Переписка Бориса Пастернака - Борис Пастернак 5 стр.


А сегодня и письмо получилось. Знаешь, я раскрыла его, смотрела и держала его, и не прочла: мне захотелось прочесть его не глазами, и выслушать не слова. И когда я ощутила его дух и все взяла от него духовно, перечувствовала и передумала, – тогда я стала читать. Меня ничто не удивило теперь; я могла "выслушать" все. Боря, да это "завещание"; и как много, много ты мне завещал!.. Такая ли я, как ты меня представляешь, или другая?! Ты это спрашиваешь – да; но я поставила бы этот вопрос, не ожидая тебя. Такая – потому что мне страшно сказать – нет; другая, потому что я не хочу давать задатков и обещаний. Если я скажу, что другая – я освобожу и тебя, и себя; ибо это будет абсолютно, и ты не сможешь подходить ко мне ни с какой меркой, ни с каким требованием. Быть же такой – слишком героически; я знаю жизнь, и знаю, верь, хорошо; ты не верь в меня, – я тебя обману; рано ли, поздно, но одним словом, даже молчанием я покажу тебе, что ты во мне ошибался, и причиню тебе горе, – потому что никогда не осуществляется до конца возжеланное или задуманное. И так дорого достается каждый шаг в себе, и все надо отвоевывать – и во всем сомневаться, за всем следить, а дать себя идеализиро-овать, о нет! Я этого не дам; я такова, какова есть – и Слава Богу, что могу себя сознать и измерить; но мне не нужно, чтобы удлиняли меня или укорачивали. Я боюсь, что ты подходишь ко мне с какой-то готовой формой – все равно какой – и хочешь, чтобы я в нее вошла; о, какая это ошибка, ибо, повторяю, какое бы ты ни создал обо мне представление, – я его не оправдаю, и когда-нибудь, где-нибудь ты увидишь, что торчит неуместившееся в форму. Я могу поручиться только за то, что не сожму себя нарочно, и ты никогда не увидишь меня там, влезшей искусственно. Но как тебе узнать меня, когда мы живем далеко друг от друга и видимся раз в несколько лет? Неужели есть только один способ – способ разговора? Но мне он труден, Боря. Я выросла совсем одна; и мне хотелось говорить, и меня мучали разные вопросы, – я человек ведь. Но родители заботливо добывали мне хлеб и в этом толклись; подруги были тупы и жили в другой плоскости, – а больше у меня не было никого. Я была слишком горда, чтобы задавать вопросы родителям, и слишком живуча, чтоб привыкнуть к пониманиям подруг. Потом, все ведь топчется и низводится на уровень житейских воззрений; так не логично ли, что мы таим завистливо от ближних и друзей надежды лучшие и голос благородный неверием осмеянных страстей . [34] И вот я научилась никого не спрашивать и до всего доходить самой. Слишком сильно мне хотелось прежде говорить и спорить, чтобы теперь не молчать, и мои поиски ответов и сопереживаний были слишком велики, чтобы не замкнуться в себе, и только в себе не черпать всего, что кроме общности. И я сильна в себе – это верно; все, все, что во мне есть, – это все мое, и мне не надо делиться. Даже если я читаю – сначала иду я, а потом книга: и то, что я хочу, я беру, что не нужно, отбрасываю; во мне нет ничего книжного, ни взгляда, ни мысли: себя создала я. Мне анализ почти не дается, – я по природе склонна к синтезу; это мне дает очень много. Прибавь ко всему этому, что я в жизни пережила очень много горя, и самого реального, житейского; мне и говорить этого не хочется, и я никогда этого не говорю, но ведь это ужасно. Где, когда, отчего – это детали; но главное, что очень страдала. В молодости это прямо губительно – и я давно этим отравлена. В 17 лет я чувствовала страшную усталость.

Если б я рассказала тебе все – ты посмотрел бы на меня большими глазами. Но сейчас я все это говорю, чтобы ты понял одно: я давно разучилась "говорить", и меня не может интересовать слово, как выражение мысли, ибо самое выражение для меня лишне. Я закалена и забронирована в свое молчание – это верно. Мне кажется иногда, что я вне времени, вне пространства, что я была всегда, и есть, и буду – не в житейском смысле, а иначе. И я ничего не боюсь, даже возможностей: я сама – возможность, и себя мне не страшно. Потом, я так умею отвлечься от себя, что это меня спасает от всего. Я могу всюду жить – если этого потребует жизнь – и быть всем, чем угодно, – и все это будет вне меня, и везде буду только я. Знаешь, я, например, не представляю себе "несчастья", и в минуты самых реальных страданий я умела отвлечься и обобщить – и я плакала, и мне было очень больно, – но я ни на йоту не отказывалась от своих верований и знаний. Мир, природа и я в них для меня не были звуком и красивой фразой: о, как я их знаю и чувствую – их в себе и себя в них!..

Всем этим я хотела тебе сказать вот что: 1) если я молчу, то это не искусственно и 2) не представляй меня такой, какой меня нет. Ну, "другая" я или нет?

И вот еще что! Ты спрашиваешь: можно ли говорить со мною так, как ты говоришь в этом письме? Да. Я это могу сказать категорически. Не ищи для меня специальных слов и пиши словами своими. Я знаю, они бедны и стары, особенно у меня; но они мало меня интересуют, и потому не бойся этих выражений, многозначительных в житейском смысле, – этот смысл так далек мне. Я пойму их иначе – совсем, совсем.

Четыре часа ночи. Спят – и тихо; в окно смотрит бутафорский блеклый свет. Ноют пароходы на Неве – гулко, жутко… а моим часам все равно – стучат, стучат. Пришел папа со службы, спит тоже. Или думает? Если да – я почти знаю, о чем; папа – да, он мне папа. Ты подошел к нему, посмотрел в него – и сразу этим придвинулся ко мне. В этом было что-то фатальное, что именно ты и именно в этот приезд заглянул папе в душу. Ах, здесь идет целая область. Это совсем вне жизни, вне слов – и этот папа, и наши отношения. Ну, вот – ночи уже нет, уже утро, рассвет; как хорошо… Что мне будет сниться? А потом – завтра. Ах, скорее бы осень, моя осень; я уеду, я уберегу самое себя от себя же; эта тоска меня надрывает, а ведь с ума я не сойду; нет, будет жизнь – и еще много осталось, больше, чем я думаю.

Утро. Извини – я что-то такое пишу, говорю что-то. И ведь письмо получится днем – значит ночью писать глупо.

Знаешь, все эти дни передо мной стояли "международные" вагоны, и столько в них было значения! Верно, ты стоял возле них – и это мне передавалось твое переживание.

Ты здесь говорил – помнишь, на окне – что я относилась с презрением к тому, что было тебе дорого, или безучастно. Это было свинство, и мне было больно. А, тебе нужны слова, вопросы, замечания; но ведь умею! же я понять вне слов, и разве не поняла я всего на вокзале?..

Письмо, твое письмо. Я не знаю, как мне быть. Всегда я была одна, – и вдруг, сразу, передо мной встал ты, и заговорил, и захотел ответа. Я не хочу миража – недоставало только этой пошлости. Но нужно, чтоб ты меня узнал, – тогда ведь я перестану тебя интересовать: я и без тебя знаю, что тебя манит "неразгаданность характера". Что ж, отгадывай – ведь я перед тобою. И тогда отойдешь, а я буду "отвлекаться" и "обобщать". Кроме шуток – я не боюсь; но только не разукрашивай меня, не надо.

Скажи, разве открытка к Лившиц – не продолжение твоего письма ко мне?..

Бедная, она читала – и дивилась…

Ты просил написать "что-нибудь" – что-нибудь я и написала.

Ну, до свидания или прощай? И отошлю я тебе это письмо или не отошлю?

Поцелуемся – и я пойду спать.

Скверно, Боря…

Ольга

День, светло.

И письмо отошлю и не скверно.

Фу, еще не отослала письма. Сейчас, сейчас. Мне только хочется… чего?.. я не знаю. Может быть, еще побыть с ним, а может быть, что-то сказать еще… но я опять не знаю чего. Я эту ночь спала только три часа, но чувствую себя такой бодрой, сильной, и мне хорошо. Черт возьми, какая я "жизнеупорная" – это я всегда о себе говорю; знаешь, есть горшки, для которых жар огня – ничто. И я горшок своего рода. Мне иногда тягостна эта вечная, вечная жизнь внутри меня и так хотелось бы угомониться, осесть, но дух мой – Вечный Жид.

Теперь я могла бы писать до бесконечности и, конечно, совсем не то, что писала вчера. И вот мне хочется сказать тебе что-нибудь хорошее, что-нибудь твое, мягкое, навстречу идущее. Боже, эти гадкие слова! Как они искажают мои мысли и делают их банальными. Ты думаешь, я сильная? О нет, слабая, совсем. Сейчас я пойду к своей литературе и в ней утону. Это она была для меня всем, когда я жила одна, одинокая, – и на нее я перенесла все, что во мне вырастало. Ты понимаешь романтику? И я. И я люблю Шиллера – особенной любовью, отличной от других; там в нем что-то совсем другое… Это было давно-давно… За Одессой, за детством, за рождением даже; это предание, дух, сверхчувственное. Я люблю Шиллера за то, что он старый, – я сама старая…

Вот что я тебе сказала из всего, что хотелось; мне сейчас так хорошо, я почти не живу. Целую тебя: и как целую…

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 28.VII.1910

Сначала я писал тебе о том, как трудно (что даже все сознание, все способности противятся этому), как трудно заговорить после того, что ты и представить себе не можешь, как глубоко ложится все, что ты говоришь; даже слова у тебя какие-то могуче спокойные пространства, и ты что-то возводишь, закладываешь; как мне отделаться хоть бы просто от этого мерного ритма ступающей тоски, в котором ты выстроила свое посещение, свое завещание. Потом я хотел сказать тебе, что ведь есть у меня слух, какое-то глубокое, первично, извечно взволнованное внимание, с которым я ждал всю жизнь, с которым я вскрывал сотни конвертов, и столько встреч, и каких встреч, как конверты, вскрыл я, и я ведь знаю жизнь (ты ведь понимаешь, Оля, что это не то, что называется жизнью и еще в кавычках, а моя жизнь), да, так если бы тебе только рассказать, сколько протянутого мне (иногда я желал этого и сам создавал) вскрыто мною… И вот вчера пришло оно, то, чего не было в этой долгой жизни получаемых так или иначе конвертов, да, твоего письма искал я, а это были разные почерки. Понимаешь, если это риторический шаг, то оно слишком пошло и грязно даже: тогда это – красноречие приказчика. Но ты понимай это просто, в сантиметрах.

Я хочу сказать, что много большого, редкого и чистого, может быть, даже обогащающего, вдохновляющего шло ко мне навстречу. Но навстречу. А здесь, ведь, здесь какое-то спокойное величественное "рядом"; ты какая-то участница того самого, от чего мечется в стороны вся моя судьба! И отчего, спрошу я тебя, не обрывала ты меня, когда я говорил тебе такие слишком знакомые вещи; твое "твое". Может быть, мы пошли бы дальше; а я шел как болван мимо этих елок и говорил тебе о таком существовании, когда живешь через улицу даже от собственной жизни и смотришь: вот там зажгли огонь, вот там хотят писать прелюдию, потому что пришли домой в таком-то состоянии… и тогда перебегаешь улицу, кидаешься в этого, так или иначе настроенного, и пишешь ему его прелюдию; может быть, этот пароксизм больного восторга в такие минуты происходит оттого, что прекращается это объективное "через улицу", и все обрушивается в субъект, в это чистое, твое, Оля, чистое духовное существо. Ну так это неважно. А ты слушала столь знакомое тебе!! Понимаешь ты, это странное "рядом". За несколько дней до твоего приезда я потянулся за одним дорогим, долго не прибывавшим, конвертом, и многое сказал об этом слове.

И вдруг это произошло с тобой. У меня нет ничего, что просилось бы к тебе, туда через улицу; если даже и есть, то это несущественно: существенно то, что ты ничего не прибавила, не обогатила меня, как эта бывало у меня, или я не замечаю этого за тем большим, что как мистерия, за которой хочешь следить, как следишь за музыкой, голосовыми мускулами "символически активно"; за тем большим, что должно быть выражено, как это ни трудно. Итак ты не прибавила ни единой монеты к тому, что передо мной; но ты первая действительно сделала эти металлические условия живым глубоким богатством. Меня как-то необычно утомило какое-то недельное соучастие с тобой в том, где я всегда был одинок. И вот такое минование мимо жизни, природы, которое так родственно нам, именно это имели (как какую-то ценность) в виду денежные знаки жизни, условное богатство, идеальным и необходимым условием которого является то, что поставило нас рядом. Понимаешь, если ты даже и положила там целые пригоршни золотых, и я их увижу и уже переживаю, то это ничтожно, незначительно в сравнении с тем, что ты реализовала их, что все это потеряло условный характер; прибавила ты или нет страничку к этой книге, я не знаю, слишком поразительно то, что этот переплетенный куб сделала книгой ты. Как я тебе сказал, у меня нет ничего, что имело бы смысл для тебя, было тебе интересным, ценным; и это потому, что слишком поразило меня твое письмо; оно – как до высшего maximum\'a увеличенное Я. Эта "жизнеупорность", это покидание жизни, это: "Я сама возможность и себя мне не страшно", все это подавило меня своим родством со мною и превосходством размеров; но я хочу все время до боли какого-нибудь движения, посвященного тебе, носящего твое имя; и вот мне хочется продолжаться, – как будто я – твой вид, маленький вариант, который не может пойти навстречу, или встретить, а лишь продолжает, специфицирует родовое, что за ним, и что в нем как родное.

Ах, ведь я только хотел сказать тебе, что написал тебе много листов, где было раскаяние и бесконечная, не дававшая передохнуть благодарность. Я хотел отправить письмо на вокзале курьерским поездом, чтобы сегодня же утром задушить то преступное, гадкое письмецо. И как мог, торопливо я просил тебя вчера понять эту гадость. Боже, как часто, если не почти всегда, приходилось мне делать этот духовный реверанс, как это отвратительное письмо, написанное с горечью и ложью; знаешь, я терпеть не могу оставаться непонятым, не оттого, что жалею собеседника или друга, нет, тут эгоистическая причина, я боюсь подозрения в претензии на оригинальность, несходство с другими и т. д. И вот, я говорил тебе, что живу как-то "например", приходяще, как бы только для того, чтобы пережить ряд мыслей как идеальный скелет своих чувств, даже самых дорогих, и вот я рассказываю такому Сереже какое-нибудь новое свое "прозрение" и слежу за ним; он увлекается этим высказанным, но так, так шаблонно не понимает главного, из-за чего вообще только стоит трогать как-нибудь общую всем собственность, так увлекается этим, что я вдруг тушу все огни; нет, сегодня не мое рождение, я обманул вас, или мне, наверное, показалось, что я родился на несколько шагов дальше, или я даже прочел это или выучил или я болен, туп, нарочно подстроил это и т. д., давайте говорить о другом, сегодня будни.

Оля, пойми буквально: слишком невероятно то, что было как чаянье и оправдало себя, то, что мы, считая общезначительные, неподчеркнутые свои движения значительными, символическими и читая (еще зимой) в этих движениях, читали то, что другой вписал туда, не вписывая. Ты говоришь, что поняла все на вокзале: у тебя значит больше: ты понимала и была уверена в том; что все это стоит там, в тексте движений. Я только понимал, только постигал, до меня доходило все, все; я жил его многозначительностью, но было невероятно, чтобы это не снилось, что это на самом деле. И хотя я не мог не послать всей этой "артиллерии", – но после вдруг я вспомнил о том, как все это может стать смешным в чужих руках… и сделал этот ужасный отрицающий жест. Против рук твоих, рук первой сестры согрешил я. Прости меня, а то мы заразим друг друга этой виной. Но Боже мой, ведь это невероятно, что эти руки не снятся. Ты говоришь о каком-то ложном представлении. Ах, нет, его не может быть, так абсолютно реальна вся ты сейчас! Ах ты такая, такая! Это возмутительно, что ты еще не знаешь о полной несоединимости, нерастворимости твоего и банального, даже с внешней стороны; я понимаю твою учительницу теперь: твое письмо на границе музыки, я читаю его вполголоса, оно как-то падает, нисходит.

Потом я писал тебе о том, как зимой, в дни обращения моего пишущей братией, я задумал такую фабулу. Композиторская бессонная ночь над нотной бумагой, какое-то наитие, в котором после нескольких страниц набрасываются истерически небывалые, но как-то спокойно и бесповоротно явившиеся строчки, и потом долгий экстаз чистого духа (о котором столько говоришь ты и который ты чище и больше и чаще переживаешь, чем я), когда случайно и проблематично все, родные, жизнь, город (странно, язык остается, он не случайный); прогулка по комнате, и потом порыв: зарегистрировать, отметить навсегда все вокруг: пляшущие мысли, состояние просветления, обстановку, имя, все, чем можно отметить, пометить даже этот миг. Это набрасывается у окна, масса листков, а пока просыпается улица, потом уже вполне рассветшая, утренняя осень хлопает дверями за окном, внизу (все это можно так описать, что дождь будет течь по строчкам) идут в школу дети и не дети, кучами и в одиночку; в экстатической комнате отпирается окно, потом дверь… и он уходит в булочную. А листки на подоконнике. Сквозняк и вдруг все эти белые приметы "одиночества в экстазе" летят за окно и на уровне последних этажей вальсируют над слякотью, а внизу проходят в школу дети и не дети, они стоят и ждут. А потом это падает, и разные жизни бросаются за этими "симптомами ночи". И много несущественного, школьных выходок и потом другая нешкольная жизнь, подобравшая листки, мало постигшая, но отобравшая у остальных эти пока еще иероглифы для нее. Потом порывисто идущее развитие, может быть, влияние даже подобранных фраз, и масса своего, оригинально-одинокого, потому что это – влияние по-своему комментированных знаков; и затем встреча оригинала с переросшей его копией, даже не копией его, может быть даже антитезой. Я не сказал тебе о главном, ради чего конструируется эта фабула, о постоянном фатальном чувстве объективности, зависимости, которая проникает через дополнение и заставляет его постоянно согласовывать все свое развитие и его этапы – переживания с незнакомым ему, странно любимым подлежащим. Все целиком – сложный случай, когда жизнь в роли художника, когда портрет пишется элементами психическими, целыми, своеобразно формирующимися наклонностями и воззрениями, только мнимо несамостоятельными и тем более субъективными и независимыми, что их преследует постоянное сомнение "героя"; мне было интересно это как вид, где и психическое, как краски и звуки, становится средством в творчестве, средством выполнения задуманного. Но вся эта повесть о quasi – заказанной жизни совершенно ни к чему здесь, если бы я не хотел сказать тебе, что у меня такое состояние сейчас, как будто я когда-то на рассвете шел и ждал падения твоих листков; так много такого у меня, что принадлежит тебе! Но я припоминаю, нет, ведь не подбирал я ничего, Оля? Что же это?

Назад Дальше