несколько возможностей: если у нее было хоть какое-то приданое, она могла надеяться удачно выйти замуж, те же, кто претендовал на образованность, пытались пойти в школьные учительницы или работницами на почту. Но если у девушки не было ни того ни другого и при этом она желала сохранить хотя бы видимость приличия, ей оставалось только наняться служанкой в дом какого-нибудь богатея по соседству, где, даже если на нее не клевал сам хозяин, у нее все же оставался шанс приглянуться одному из его сыновей или работников. А затем она могла выйти замуж за какого-нибудь пеона, которому нужна была бы женщина, чтобы готовить еду и помогать ему в поле. Девочка старше четырнадцати лет, сохранившая невинность, являла собой забавное исключение, и слишком многие оканчивали свою карьеру проститутками на грязных ранчо, ютившихся на окраине пуэбло.
Однако для хорошенькой девушки оставался и еще один путь: найти какого-нибудь женатого мужчину и понравиться ему настолько, чтобы он стал обеспечивать ее – разумеется, не в ущерб собственной семье. Это, конечно, не избавляло ее от необходимости брать деньги с обычных "покупателей", но давало некое временное ощущение стабильности и даже нечто вроде положения в обществе – в зависимости от состоятельности и статуса "спонсора"; а иногда подобная связь перерастала в стабильные взаимоотношения, почти столь же респектабельные, как и официальный брак.
Хуана Ибарген нашла себе покровителя в лице Хуана Дуарте, человека среднего достатка, уроженца городка Чивилкой, находившегося неподалеку, уже успевшего обзавестись там семьей. В той двойной жизни, которую он вел, не было ничего необычного – такое встречалось сплошь и рядом. Его поступок удивил бы разве что самых высокомерных пуритан из числа его знакомых, и негодовать по этому поводу могли если только в его законной семье в Чивилкой. Хранить верность жене считалось в то время чудачеством, а Хуан Дуарте был человеком консервативного склада.
Его отношения с доньей Хуаной, как ее из вежливости стали называть, продолжались больше двенадцати лет и принесли пятерых детей, из которых Мария Эва была самой младшей. Судя по всему, Хуан Дуарте чувствовал некую ответственность за свой незаконный выводок: если он и не жил с ними, то, во всяком случае, частенько навещал. Они без стеснения назывались его фамилией, а крестный Эвы был его добрым другом.
Для маленькой Эвы первым "выходом в свет" стали похороны отца. Когда Хуан Дуарте почил с миром, его семья в Чивилкой, с вполне понятным жестокосердием, ответила отказом на просьбу доньи Хуаны позволить ей с детьми проводить его в последний путь. В Аргентине похороны считаются делом семьи, и присутствие доньи Хуаны означало бы формальное признание ее отношений с умершим, к чему она так жадно стремилась и чего сеньора де Дуарте так же сильно желала избежать. Донья Хуана обратилась к крестному Эвы, и после долгих переговоров удалось достичь компромисса – детям доньи Хуаны, но не ей самой, разрешили присутствовать на церемонии.
Элизе, старшей в семье, исполнилось в то время одиннадцать, Бланке – девять, единственному мальчику, Хуанито, – пять, Арминде – три, а маленькой Эве – два года. Она была достаточно мала, чтобы восседать на руках у крестного, но возможно, и достаточно взрослой, чтобы почувствовать атмосферу, которая царила в более зажиточной и развитой семье ее papito, и ощутить их враждебность. Даже для двухлетнего ребенка большое потрясение узнать, что его отец принадлежит другой семье.
Девочек, и даже самую младшую, с утра обрядили в мрачные черные блузы и длинные белые чулки, а также, наверное, и в новые черные туфли, а Хуанито на рукав пришили тесьму из черного крепа – этими формальностями не пренебрегали даже в самых бедных и скверных семьях. Эва была маленьким, тихим ребенком со смуглым личиком и густыми, темными волосами. Утвердившись на руках крестного, она получила преимущество перед своими братьями и сестрами: она могла с высоты рассматривать головы и плечи более желанных гостей, собравшихся у гроба ее отца, и взирать на своих сводных сестер с неумолимой детской враждебностью в темных глазах.
Первые годы после смерти Хуана Дуарте донья Хуана и ее дети терпели жестокую нужду. Ей нечем было добывать себе средства к существованию, кроме как найти нового покровителя для себя и своих детей. Но донья Хуана знала, как угождать мужчинам, вела себя умно и не останавливалась ни перед чем, так что ей в конце концов удалось поймать в свои сети одного увлеченного ею итальянца, хозяина маленького ресторана – скорее закусочной – в Хунине, городке, расположенном в сорока с лишним милях от пуэбло. И хотя с финансовой точки зрения их жизнь не слишком улучшилась – чтобы свести концы с концами, донье Хуане приходилось брать постояльцев, детям, переехавшим в Хунин, казалось, что они перебрались чуть ли не в столицу. Там были двухэтажные здания, вокзал и гостиница, мощенные булыжником улицы и площади с парой скамеек, несколько магазинов, торговавших миткалем, хлопком и дешевым шелком кричащих расцветок; некоторые женщины вместо башмаков с веревочными подошвами – обычной обувью в деревне – носили туфли на высоком каблуке; и не все мужчины были одеты в объемистые bombachas, удобные для верховой езды, – кое-кто ходил в строгих костюмах даже летом. Правда, пиджаки заменяли легкие куртки, покроем напоминавшие пижаму. Один или два раза в неделю в грязном зальчике показывали кино, и по мостовым вместе с высокими двуколками, которые гремели колесами, взбивая пыль между камнями, грохотали "форды" и "шевроле", привозившие почту для жителей estancia, и обдавали тротуары и дома целыми тучами пыли.
Дом, в котором жили Дуарте, был типичным для аргентинских городов – на самом деле позже они перебрались в другой, точную копию первого, – выстроенный в форме буквы "F", верхняя часть которого представляла собой фасад дома с двумя окнами, балконами и узкой парадной дверью, выходившей прямо на тротуар. Ряд спален, располагавшихся позади "залы", окна которой выходили на фасад, окон не имели, поскольку обращены были к задней части дома, но зато в каждой было по три двери: две из них вели в соседние комнаты, а еще одна, с деревянными филенчатыми створками, открывалась в патио, вокруг которого и размещались комнаты. С другой стороны патио закрывала стена соседнего дома, а в середине его разделяла надвое большая комната, которая предположительно должна была служить столовой и отделять переднюю часть дома от кухни на задах. Поскольку донье Хуане приходилось сдавать передние комнаты постояльцам, она с детьми, вероятнее всего, ютилась в "столовой" и в задних комнатах. Наверное, посреди патио росло в кадках несколько деревьев, а в хозяйской части был разбит неизменный маленький садик с лимонным деревом и железной вышкой ветряного двигателя, который снабжал дом водой. Хунин строили согласно плану, единому для всех испанских колониальных городков, и этот план определил надолго облик стандартного аргентинского дома. Дома эти были неудобны – чтобы попасть из одной комнаты в другую, требовалось пройти через все спальни в доме либо через патио – и не оставляли никакой возможности для уединения.
Хотя Дуарте, судя по всему, большую часть времени жили бедно, не похоже, чтобы они когда-либо голодали. В те дни в деревне фунт вырезки стоил меньше десяти центов – мясо не залеживалось, потому что бычка забивали, как только его приводили к мяснику, и нарубленные куски продавали парными. Да, дети не голодали, но их еда была такой же однообразной и такой же неаппетитной, как и вся остальная их жизнь. Основным блюдом служило puchero, похлебка из мяса, овощей и риса, которая сначала готовилась в качестве супа, а затем подавалась как второе. Готовились также огромные кастрюли итальянских макарон, благодаря которым весьма прожорливая семья из шести человек могла прокормиться за двадцать центов и, даже для самых младших, всегда имелось некоторое количество красного вина по десять или пятнадцать центов за литр. Дети были сыты, но о сбалансированном питании в те времена слыхали разве что несколько матерей в Аргентине, и, разумеется, донья Хуана не входила в их число. К молоку относились с подозрением – и не без оснований, и если у ребенка болел живот, ему давали выпить чаю. Куда сложнее было донье Хуане обеспечить своих детей белыми блузами, обычной формой для всех аргентинских школьников, как девочек, так и мальчиков, зачастую красиво прикрывавших те старые лохмотья, которые самые бедные дети носили вместо белья, кожаными туфлями, надевавшимися время от времени вместо дешевых сандалий – чтобы показать, что это не дети какого-нибудь пеона, а также большими белыми бантами, которыми девочки украшали свои головы в праздники.
Их дом был шумным. Донья Хуана пронзительно кричала на дочерей; ее никто никогда не учил сдерживать свой темперамент или язык, а голос аргентинской женщины, как известно, – самый пронзительный в мире. Хуанито, будучи мужчиной, или почти мужчиной, считал, что его мать и сестры – всецело в его распоряжении; в основном он шатался по улицам, являлся домой за полночь и отказывался объяснять причину своих исчезновений. Никто не знал ни порядка, ни режима – младшим детям позволялось сидеть вместе со взрослыми, пока тем не вздумается отправиться спать, и быть свидетелями любых сцен, происходивших между доньей Хуаной и ее покровителем или другими постояльцами, либо слушать по сотому разу пророчества доньи Хуаны относительно будущего своей старшей дочери и ее друзей, когда та, по ее словам, выводила ее из себя. Разумеется, Эва быстро уяснила себе все интимные подробности жизни матери – незаметная маленькая девочка, навострив ушки, слушала все, что только можно, и все подмечала своими зоркими глазками, но привлекала к себе внимание семьи лишь иногда припадками, по их мнению, бессмысленной ярости.
По воскресеньям или по вечерам, когда постояльцы собирались дома, начиналась непонятная возня, мать и дочери всячески выказывали друг другу заботу и внимание, в присутствии мужчин, но те не особенно в это верили, поскольку частенько бывали свидетелями их перебранок.
Но кроме практики в искусстве обольщения своего исконного врага, мужчины, для девочек не находилось в городе никаких развлечений. В школе они заучивали учебники наизусть, повторяя фразы за учителем распевным хором; в Хунине не было ни книжного магазина, ни библиотеки; в окрестностях – никаких местечек для пикника, только прямая пыльная дорога, уходящая за горизонт, которую то здесь, то там преграждал труп лошади или коровы, оставленный на съедение червям и муравьям. Девочки могли прогуляться на вокзал – посмотреть на прибытие поезда из Буэнос-Айреса; и разрушающая душу скука жизни в пуэбло получала живое свидетельство в этих маленьких группках полусонных мужчин и женщин, день за днем собиравшихся здесь, чтобы посмотреть, как поезд промчится мимо. Или же, летними вечерами, взявшись за руки, шататься с подружками – по шесть человек в ряд – круг за кругом по центральной площади. Этот вечерний променад имел свои традиции, которых не нарушали даже те, кто дома не получил никакого понятия о дисциплине – вроде девочек Дуарте. Девушки ходили по кругу в одном направлении, а молодые люди, меньшими группками, – им навстречу. Что девушки замечали молодых людей, можно было понять только по болтовне и хихиканью, всякий раз, когда они миновали очередную группу. Молодые люди адресовали свои замечания друг другу, но не встречным. Если внимание их привлекала девушка, одетая в зеленое, в группе раздавалось: "Какой сладкой она будет… когда созреет!" Или же, если кто-то держался с вызовом: "Хороша, как роза, но я боюсь шипов!" Шутки, которые от долгого употребления и звучали соответствующе.
Теперь уже и младшие дети ходили учиться. Элиза, самая старшая, единственная окончила среднюю школу. Она нашла себе работу на почте и ухажера из числа постояльцев матери. Друг доньи Хуаны переехал в Буэнос-Айрес, чтобы попытать счастья в безвестном ресторанчике, расположенном всего в паре кварталов от Каса Росада – розового Дома правительства, на балкон которого самая младшая из девочек Дуарте в один прекрасный день ступила под аплодисменты народа. Похоже, донья Хуана умела убеждать мужчин в своей добропорядочности, поскольку итальянец позволил ей оставаться в принадлежащем ему доме и время от времени возвращался, чтобы навестить la vieja, как он, с оттенком неодобрения, ее называл. А поскольку донья Хуана к тому времени имела в Хунине уже достаточно приятелей, то его отсутствие не казалось ей такой уж великой потерей.
Горожане в большинстве своем были слишком просты и сами слишком близко знакомы с нищетой и проблемами внебрачных детей, чтобы задирать носы перед семьей Дуарте. Конечно же находились и те, кто не позволял своим дочерям водиться с дочками доньи Хуаны; что касается сыновей, то тут матери оставалось только молиться; и в школе наверняка некоторые ученицы их сторонились, ведь не существует людей, более чувствительных к внешней респектабельности, чем подростки. Но вряд ли у них возникали серьезные проблемы из-за их незаконнорожденности. Для сентиментального аргентинца дитя – дар Божий вне зависимости от того, как он получен, и примерно двадцать восемь процентов младенцев в Аргентине рождено вне брака.
Эва не пошла дальше начальных классов, то ли потому, что семья терпела нужду, то ли из-за того, что она не отличалась крепким здоровьем. Надо сказать, что Эва и не выказывала особой склонности к школьной премудрости, но всегда с радостью принимала посильное, но заметное участие в каждом маленьком школьном празднике. Она также любила патриотические демонстрации в дни национальных торжеств, когда девочки, все как одна одетые в накрахмаленные белые блузки, с похожими на бабочек белыми бантами на голове, с розетками голубых и белых цветов на груди, маршировали туда-сюда, фальшиво и пронзительно распевая куплеты во славу любимой родины. Именно в такие дни самовлюбленный национализм вбивался в головы аргентинских школьников, и, может быть, для того, чтобы как-то компенсировать оторванность от остального мира, детей учили, что народ их занимает на земле такое важное центральное место, какое разве что солнце занимает на небе. Они пели:
И свободные люди мира отвечают:
Хайль! – великому народу Аргентины!
И все же настоящую школу Эва проходила дома, и ее юношеские надежды были вскормлены грубой и жесткой пищей. С самого детства ее учили тому, что жизнь – это борьба за выживание, в которой победы добиваются те, кто не отступает и не останавливается ни перед чем, что она может урвать свое и что мужчина – это естественный враг или же дурак, которого умная девушка должна использовать. Ей ничего не было известно о нежности, которую люди противоположного пола испытывают друг к другу, еще меньше она знала о любви или хотя бы о доверии. Взаимоотношения между мужчиной и женщиной представлялись ей постоянной битвой, в которой кому-то суждено стать жертвой и обманутой стороной, поскольку в основе их связи плутовство и обман. Мудрая женщина симулирует безразличие или страсть в зависимости от того, что больше подходит для ее целей; глупая девушка, которая позволяет чувствам взять верх и проявляет мягкосердечие, остается в конце концов в роли жертвы – без мужчины и с вереницей детей.
Эва хорошо усвоила этот урок, хотя она и не была "акселераткой": тихая, худенькая, неприметная, с длинными темными волосами и слабой, почти болезненной комплекции. В ней не замечалось ничего особенного, исключая разве ее нервность и вспышки гнева – единственное, что выдавало томившие ее мечты о славе. Эва ничего не говорила о своих амбициях, поскольку не выносила насмешек, но ее поддерживала уверенность, что в один прекрасный день она станет великой, и богатой, и красивой. В книге, опубликованной в конце 1951 года, в которой она претендует на то, чтобы изложить свое жизненное кредо, Эва утверждает, что в раннем детстве испытала ужас, открыв для себя, что большинство людей в мире бедны, и что ею овладело сильнейшее негодование при мысли о несправедливости нищеты. В этом признании есть доля искренности; но похоже, что ее в основном возмущала несправедливость, от которой она страдала сама: потрепанные одежды, которые ее заставляли носить, и дрянной домишко, в котором все они жили, и слишком близкое знакомство с друзьями своей матери. Чтобы так страстно и отчаянно мечтать бежать, она должна была ненавидеть всей душой свою жизнь, свою семью и даже себя самое.